Интересное


Выберите цвет текста:




Выберите цвет фона:




Доп.параметры:

"Обломов" - Иван Александрович Гончаров


"Гордость, человеческое достоинство, права на уважение, целость самолюбия — всё разбито вдребезги! Оборвите эти цветы с венка, которым украшен человек, и он сделается почти вещью."
"… Искусство само по себе, ремесло само по себе, а творчеств может быть и в том и в другом, так же точно, как и не быть."
(И.А.Гончаров)


Скачать книгу "Обломов":
В формате pdf
В формате txt


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I

В Гороховой улице, в одном из больших до- мов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов. Это был человек лет тридцати двух-трёх от роду, среднего роста, приятной наружности, с тёмно-серыми глазами, но с отсутствием вся- кой определённой идеи, всякой сосредоточен- ности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворённые губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всём лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока. Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холод- ный человек, взглянув мимоходом на Обломо- ва, сказал бы: «Добряк должен быть, просто- та!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошёл бы в приятном раздумье, с улыбкой. Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румя- ный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по ле- там: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому свету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, ка- залось слишком изнеженным для мужчины. Движения его, когда он был даже встрево- жен, сдерживались также мягкостью и не лишённою своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд ту- манился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тре- вога эта застывала в форме определённой идеи, ещё реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте. Как шёл домашний костюм Обломова к по- койным чертам лица его и к изнеженному телу! На нём был халат из персидской мате- рии, настоящий восточный халат, без малей- шего намёка на Европу, без кистей, без барха- та, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Ру- кава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу всё шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, есте- ственный лоск другим, благоприобретённым, но всё ещё сохранял яркость восточной краски и прочность ткани. Халат имел в глазах Обломова тьму неоценённых достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послуш- ный раб, покоряется самомалейшему движе- нию тела. Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и при- волье. Туфли на нём были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу. Лежанье у Ильи Ильича не было ни необхо- димостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лен- тяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома – а он был почти всегда дома, – он всё лежал, и всё постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приёмной. У него было ещё три комнаты, но он редко туда загляды- вал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мёл кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены. Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шёлковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шёлковые занавесы, ков- ры, несколько картин, бронза, фарфор и мно- жество красивых мелочей. Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на всё, что тут было, прочёл бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отде- латься от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утончённый вкус не удовольствовался бы эти- ми тяжёлыми, неграциозными стульями крас- ного дерева, шаткими этажерками. Задок у од- ного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало. Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи. Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил всё это?» От такого холодного воз- зрения Обломова на свою собственность, а мо- жет быть, и ещё от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид каби- нета, если осмотреть там всё повнимательнее, поражал господствующею в нём запущенно- стью и небрежностью. По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зерка- ла, вместо того чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями для записыва- ния на них по пыли каких-нибудь заметок на память. Ковры были в пятнах. На диване лежа- ло забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки. Если б не эта тарелка, да не прислонённая к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живёт – так всё запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия. На этажерках, правда, лежали две-три развёрну- тые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на кото- рых развёрнуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; ну- мер газеты был прошлогодний, а из черниль- ницы, если обмакнуть в неё перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха. Илья Ильич проснулся, против обыкнове- ния, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум ещё не являлся на помощь. Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо непри- ятного содержания. Известно, о каких непри- ятностях может писа?ть староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя ста- роста и в прошлом и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же силь- но, как всякий неприятный сюрприз. Легко ли? Предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих делах. Он по первому неприят- ному письму старосты, полученному несколько лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен и улучшений в порядке управ- ления своим имением. По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был ещё далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты еже- годно повторялись, побуждали его к деятель- ности и, следовательно, нарушали покой. Об- ломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное. Он, как только проснулся, тотчас же возна- мерился встать, умыться и, напившись чаю, подумать хорошенько, кое-что сообразить, за- писа?ть и вообще заняться этим делом как следует. С полчаса он всё лежал, мучась этим наме- рением, но потом рассудил, что успеет ещё сделать это и после чаю, а чай можно пить, по обыкновению, в постели, тем более, что ничто не мешает думать и лёжа. Так и сделал. После чаю он уже приподнял- ся с своего ложа и чуть было не встал; погля- дывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подо- брал её. Пробило половина десятого, Илья Ильич встрепенулся. – Что ж это я в самом деле? – сказал он вслух с досадой. – Надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе, так и… – Захар! – закричал он. В комнате, которая отделялась только не- большим коридором от кабинета Ильи Ильича, послышалось сначала точно ворчанье цепной собаки, потом стук спрыгнувших откуда-то ног. Это Захар спрыгнул с лежанки, на которой обыкновенно проводил время, сидя погружён- ный в дремоту. В комнату вошёл пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда тор- чал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, че- репом и с необъятно широкими и густыми ру- сыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды. Захар не старался изменить не только дан- ного ему богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил не- когда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею до- стоинства дома Обломовых. Более ничто не напоминало старику барско- го широкого и покойного быта в глуши де- ревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где- нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или жи- вут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара до- рог был серый сюртук: в нём да ещё в кое-ка- ких признаках, сохранившихся в лице и мане- рах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем ува- жал внутренне, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намёки на отжившее величие. Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскреша- ло молодости его, деревни, которую они поки- нули давно, и преданий об этом старинном доме, единственной хроники, ведённой стары- ми слугами, няньками, мамками и передавае- мой из рода в род. Дом Обломовых был когда-то богат и знаме- нит в своей стороне, но потом, бог знает отче- го, всё беднел, мельчал и наконец незаметно потерялся между не старыми дворянскими до- мами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о ми- нувшем, дорожа ею, как святынею. Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своём много старых слуг с этим старинным, аристо- кратическим украшением. Илья Ильич, погружённый в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул. – Что ты? – спросил Илья Ильич. – Ведь вы звали? – Звал? Зачем же это я звал – не помню! – отвечал он потягиваясь. – Поди пока к себе, а я вспомню. Захар ушёл, а Илья Ильич продолжал ле- жать и думать о проклятом письме. Прошло с четверть часа. – Ну, полно лежать! – сказал он, – надо же встать… А впрочем, дай-ка я прочту ещё раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану. – Захар! Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошёл, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, не- благосклонно, немного стороной посматривая на барина, и наконец пошёл к дверям. – Куда же ты? – вдруг спросил Обломов. – Вы ничего не говорите, так что ж тут сто- ять-то даром? – захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он по- терял на охоте с собаками, когда ездил с ста- рым барином и когда ему дунуло будто силь- ным ветром в горло. Он стоял вполуоборот среди комнаты и гля- дел всё стороной на Обломова. – А у тебя разве ноги отсохли, что ты не мо- жешь постоять? Ты видишь, я озабочен – так и подожди! Не залежался ещё там? Сыщи пись- мо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел? – Какое письмо? Я никакого письма не ви- дал, – сказал Захар. – Ты же от почтальона принял его: грязное такое! – Куда ж его положили – почему мне знать? – говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на сто- ле. – Ты никогда ничего не знаешь. Там, в кор- зине, посмотри! Или не завалилось ли за ди- ван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не по- чинена; что б тебе призвать столяра да почи- нить? Ведь ты же изломал. Ни о чём не поду- маешь! – Я не ломал, – отвечал Захар, – она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-ни- будь изломаться. Илья Ильич не счёл за нужное доказывать противное. – Нашёл, что ли? – спросил он только. – Вот какие-то письма. – Не те. – Ну, так нет больше, – говорил Захар. – Ну хорошо, поди! – с нетерпением сказал Илья Ильич. – Я встану, сам найду. Захар пошёл к себе, но только он упёрся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на неё, как опять послышался торопливый крик: «За- хар, Захар!» – Ах ты, господи! – ворчал Захар, отправля- ясь опять в кабинет. – Что это за мученье? Хоть бы смерть скорее пришла! – Чего вам? – сказал он, придерживаясь од- ной рукой за дверь кабинета и глядя на Обло- мова, в знак неблаговоления, до того сторо- ной, что ему приходилось видеть барина впол- глаза, а барину видна была только одна не- объятная бакенбарда, из которой, так и ждёшь, что вылетят две-три птицы. – Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! – строго заметил Илья Ильич. Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия, или удивления при этом при- казании и упрёке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естествен- ным. – А кто его знает, где платок? – ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит. – Всё теряете! – заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там. – Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорее же! – говорил Илья Ильич. – Где платок? Нету платка! – говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. – Да вон он, – вдруг сердито захрипел он, – под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нём, а спрашиваете платка! И, не дожидаясь ответа, Захар пошёл было вон. Обломову стало немного неловко от соб- ственного промаха. Он быстро нашёл другой повод сделать Захара виноватым. – Какая у тебя чистота везде: пыли-то, гря- зи-то, боже мой! Вон, вон, погляди-ка в углах- то – ничего не делаешь! – Уж коли я ничего не делаю… – заговорил Захар обиженным голосом, – стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю и мету-то почти каждый день… Он указал на середину пола и на стол, на котором Обломов обедал. – Вон, вон, – говорил он, – всё подметено, прибрано, словно к свадьбе… Чего ещё? – А это что? – прервал Илья Ильич, указы- вая на стены и на потолок. – А это? А это? – Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце и на забытую, на столе тарелку с ломтём хлеба. – Ну, это, пожалуй, уберу, – сказал Захар снисходительно, взяв тарелку. – Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. – говорил Обломов, указывая на стены. – Это я к святой неделе убираю: тогда обра- за чищу и паутину снимаю… – А книги, картины обмести?.. – Книги и картины перед рождеством: тогда с Анисьей все шкафы переберём. А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома сидите. – Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы… – Что за уборка ночью! Обломов с упрёком поглядел на него, пока- чал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, ка- жется, думал: «Ну, брат, ты ещё больше Обло- мов, нежели я сам», а Захар чуть ли не поду- мал: «Врёшь! ты только мастер говорить муд- рёные да жалкие слова, а до пыли и до паути- ны тебе и дела нет». – Понимаешь ли ты, – сказал Илья Ильич, – что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене! – У меня и блохи есть! – равнодушно ото- звался Захар. – Разве это хорошо? Ведь это гадость! – за- метил Обломов. Захар усмехнулся во всё лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно. – Чем же я виноват, что клопы на свете есть? – сказал он с наивным удивлением. – Разве я их выдумал? – Это от нечистоты, – перебил Обломов. – Что ты всё врёшь! – И нечистоту не я выдумал. – У тебя вот там мыши бегают по ночам – я слышу. – И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много. – Как же у других не бывает ни моли, ни клопов? На лице Захара выразилась недоверчи- вость, или, лучше сказать, покойная уверен- ность, что этого не бывает. – У меня всего много, – сказал он упрямо, – за всяким клопом не усмотришь, в щёлку к нему не влезешь. А сам, кажется, думал: «Да и что за спаньё без клопа?» – Ты мети, выбирай сор из углов – и не бу- дет ничего, – учил Обломов. – Уберёшь, а завтра опять наберётся, – го- ворил Захар. – Не наберётся, – перебил барин, – не должно. – Наберётся – я знаю, – твердил слуга. – А наберётся, так опять вымети. – Как это? Всякий день перебирай все углы? – спросил Захар. – Да что ж это за жизнь? Лучше бог по душу пошли! – Отчего ж у других чисто? – возразил Об- ломов. – Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка… – А где немцы сору возьмут, – вдруг возра- зил Захар. – Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коро- тенькие: всё поджимают под себя ноги, как гу- сыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкафах лежала по годам куча старого, изношенного платья или набрал- ся целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков, да с пивом и выпьют! Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье. – Нечего разговаривать! – возразил Илья Ильич, ты лучше убирай. – Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даёте, – сказал Захар. – Пошёл своё! Всё, видишь, я мешаю. – Конечно, вы; всё дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу. – Вот ещё выдумал что – уйти! Поди-ка ты лучше к себе. – Да право! – настаивал Захар. – Вот, хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали всё. И то не управимся вдвоём-то: надо ещё баб нанять, перемыть всё. – Э! какие затеи – баб! Ступай себе, – гово- рил Илья Ильич. Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он всё забывал, что чуть тро- нешь этот деликатный предмет, как и не оберёшься хлопот. Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-ни- будь так, незаметно, само собой; а Захар все- гда заводил тяжбу, лишь только начинали тре- бовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приво- дила барина его в ужас. Захар ушёл, а Обломов погрузился в раз- мышления. Через несколько минут пробило ещё полчаса. – Что это? – почти с ужасом сказал Илья Ильич. – Одиннадцать часов скоро, а я ещё не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар! – Ах ты, боже мой! Ну! – послышалось из передней, и потом известный прыжок. – Умыться готово? – спросил Обломов. – Готово давно! – отвечал Захар. – Чего вы не встаёте? – Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писа?ть. Захар ушёл, но чрез минуту воротился с ис- писанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги. – Вот, коли будете писа?ть, так уж кстати извольте и счёты поверить: надо деньги запла- тить. – Какие счёты? Какие деньги? – с неудо- вольствием спросил Илья Ильич. – От мясника, от зеленщика, от прачки, от хлебника: все денег просят. – Только о деньгах и забота! – ворчал Илья Ильич. – А ты что понемногу не подаёшь счёты, а все вдруг? – Вы же ведь всё прогоняли меня: завтра да завтра… – Ну, так и теперь разве нельзя до завтра? – Нет! Уж очень пристают: больше не дают в долг. Нынче первое число. – Ах! – с тоской сказал Обломов. – Новая забота! Ну, что стоишь? Положи на стол. Я сейчас встану, умоюсь и посмотрю, – сказал Илья Ильич. – Так умыться-то готово? – Готово! – сказал Захар. – Ну, теперь… Он начал было, кряхтя, приподниматься на постели, чтоб встать. – Я забыл вам сказать, – начал Захар, – да- веча, как вы ещё почивали, управляющий дворника прислал: говорит, что непременно надо съехать… квартира нужна. – Ну, что ж такое? Если нужна, так, разуме- ется, съедем. Что ты пристаёшь ко мне? Уж ты третий раз говоришь мне об этом. – Ко мне пристают тоже. – Скажи, что съедем. – Они говорят: вы уж с месяц, говорят, обе- щали, а всё не съезжаете; мы, говорят, поли- ции дадим знать. – Пусть дают знать! – сказал решительно Обломов. – Мы и сами переедем, как потеплее будет, недели через три. – Куда недели через три! Управляющий го- ворит, что чрез две недели рабочие придут: ломать всё будут… «Съезжайте, говорит, зав- тра или послезавтра…» – Э-э-э! слишком проворно! Видишь, ещё что! Не сейчас ли прикажете? А ты мне не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил раз; а ты опять. Смотри! – Что ж мне делать-то? – отозвался Захар. – Что ж делать? – вот он чем отделывается от меня! – отвечал Илья Ильич. – Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может поста- раться для барина! – Да как же, батюшка, Илья Ильич, я распо- ряжусь? – начал мягким сипеньем Захар. – Иван Гончаров: «Обломов» Дом-то не мой: как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом был, так я бы с великим моим удовольствием… – Нельзя ли их уговорить как-нибудь. «Мы, дескать, живём давно, платим исправно». – Говорил, – сказал Захар. – Ну, что ж они? – Что! Наладили своё: «Переезжайте, гово- рят, нам нужно квартиру переделывать». Хотят из докторской и из этой одну большую кварти- ру сделать, к свадьбе хозяйского сына. – Ах ты, боже мой! – с досадой сказал Обло- мов. – Ведь есть же этакие ослы, что женятся! Он повернулся на спину. – Вы бы написали, сударь, к хозяину, – ска- зал Захар, – так, может быть, он бы вас не тронул, а велел бы сначала вон ту квартиру ломать. Захар при этом показал рукой куда-то направо. – Ну хорошо, как встану, напишу… Ты сту- пай к себе, а я подумаю. Ничего ты не умеешь сделать, – добавил он, – мне и об этой дряни надо самому хлопотать. Захар ушёл, а Обломов стал думать. Но он был в затруднении, о чём думать: о письме ли старосты, о переезде ли на новую квартиру, приняться ли сводить счёты? Он те- рялся в приливе житейских забот и всё лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах, боже мой! Трогает жизнь, везде достаёт». Неизвестно, долго ли бы ещё пробыл он в этой нерешительности, но в передней раздался звонок. – Уж кто-то и пришёл! – сказал Обломов, кутаясь в халат. – А я ещё не вставал – срам да и только! Кто бы это так рано? И он, лёжа, с любопытством глядел на две- ри.

II

Вошёл молодой человек лет двадцати пяти, блещущий здоровьем, с смеющимися щеками, губами и глазами. Зависть брала смотреть на него. Он был причёсан и одет безукоризненно, ослеплял свежестью лица, белья, перчаток и фрака. По жилету лежала изящная цепочка, с множеством мельчайших брелоков. Он вынул тончайший батистовый платок, вдохнул арома- ты Востока, потом небрежно провёл им по лицу, по глянцевитой шляпе и обмакнул лаки- рованные сапоги. – А, Волков, здравствуйте! – сказал Илья Ильич. – Здравствуйте, Обломов, – говорил блиста- ющий господин, подходя к нему. – Не подходите, не подходите: вы с холо- да! – сказал тот. – О баловень, сибарит! – говорил Волков, глядя, куда бы положить шляпу, и, видя везде пыль, не положил никуда; раздвинул обе полы фрака, чтобы сесть, но, посмотрев вниматель- но на кресло, остался на ногах. – Вы ещё не вставали! Что это на вас за шлафрок? Такие давно бросили носить, – сты- дил он Обломова. – Это не шлафрок, а халат, – сказал Обло- мов, с любовью кутаясь в широкие полы хала- та. – Здоровы ли вы? – спросил Волков. – Какое здоровье! – зевая, сказал Обло- мов. – Плохо! приливы замучили. А вы как по- живаете? – Я? Ничего: здорово и весело, – очень ве- село! – с чувством прибавил молодой человек. – Откуда вы так рано? – спросил Обломов. – От портного. Посмотрите, хорош фрак? – говорил он, ворочаясь перед Обломовым. – Отличный! С большим вкусом сшит, – ска- зал Илья Ильич, – только отчего он такой ши- рокий сзади? – Это рейт-фрак: для верховой езды. – А! Вот что! Разве вы ездите верхом? – Как же! К нынешнему дню и фрак нарочно заказывал. Ведь сегодня первое мая: с Горю- новым едем в Екатерингоф. Ах! Вы не знаете? Горюнова Мишу произвели – вот мы сегодня и отличаемся, – в восторге добавил Волков. – Вот как! – сказал Обломов. – У него рыжая лошадь, – продолжал Вол- ков, – у них в полку рыжие, а у меня вороная. Вы как будете: пешком или в экипаже? – Да… никак, – сказал Обломов. – Первого мая в Екатерингофе не быть! Что вы, Илья Ильич! – с изумлением говорил Вол- ков. – Да там все! – Ну как все! Нет, не все! – лениво заметил Обломов. – Поезжайте, душенька, Илья Ильич! Софья Николаевна с Лидией будут в экипаже только две, напротив в коляске есть скамеечка: вот бы вы с ними… – Нет, я не усядусь на скамеечке. Да и что стану я там делать? – Ну так, хотите, Миша другую лошадь вам даст? – Бог знает что выдумает! – почти про себя сказал Обломов. – Что вам дались Горюновы? – Ах! – вспыхнув, произнёс Волков, – ска- зать? – Говорите! – Вы никому не скажете – честное слово? – продолжал Волков, садясь к нему на диван. – Пожалуй. – Я… влюблён в Лидию, – прошептал он. – Браво! Давно ли? Она, кажется, такая ми- ленькая. – Вот уж три недели! – с глубоким вздохом сказал Волков. – А Миша в Дашеньку влюблён. – В какую Дашеньку? – Откуда вы, Обломов? Не знает Дашеньки! Весь город без ума, как она танцует! Сегодня мы с ним в балете; он бросит букет. Надо его ввести: он робок, ещё новичок… Ах! ведь нуж- но ехать камелий достать… – Куда ещё? Полно вам, приезжайте-ка обе- дать: мы бы поговорили. У меня два несча- стья… – Не могу: я у князя Тюменева обедаю; там будут все Горюновы и она, она… Лидинька, – прибавил он шёпотом. – Что это вы оставили князя? Какой весёлый дом! На какую ногу по- ставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. Летом, говорят, будут танцы, живые картины. Вы будете бывать? – Нет, я думаю, не буду. – Ах, какой дом! Нынешнюю зиму по средам меньше пятидесяти человек не бывало, а ино- гда набиралось до ста… – Боже ты мой! Вот скука – то должна быть адская! – Как это можно? Скука! Да чем больше, тем веселей. Лидия бывала там, я её не замечал, да вдруг… Напрасно я забыть её стараюсь И страсть хочу рассудком победить… – запел он и сел, забывшись, на кресло, но вдруг вскочил и стал отирать пыль с платья. – Какая у вас пыль везде! – сказал он. – Всё Захар! – пожаловался Обломов. – Ну, мне пора! – сказал Волков. – За каме- лиями для букета Мише. Au revoir. – Приезжайте вечером чай пить, из балета: расскажете, как там что было, – приглашал Обломов. – Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы. Хотите, я вас пред- ставлю? – Нет, что там делать? – У Муссинских? Помилуйте, да там полго- рода бывает. Как что делать? Это такой дом, где обо всём говорят… – Вот это-то и скучно, что обо всём, – ска- зал Обломов. – Ну, посещайте Мездровых, – перебил Вол- ков, – там уж об одном говорят, об искусствах; только и слышишь: венецианская школа, Бет- ховен да Бах, Леонардо да Винчи… – Век об одном и том же – какая скука! Пе- данты, должно быть! – сказал, зевая, Обломов. – На вас не угодишь. Да мало ли домов! Те- перь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных – пятницы, у Вязни- ковых – воскресенья, у князя Тюменева – се- реды. У меня все дни заняты! – с сияющими глазами заключил Волков. – И вам не лень мыкаться изо дня в день? – Вот, лень! Что за лень? Превесело! – бес- печно говорил он. – Утро почитаешь, надо быть au courant всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бы- вать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не был; ну, а там… новая актриса, то на русском, то на французском театре. Вот опера будет, я абони- руюсь. А теперь влюблён… Начинается лето; Мише обещали отпуск; поедем к ним в де- ревню на месяц, для разнообразия. Там охота. У них отличные соседи, дают bals champetres. С Лидией будем в роще гулять, кататься в лод- ке, рвать цветы… Ах!.. – И он перевернулся от радости. – Однако пора… Прощайте, – говорил он, напрасно стараясь оглядеть себя спереди и сзади в запылённое зеркало. – Погодите, – удерживал Обломов, – я было хотел поговорить с вами о делах. – Pardon, некогда, – торопился Волков, – в другой раз! – А не хотите ли со мной есть устриц? Тогда и расскажете. Поедемте, Миша угощает. – Нет, бог с вами! – говорил Обломов. – Прощайте же. Он пошёл и вернулся. – Видели это? – спросил он, показывая руку, как вылитую в перчатке. – Что это такое? – спросил Обломов в недо- умении. – А новые lacets! Видите, как отлично стяги- вает: не мучишься над пуговкой два часа; по- тянул шнурочек – и готово. Это только что из Парижа. Хотите, привезу вам на пробу пару? – Хорошо, привезите! – говорил Обломов. – А посмотрите это; не правда ли, очень мило? – говорил он, отыскав в куче брелок один. – Визитная карточка с загнутым углом. – Не разберу, что написано. – Pr. – prince M. – Michel. – говорил Вол- ков, – а фамилия Тюменев не уписа?лась; это он мне в пасху подарил, вместо яичка. Но про- щайте, au revoir. Мне ещё в десять мест. – Боже мой, что это за веселье на свете! И он исчез. «В десять мест в один день – несчастный! – думал Обломов. – И это жизнь! – Он сильно пожал плечами. – Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается? Конечно, не- дурно заглянуть и в театр и влюбиться в каку- ю-нибудь Лидию… она миленькая! В деревне с ней цветы рвать, кататься – хорошо; да в де- сять мест в один день – несчастный!» – заклю- чил он, перевёртываясь на спину и радуясь, что нет у него таких пустых желаний и мыс- лей, что он не мыкается, а лежит вот тут, сохраняя своё человеческое достоинство и свой покой. Новый звонок прервал его размышления. Вошёл новый гость. Это был господин в тёмно-зелёном фраке с гербовыми пуговицами, гладко выбритый, с тёмными, ровно окаймляющими его лицо ба- кенбардами, с утруждённым, но покойно-со- знательным выражением в глазах, с сильно потёртым лицом, с задумчивой улыбкой. – Здравствуй, Судьбинский! – весело поздо- ровался Обломов. – Насилу заглянул к старому сослуживцу! Не подходи, не подходи! Ты с хо- лоду. – Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, – говорил гость, – да ведь ты знаешь, какая у нас дьявольская служба! Вон, посмот- ри, целый чемодан везу к докладу; и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда. Ни минуты нельзя располагать собой. – Ты ещё на службу? Что так поздно? – спросил Обломов. – Бывало ты с десяти часов… – Бывало – да; а теперь другое дело: в две- надцать часов езжу. – Он сделал на последнем слове ударение. – А! догадываюсь! – сказал Обломов. – На- чальник отделения! Давно ли? Судьбинский значительно кивнул головой. – К святой, – сказал он. – Но сколько дела – ужас! С восьми до двенадцати часов дома, с двенадцати до пяти в канцелярии, да вечером занимаюсь. От людей отвык совсем! – Гм! Начальник отделения – вот как! – ска- зал Обломов. – Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я ду- маю, на будущий год в статские махнёшь. – Куда! Бог с тобой! Ещё нынешний год ко- рону надо получить: думал, за отличие пред- ставят, а – теперь новую должность занял: не- льзя два года сряду… – Приходи обедать, выпьем за повыше- ние! – сказал Обломов. – Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад – адская ра- бота! На представления из губерний положить- ся нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: всё хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем. – Ужели и после обеда? – спросил Обломов недоверчиво. – А как ты думал? Ещё хорошо, если по- раньше отделаюсь да успею хоть в Екатерин- гоф прокатиться… Да, я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье? Я бы заехал. – Нездоровится что-то, не могу! – сморщив- шись, сказал Обломов. – Да и дела много… нет, не могу! – Жаль! – сказал Судьбинский. – А день хо- рош. Только сегодня и надеюсь вздохнуть. – Ну, что нового у вас? – спросил Обломов. – Да много кое-чего: в письмах отменили писать «покорнейший слуга», пишут «примите уверение»; формулярных списков по два эк- земпляра не велено представлять. У нас при- бавляют три стола и двух чиновников особых поручений. Нашу комиссию закрыли… Много! – Ну, а что наши бывшие товарищи? – Ничего пока; Свинкин дело потерял! – В самом деле? Что ж директор? – Спросил Обломов дрожащим голосом. Ему, по старой памяти, страшно стало. Иван Гончаров: «Обломов» – Велел задержать награду, пока не оты- щется. Дело важное: «о взысканиях». Дирек- тор думает, – почти шёпотом прибавил Судь- бинский, – что он потерял его… нарочно. – Не может быть! – сказал Обломов. – Нет, нет! Это напрасно, – с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. – Свинкин – ветреная голова. Иногда чорт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чём таком… Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется. – Так вот как: всё в трудах! – говорил Об- ломов, – работаешь. – Ужас, ужас! Ну конечно, с таким челове- ком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как вышел срок – за отличие, так и представляет; кому не вышел срок к чину, к кресту, – деньги выхлопочет… – Ты сколько получаешь? – Да что: тысяча двести рублей жалованья, особо столовых семьсот пятьдесят, квартирных шестьсот, пособия девятьсот, на разъезды пятьсот, да награды рублей до тысячи. – Фу! чорт возьми! – сказал, вскочив с по- стели, Обломов. – Голос, что ли, у тебя хорош? Точно итальянский певец! – Что ещё это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну конечно, он не имеет та- кой репутации. Меня очень ценят, – скромно прибавил он, потупя глаза, – министр недавно выразился про меня, что я «украшение мини- стерства». – Молодец! – сказал Обломов. – Вот только работать с восьми часов до двенадцати, с две- надцати до пяти, да дома ещё – ой, ой! Он покачал головой. – А что ж бы я стал делать, если б не слу- жил? – спросил Судьбинский. – Мало ли что! Читал бы, писал… – сказал Обломов. – Я и теперь только и делаю, что читаю да пишу. – Да это не то; ты бы печатал… – Не всем же быть писателями. Вот и ты ведь не пишешь, – возразил Судьбинский. – Зато у меня имение на руках, – со вздо- хом сказал Обломов. – Я соображаю новый план; разные улучшения ввожу. Мучаюсь, му- чаюсь… А ты ведь чужое делаешь, не своё. – Что ж делать! Надо работать, коли деньги берёшь. Летом отдохну: Фома Фомич обещает выдумать командировку нарочно для меня… вот, тут получу прогоны на пять лошадей, су- точных рубля по три в сутки, а потом награду… – Эк ломят! – с завистью говорил Обломов; потом вздохнул и задумался. – Деньги нужны: осенью женюсь, – приба- вил Судьбинский. – Что ты! В самом деле? На ком? – с участи- ем сказал Обломов. – Не шутя, на Мурашиной. Помнишь, подле меня на даче жили? Ты пил чай у меня и, ка- жется, видел её. – Нет, не помню! Хорошенькая? – спросил Обломов. – Да, мила. Поедем, если хочешь, к ним обедать… Обломов замялся. – Да… хорошо, только… – На той неделе, – сказал Судьбинский. – Да, да, на той неделе, – обрадовался Об- ломов, – у меня ещё платье не готово. Что ж, хорошая партия? – Да, отец действительный статский совет- ник; десять тысяч даёт, квартира казённая. Он нам целую половину отвёл, двенадцать ком- нат; мебель казённая, отопление, освещение тоже: можно жить… – Да, можно! Ещё бы! Каков Судьбинский! – прибавил, не без зависти, Обломов. – На свадьбу, Илья Ильич, шафером пригла- шаю: смотри… – Как же, непременно! – сказал Обломов. – Ну, а что Кузнецов, Васильев, Махов? – Кузнецов женат давно, Махов на моё ме- сто поступил, а Васильева перевели в Польшу. Ивану Петровичу дали Владимира, Олешкин – его превосходительство. – Он добрый малый! – сказал Обломов. – Добрый, добрый; он стоит. – Очень добрый, характер мягкий, ров- ный, – говорил Обломов. – Такой обязательный, – прибавил Судь- бинский, – и нет этого, знаешь, чтобы выслу- житься, подгадить, подставить ногу, опере- дить… всё делает, что может. – Прекрасный человек! Бывало напутаешь в бумаге, недоглядишь, не то мнение или законы подведёшь в записке, ничего: велит только другому переделать. Отличный человек! – за- ключил Обломов. – А вот наш Семён Семеныч так неиспра- вим, – сказал Судьбинский, – только мастер пыль в глаза пускать. Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возве- дении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казённого имущества от расхищения; наш ар- хитектор, человек дельный, знающий и чест- ный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры? Нашёл где-то тридцатью копейками меньше – сейчас докладную записку… Раздался ещё звонок. – Прощай, – сказал чиновник, – я заболтал- ся, что-нибудь понадобится там… – Посиди ещё, – удерживал Обломов. – Кстати, и посоветуюсь с тобой: у меня два не- счастья… – Нет, нет, я лучше опять заеду на днях, – сказал он уходя. «Увяз, любезный друг, по уши увяз, – думал Обломов, провожая его глазами. – И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называ- ется тоже карьерой! А как мало тут челове- ка-то нужно: ума его, воли, чувства – зачем это? Роскошь! И проживёт свой век, и не по- шевелится в нём многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома – несчастный!» Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трёх, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению. Обломов философствовал и не заметил, что у постели его стоял очень худощавый, чёр- ненький господин, заросший весь бакенбарда- ми, усами и эспаньолкой. Он был одет с умыш- ленной небрежностью. – Здравствуйте, Илья Ильич. – Здравствуйте, Пенкин; не подходите, не подходите: вы с холода! – говорил Обломов. – Ах вы, чудак! – сказал тот. – Всё такой же неисправимый, беззаботный ленивец! – Да, беззаботный! – сказал Обломов. – Вот я вам сейчас покажу письмо от старосты: ло- маешь, ломаешь голову, а вы говорите: безза- ботный! Откуда вы? – Из книжной лавки: ходил узнать, не вы- шли ли журналы. Читали мою статью? – Нет. – Я вам пришлю, прочтите. – О чём? – спросил сквозь сильную зевоту Обломов. – О торговле, об эмансипации женщин, о прекрасных апрельских днях, какие выпали нам на долю, и о вновь изобретённом составе против пожаров. Как это вы не читаете? Ведь тут наша вседневная жизнь. А пуще всего я ратую за реальное направление в литературе. – Много у вас дела? – спросил Обломов. – Да, довольно. Две статьи в газету каждую неделю, потом разборы беллетристов пишу, да вот написал рассказ… – О чём? – О том, как в одном городе городничий бьёт мещан по зубам… – Да, это в самом деле реальное направле- ние, – сказал Обломов. – Не правда ли? – подтвердил обрадован- ный литератор. – Я провожу вот какую мысль и знаю, что она новая и смелая. Один проез- жий был свидетелем этих побоев и при свида- нии с губернатором пожаловался ему. Тот при- казал чиновнику, ехавшему туда на следствие, мимоходом удостовериться в этом и вообще со- брать сведения о личности и поведении город- ничего. Чиновник созвал мещан, будто расспросить о торговле, а между тем давай разведывать и об этом. Что ж мещане? Кланя- ются да смеются и городничего превозносят похвалами. Чиновник стал узнавать стороной, и ему сказали, что мещане – мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обме- ривают даже казну, все безнравственны, так что побои эти – праведная кара… – Стало быть, побои городничего выступают в повести, как fatum древних трагиков? – ска- зал Обломов. – Именно, – подхватил Пенкин. – У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писа?ть! А между тем мне удалось показать и самоуправ- ство городничего и развращение нравов в про- стонародье; дурную организацию действий подчинённых чиновников и необходимость строгих, но законных мер… Не правда ли, эта мысль… довольно новая? – Да, в особенности для меня, – сказал Об- ломов, – я так мало читаю… – В самом деле, не видать книг у вас! – ска- зал Пенкин. – Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщи- не». Я не могу вам сказать, кто автор: это ещё секрет. – Что ж там такое? – Обнаружен весь механизм нашего обще- ственного движения, и всё в поэтических крас- ках. Все пружины тронуты; все ступени обще- ственной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа и целый рой обманывающих его взя- точников; и все разряды падших женщин разобраны… француженки, немки, чухонки, и всё, всё… с поразительной, животрепещущей верностью… Я слышал отрывки – автор велик! В нём слышится то Дант, то Шекспир… – Вон куда хватили! – в изумлении сказал Обломов привстав. Пенкин вдруг смолк, видя, что действитель- но он далёко хватил. – Вот вы прочтите, увидите сами, – добавил он уже без азарта. – Нет, Пенкин, я не стану читать. – Отчего ж? Это делает шум, об этом гово- рят… – Да пускай их! Некоторым ведь больше не- чего и делать, как только говорить. Есть такое призвание. – Да хоть из любопытства прочтите. – Чего я там не видал? – говорил Обло- мов. – Зачем это они пишут: только себя те- шат… – Как себя: верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, – точно живьём отпечатают. – Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де не возьмём, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чём: нет понимания её и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изобра- жают-то они воров, падших женщин, точно ло- вят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слёзы», а один только видимый, грубый смех, злость… – Что ж ещё нужно? И прекрасно, вы сами высказались: это кипучая злость – жёлчное го- нение на порок, смех презрения над падшим человеком… тут всё! – Нет, не всё! – вдруг воспламенившись, сказал Обломов. – Изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы од- ной головой хотите писа?ть! – почти шипел Обломов. – Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб под- нять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нём самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, – тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову… – сказал он, улёгшись опять покойно на диване. – Изображают они вора, падшую женщину, – говорил он, – а че- ловека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию. – Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как всё кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь… – Человека, человека давайте мне! – гово- рил Обломов. – Любите его… – Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника – слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литерату- рой! – горячился Пенкин. – Нет, их надо ка- рать, извергнуть из гражданской среды, из об- щества… – Извергнуть из гражданской среды! – вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. – Это значит забыть, что в этом не- годном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но всё человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы из- вергнете из круга человечества, из лона при- роды, из милосердия божия? – почти крикнул он с пылающими глазами. – Вон куда хватили! – в свою очередь, с изумлением сказал Пенкин. Обломов увидел, что и он далёко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лёг на диван. Оба погрузились в молчание. – Что ж вы читаете? – спросил Пенкин. – Я… да всё путешествия больше. Опять молчание. – Так прочтёте поэму, когда выйдет? Я бы принёс… – спросил Пенкин. Иван Гончаров: «Обломов» Обломов сделал отрицательный знак голо- вой. – Ну, я вам свой рассказ пришлю? Обломов кивнул в знак согласия. – Однако мне пора в типографию! – сказал Пенкин. – Я, знаете, зачем пришёл к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте… – Нет, нездоровится, – сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, – сырости боюсь, теперь ещё не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили… У меня два несчастья… – Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью писа?ть и чем свет в типографию отсылать. До свидания. – До свиданья, Пенкин. «Ночью писа?ть, – думал Обломов, – когда же спать-то? А подь, тысяч пять в год зарабо- тает! Это хлеб! Да писать-то всё, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убежде- ния, торговать умом и воображением, насило- вать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и всё куда-то двигаться… И всё писа?ть, всё писа?ть, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придёт, лето настанет – а он всё пиши? Когда же оста- новиться и отдохнуть? Несчастный!» Он повернул голову к столу, где всё было гладко, и чернила засохли, и пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как но- ворождённый младенец, что не разбрасывает- ся, не продаёт ничего… «А письмо старосты, а квартира?» – вдруг вспомнил он и задумался. Но вот опять звонят. – Что это сегодня за раут у меня? – сказал Обломов и ждал, кто войдёт. Вошёл человек неопределённых лет, с неопределённой физиономией, в такой поре, когда трудно бывает угадать лета?; не красив и не дурён, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему ни- какой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли Иваном Иваны- чем, другие – Иваном Васильичем, третьи – Иваном Михайлычем. Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов, другие звали Васи- льевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который увидит его в первый раз, скажут имя его – тот забудет сей- час, и лицо забудет; что он скажет – не заме- тит. Присутствие его ничего не придаст обще- ству, так же как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и других особенностей, как особых примет на теле, в его уме нет. Может быть, он умел бы по крайней мере рассказать всё, что видел и слышал, и занять хоть этим других, но он нигде не бывал: как родился в Петербурге, так и не выезжал нику- да; следовательно, видел и слышал то, что знали и другие. Симпатичен ли такой человек? Любит ли, ненавидит ли, страдает ли? Должен бы, кажет- ся, и любить, и не любить, и страдать, потому что никто не избавлен от этого. Но он как-то ухитряется всех любить. Есть такие люди, в которых, как ни бейся, не возбудить никак духа вражды, мщения и т. п. Что ни делай с ними, они всё ласкаются. Впрочем, надо отдать им справедливость, что и любовь их, если разделить её на градусы, до степени жара никогда не доходит. Хотя про таких лю- дей говорят, что они любят всех и потому до- бры, а, в сущности, они никого не любят и до- бры потому только, что не злы. Если при таком человеке подадут другие нищему милостыню – и он бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или по- смеются – так и он обругает и посмеётся с дру- гими. Богатым его нельзя назвать, потому что он не богат, а скорее беден; но, решительно бедным тоже не назовёшь, потому, впрочем, только, что много есть беднее его. Он имеет своего какого-то дохода рублей триста в год, и, сверх того, он служит в какой- то неважной должности и получает неважное жалованье: нужды не терпит и денег ни у кого не занимает, а занять у него и подавно в голо- ву никому не приходит. В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут сде- лать и то и другое, он так сделает, что началь- ник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почи- тает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно». Никогда не поймаешь на лице его следа за- боты, мечты, что бы показывало, что он в эту минуту беседует сам с собою, или никогда тоже не увидишь, чтоб он устремил пытливый взгляд на какой-нибудь внешний предмет, ко- торый бы хотел усвоить своему ведению. Встретится ему знакомый на улице: «Куда?» – спросит. «Да вот иду на службу, или в мага- зин, или проведать кого-нибудь». – «Пойдём лучше со мной, – скажет тот, – на почту или зайдём к портному, или прогуляемся», – и он идёт с ним, заходит и к портному, и на почту, и прогуливается в противуположную сторону от той, куда шёл. Едва ли кто-нибудь, кроме матери, заметил появление его на свет, очень немногие заме- чают его в течение жизни, но, верно, никто не заметит, как он исчезнет со света; никто не спросит, не пожалеет о нём, никто и не пора- дуется его смерти. У него нет ни врагов, ни друзей, но знакомых множество. Может быть, только похоронная процессия обратит на себя внимание прохожего, который почтит это неопределённое лицо в первый раз достающе- юся ему почестью – глубоким поклоном; может быть, даже другой, любопытный, забежит вперёд процессии узнать об имени покойника и тут же забудет его. Весь этот Алексеев, Васильев, Андреев, или как хотите, есть какой-то неполный, безлич- ный намёк на людскую массу, глухое отзвучие, неясный её отблеск. Даже Захар, который в откровенных бесе- дах, на сходках у ворот или в лавочке, делал разную характеристику всех гостей, посещав- ших барина его, всегда затруднялся, когда очередь доходила до этого… положим хоть, Алексеева. Он долго думал, долго ловил каку- ю-нибудь угловатую черту, за которую можно было бы уцепиться, в наружности, в манерах или в характере этого лица, наконец, махнув рукой, выражался так: «А у этого ни кожи, ни рожи, ни ведения!» – А! – встретил его Обломов. – Это вы, Алексеев? Здравствуйте. Откуда? Не подходи- те, не подходите: я вам не дам руки: вы с хо- лода! – Что вы, какой холод! Я не думал к вам сегодня, – сказал Алексеев, – да Овчинин встретился и увёз к себе. Я за вами, Илья Ильич. – Куда это? – Да к Овчинину-то, поедемте. Там Матвей Андреич Альянов, Казимир Альбертыч Пхайло, Василий Севастьяныч Колымягин. – Что ж они там собрались и что им нужно от меня? – Овчинин зовёт вас обедать. – Гм! Обедать… – повторил Обломов моно- тонно. – А потом все в Екатерингоф отправляются: они велели сказать, чтоб вы коляску наняли. – А что там делать? – Как же! Нынче там гулянье. Разве не зна- ете: сегодня первое мая? – Посидите; мы подумаем… – сказал Обло- мов. – Вставайте же! Пора одеваться. – Погодите немного: ведь рано. – Что за рано! Они просили в двенадцать часов; отобедаем пораньше, часа в два, да и на гулянье. Едемте же скорей! Велеть вам оде- ваться давать? – Куда одеваться? Я ещё не умылся. – Так умывайтесь. Алексеев стал ходить взад и вперёд по ком- нате, потом остановился перед картиной, кото- рую видел тысячу раз прежде, взглянул мель- ком в окно, взял какую-то вещь с этажерки, повертел в руках, посмотрел со всех сторон и положил опять, а там пошёл опять ходить, по- свистывая, – это всё, чтоб не мешать Обломо- ву встать и умыться. Так прошло минут десять. – Что ж вы? – вдруг спросил Алексеев Илью Ильича. – Что? – Да всё лежите? – А разве надо вставать? – Как же! Нас дожидаются. Вы хотели ехать. – Куда это ехать? Я не хотел ехать никуда… – Вот, Илья Ильич, сейчас ведь говорили, что едем обедать к Овчинину, а потом в Екате- рингоф… – Это я по сырости поеду! И чего я там не видал? Вон дождь собирается, пасмурно на дворе, – лениво говорил Обломов. – На небе ни облачка, а вы выдумали дождь. Пасмурно оттого, что у вас окошки-то с которых пор не мыты? Грязи-то, грязи на них! Зги божией не видно, да и одна штора почти совсем опущена. – Да, вот подите-ка, заикнитесь об этом За- хару, так он сейчас баб предложит да из дому погонит на целый день! Обломов задумался, а Алексеев барабанил пальцами по столу, у которого сидел, рассеян- но пробегая глазами по стенам и по потолку. – Так как же нам? Что делать? Будете оде- ваться или останетесь так? – спросил он чрез несколько минут. – А что? – Да в Екатерингоф?.. – Дался вам этот Екатерингоф, право! – с досадой отозвался Обломов. – Не сидится вам здесь? Холодно, что ли, в комнате или пахнет нехорошо, что вы так и смотрите вон? – Нет, мне у вас всегда хорошо; я дово- лен, – сказал Алексеев. – А коли хорошо тут, так зачем и хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на целый день, отобедайте, а там вечером – бог с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Таран- тьев обедать придёт: сегодня суббота. – Уж если оно так… я хорошо… как вы… – говорил Алексеев. – А о делах своих я вам не говорил? – живо спросил Обломов. – О каких делах? Не знаю, – сказал Алексе- ев, глядя на него во все глаза. – Отчего я не встаю-то так долго? Ведь я вот тут лежал всё да думал, как мне выпутать- ся из беды. – Что такое? – спросил Алексеев, стараясь сделать испуганное лицо. – Два несчастья! Не знаю, как и быть. – Какие же? – С квартиры гонят; вообразите – надо съезжать: ломки, возни… подумать страшно! Ведь восемь лет жил на квартире. Сыграл со мной штуку хозяин: «Съезжайте, говорит, по- скорее». – Ещё поскорее! Торопит, стало быть нужно. Это очень несносно – переезжать: с переезд- кой всегда хлопот много, – сказал Алексеев, – растеряют, перебьют – очень скучно! А у вас такая славная квартира… вы что платите? – Где сыщешь другую этакую, – говорил Об- ломов, – и ещё второпях? Квартира сухая, тёплая; в доме смирно: обокрали всего один раз! Вон потолок, кажется и непрочен: штука- турка совсем отстала, – а всё не валится. – Скажите пожалуйста! – говорил Алексеев, качая головой. – Как бы это устроить, чтоб… не съезжать? – в раздумье, про себя рассуждал Обломов. – Да у вас по контракту нанята квартира? – спросил Алексеев, оглядывая комнату с по- толка до полу. – Да, только срок контракту вышел; я всё это время платил помесячно… не помню толь- ко, с которых пор. – Как же вы полагаете? – спросил после не- которого молчания Алексеев, – съехать или оставаться? – Никак не полагаю, – сказал Обломов, – мне и думать-то об этом не хочется. Пусть За- хар что-нибудь придумает. – А вот некоторые так любят переезжать, – сказал Алексеев, – в том только и удоволь- ствие находят, как бы квартиру переменить… – Ну, пусть эти «некоторые» и переезжают. А я терпеть не могу никаких перемен! Это ещё что, квартира! – заговорил Обломов. – А вот посмотрите-ка, что староста пишет ко мне. Я вам сейчас покажу письмо… где, бишь, оно? Захар, Захар! – Ах ты, владычица небесная! – захрипел у себя Захар, прыгая с печки, – когда это бог приберёт меня? Он вошёл и мутно поглядел на барина. – Что ж ты письмо не сыскал? – А где я его сыщу? Разве я знаю, какое письмо вам нужно? Я не умею читать. – Всё равно поищи, – сказал Обломов. – Вы сами какое-то письмо вчера вечером читали, – говорил Захар, – а после я не видал. – Где же оно? – с досадой возразил Илья Ильич. – Я его не проглотил. Я очень хорошо помню, что ты взял у меня и куда-то вон тут положил. А то вот, где оно, смотри! Он тряхнул одеялом: из складок его выпало на пол письмо. – Вот вы этак все на меня!.. – Ну, ну, поди, поди! – в одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушёл, а Обломов начал читать пись- мо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда на- рушалось бледночернильным большим пятном. – «Милостивый государь, – начал Обло- мов, – ваше благородие, отец наш и кормилец, Иван Гончаров: «Обломов» Илья Ильич…» Тут Обломов пропустил несколько привет- ствий и пожеланий здоровья и продолжал с се- редины: – «Доношу твоей барской милости, что у тебя в вотчине, кормилец наш, всё благополучно. Пятую неделю нет дождей: знать, прогневали господа бога, что нет дождей. Этакой засухи старики не запомнят: яровое так и палит, словно полымем. Озимь ино место червь сгубил, ино место ранние морозы сгубили; перепахали было на яровое, да не знамо, уродится ли что? Авось, милосердый господь помилует твою барскую милость, а о себе не заботимся: пусть издохнем. А под Иванов день ещё три мужика ушли: Лаптев, Балочов, да особо ушёл Васька, кузнецов сын. Я баб погнал по мужей: бабы те не воротились, а проживают, слышно, в Чёлках, а в Чёлки поехал кум мой из Верхлева; управляющий послал его туда: соху, слышь, заморскую привезли, а управляющий послал кума в Чёлки оную соху посмотреть. Я наказывал куму о беглых мужиках; исправнику кланялся, сказал он: „Подай бумагу, и тогда всякое средствие будет исполнено, водворить крестьян ко дворам на место жительства“, и, опричь того, ничего не сказал, а я пал в ноги ему и слёзно умолял; он закричал благим матом: „Пошёл, пошёл! тебе сказано, что будет исполнено – подай бумагу!“ А бумаги я не подавал. А нанять здесь некого: все на Волгу, на работу на барки ушли – такой нынче глупый народ стал здесь, кормилец наш, батюшка, Илья Ильич! Холста нашего сей год на ярмарке не будет: сушильню и белильню запер на замок и Сычуга приставил денно и ночно смотреть: он тверёзый мужик; да чтобы не стянул чего господского, я смотрю за ним денно и ночно. Другие больно пьют и просятся на оброк. В недоимках недобор: нынешний год пошлём доходцу, будет, батюшка ты наш, благодетель, тысящи яко две помене против того года, что прошёл, только бы засуха не разорила вконец, а то вышлем, о чём твоей милости и предлагаем». Затем следовали изъявления преданности и подпись: «Староста твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин собственной рукой руку приложил». За неумением грамоты поставлен был крест. «А писал со слов оного старосты шурин его. Демка Кривой». Обломов взглянул на конец письма. – Месяца и года нет, – сказал он, – должно быть, письмо валялось у старосты с прошлого года; тут и Иванов день и засуха! Когда опо- мнился! Он задумался. – А? – продолжал он. – Каково вам пока- жется: предлагает «тысящи яко две помене»! Сколько же это останется? Сколько, бишь, я прошлый год получил? – спросил он, глядя на Алексеева. – Я не говорил вам тогда? Алексеев обратил глаза к потолку и заду- мался. – Надо Штольца спросить, как приедет, – продолжал Обломов, – кажется, тысяч семь, восемь… худо не записывать! Так он теперь са- жает меня на шесть! Ведь я с голоду умру! Чем тут жить? – Что ж так тревожиться, Илья Ильич? – сказал Алексеев. – Никогда не надо преда- ваться отчаянию: перемелется – мука будет. – Да вы слышите, что он пишет? Чем бы де- нег прислать, утешить как-нибудь, а он, как на смех, только неприятности делает мне! И ведь всякий год! Вот я теперь сам не свой! «Тысящи яко две помене»! – Да, большой убыток, – сказал Алексеев, – две тысячи – не шутка! Вот Алексей Логиныч, говорят, тоже получит нынешний год только двенадцать тысяч вместо семнадцати… – Так двенадцать, а не шесть, – перебил Обломов. – Совсем расстроил меня староста! Если оно и в самом деле так: неурожай да за- суха, так зачем огорчать заранее? – Да… оно в самом деле… – начал Алексе- ев, – не следовало бы; но какой же деликатно- сти ждать от мужика? Этот народ ничего не по- нимает. – Ну, что бы вы сделали на моём месте? – спросил Обломов, глядя вопросительно на Алексеева, с сладкой надеждой, авось не вы- думает ли, чем бы успокоить. – Надо подумать, Илья Ильич, нельзя вдруг решить, – сказал Алексеев. – К губернатору, что ли, написать! – в раз- думье говорил Илья Ильич. – А кто у вас губернатор? – спросил Алексе- ев. Илья Ильич не отвечал и задумался. Алек- сеев замолчал и тоже о чём-то размышлял. Обломов, комкая письмо в руках, подпёр го- лову руками, а локти упёр в коленки и так си- дел несколько времени, мучимый приливом беспокойных мыслей. – Хоть бы Штольц скорей приехал! – сказал он. – Пишет, что скоро будет, а сам чёрт знает где шатается! Он бы уладил. Он опять пригорюнился. Долго молчали оба. Наконец Обломов очнулся первый. – Вот тут что надо делать! – сказал он ре- шительно и чуть было не встал с постели, – и делать как можно скорее, мешкать нечего… Во-первых… В это время раздался отчаянный звонок в передней, так что Обломов с Алексеевым вз- дрогнули, а Захар мгновенно спрыгнул с ле- жанки.

III

– Дома? – громко и грубо кто-то спросил в передней. – Куда об эту пору идти? – ещё грубее отве- чал Захар. Вошёл человек лет сорока, принадлежащий к крупной породе, высокий, объёмистый в пле- чах и во всём туловище, с крупными чертами лица, с большой головой, с крепкой, коротень- кой шеей, с большими навыкате глазами, тол- стогубый. Беглый взгляд на этого человека ро- ждал идею о чём-то грубом и неопрятном. Вид- но было, что он не гонялся за изяществом ко- стюма. Не всегда его удавалось видеть чисто обритым. Но ему, по-видимому, это было всё равно; он не смущался от своего костюма и но- сил его с каким-то циническим достоинством. Это был Михей Андреевич Тарантьев, зем- ляк Обломова. Тарантьев смотрел на всё угрюмо, с полу- презрением, с явным недоброжелательством ко всему окружающему, готовый бранить всё и всех на свете, как будто какой-нибудь обижен- ный несправедливостью или непризнанный в каком-то достоинстве, наконец как гонимый судьбою сильный характер, который недобро- вольно, неуныло покоряется ей. Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сер- дито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не ходил и вообще по- стоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чув- ствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь. Тарантьев был человек ума бойкого и хит- рого; никто лучше его не рассудит какого-ни- будь общего житейского вопроса или юридиче- ского запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае и очень тонко подведёт доказательства, а в за- ключение ещё почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется. Между тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову не приходило, чтоб он пошёл выше. Дело в том, что Тарантьев мастер был толь- ко говорить; на словах он решал всё ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуть- ся с места – словом, применить им же создан- ную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, – он был совсем другой человек: тут его не хва- тало – ему вдруг и тяжело делалось, и нездо- ровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и при- мется, так не дай бог что выйдет. Точно ребёнок: там не доглядит, тут не знает каких- нибудь пустяков, там опоздает и кончит тем, что бросит дело на половине или примется за него с конца и так всё изгадит, что и попра- вить никак нельзя, да ещё он же потом и бра- ниться станет. Отец его, провинциальный подьячий старо- го времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим де- лам и своё ловко пройденное поприще служе- ния в присутственном месте; но судьба распо- рядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал по- учить чему-нибудь, кроме мудрёной науки хо- ждения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни. Способный от природы мальчик в три года прошёл латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное пре- имущество над старым поколением и что, на- конец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах. Шестнадцатилетний Михей, не зная, что де- лать с своей латынью, стал в доме родителей забывать её, но зато, в ожидании чести при- сутствовать в земском или уездном суде, при- сутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека. Он с юношескою впечатлительностью вслу- шивался в рассказы отца и товарищей его о разных гражданских и уголовных делах, о лю- бопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени. Но всё это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не раз- рушила замыслов старика. Михей действитель- но усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить её к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезён в Петербург каким-то благоде- телем, который нашёл ему место писца в од- ном департаменте, да потом и забыл о нём. Так Тарантьев и остался только теоретиком на всю жизнь. В петербургской службе ему не- чего было делать с своею латынью и с тонкой теорией вершать по своему произволу правые и неправые дела; а между тем он носил и со- знавал в себе дремлющую силу, запертую в нём враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запи- раемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишённые силы вредить. Мо- жет быть, от этого сознания бесполезной силы в себе Тарантьев был груб в обращении, недо- брожелателен, постоянно сердит и бранчив. Он с горечью и презрением смотрел на свои настоящие занятия: на переписыванье бумаг, на подшиванье дел и т. п. Ему вдали улыба- лась только одна последняя надежда: перейти служить по винным откупам. На этой дороге он видел единственную выгодную замену попри- ща, завещанного ему отцом и не достигнутого. А в ожидании этого готовая и созданная ему отцом теория деятельности и жизни, теория взяток и лукавства, миновав главное и достой- ное её поприще в провинции, применилась ко всем мелочам его ничтожного существования в Петербурге, вкралась во все его приятельские отношения за недостатком официальных. Он был взяточник в душе, по теории, ухит- рялся брать взятки, за неимением дел и проси- телей, с сослуживцев, с приятелей, бог знает как и за что – заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уваже- ния, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количе- ством вина и водки. От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не даёт никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел. Таковы были два самые усердные посетите- ля Обломова. Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили тёплый, покойный приют и всегда одинаково если не радушный, то равнодушный приём. Но зачем пускал их к себе Обломов – в этом он едва ли отдавал себе отчёт. А кажется, за- тем, зачем ещё о сю пору в наших отдалённых Обломовках, в каждом зажиточном доме тол- пился рой подобных лиц обоего пола, без хле- ба, без ремесла, без рук для производительно- сти и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием. Есть ещё сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропа- стившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, расска- зать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и помо- жет заснуть? А иногда такой пролетарий посы- лается в ближайший город за покупкой, помо- жет по хозяйству – не самим же мыкаться! Тарантьев делал много шума, выводил Об- ломова из неподвижности и скуки. Он кричал, Иван Гончаров: «Обломов» спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходи- мости говорить и делать. В комнату, где цар- ствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Об- ломов мог слушать, смотреть, не шевеля паль- цем, на что-то бойкое, движущееся и говоря- щее перед ним. Кроме того, он ещё имел про- стодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное. Посещения Алексеева Обломов терпел по дру- гой, не менее важной причине. Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слёз картинки и вещицы. Он мог так пробыть хоть трои сутки. Если же Обломову наскучива- ло быть одному и он чувствовал потребность выразиться, говорить, читать, рассуждать, проявить волнение, – тут был всегда покорный и готовый слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его раз- говор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был. Другие гости заходили не часто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми всё бо- лее и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какою-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовле- творённый этим, молчал. Им надо было пла- тить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать её Обломов, а они путали в неё и его: всё это не нравилось ему, отталки- вало его, было ему не по душе. Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее – и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренне его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учил- ся и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц. Он был в отлучке, но Обломов ждал его с часу на час.

IV

– Здравствуй, земляк, – отрывисто сказал Тарантьев, протягивая мохнатую руку к Обло- мову. – Чего ты это лежишь по сю пору, как колода? – Не подходи, не подходи: ты с холода! – говорил Обломов, прикрываясь одеялом. – Вот ещё – что выдумал – с холода! – заго- лосил Тарантьев. – Ну, ну, бери руку, коли дают! Скоро двенадцать часов, а он валяется! Он хотел приподнять Обломова с постели, но тот предупредил его, опустив быстро ноги и сразу попав ими в обе туфли. – Я сам сейчас хотел вставать, – сказал он зевая. – Знаю я, как ты встаёшь: ты бы тут до обе- да провалялся. Эй, Захар! Где ты там, старый дурак? Давай скорей одеваться барину. – А вы заведите-ка прежде своего Захара, да и лайтесь тогда! – заговорил Захар, войдя в комнату и злобно поглядывая на Тарантьева. – Вон натоптали как, словно разносчик! – приба- вил он. – Ну, ещё разговаривает, образина! – гово- рил Тарантьев и поднял ногу, чтоб сзади уда- рить проходившего мимо Захара; но Захар остановился, обернулся к нему и ощетинился. – Только вот троньте! – яростно захрипел он. – Что это такое? Я уйду… – сказал он, иду- чи назад к дверям. – Да полно тебе, Михей Андреич, какой ты неугомонный! Ну что ты его трогаешь? – ска- зал Обломов. – Давай, Захар, что нужно! Захар воротился и, косясь на Тарантьева, проворно шмыгнул мимо его. Обломов, облокотясь на него, нехотя, как очень утомлённый человек, привстал с постели и, нехотя же перейдя на большое кресло, опу- стился в него и остался неподвижен, как сел. Захар взял со столика помаду, гребёнку и щётки, напомадил ему голову, сделал пробор и потом причесал его щёткой. – Умываться теперь, что ли, будете? – спро- сил он. – Немного погожу ещё, – отвечал Обло- мов, – а ты поди себе. – Ах, да и вы тут? – вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причёсывал Обломова. – Я вас и не видал. За- чем вы здесь? Что это ваш родственник какая свинья! Я вам всё хотел сказать… – Какой родственник? У меня никакого родственника нет, – робко отвечал оторопев- ший Алексеев, выпуча глаза на Тарантьева. – Ну, вот этот, что ещё служит тут, как его?.. Афанасьев зовут. Как же не родствен- ник? – родственник. – Да я не Афанасьев, а Алексеев, – сказал Алексеев, – у меня нет родственника. – Вот ещё не родственник! Такой же, как вы, невзрачный, и зовут тоже Васильем Нико- лаичем. – Ей-богу, не родня; меня зовут Иваном Алексеичем. – Ну, всё равно, похож на вас. Только он свинья; вы ему скажите это, как увидите. – Я его не знаю, не видал никогда, – гово- рил Алексеев, открывая табакерку. – Дайте-ка табаку! – сказал Тарантьев. – Да у вас простой, не французский? Так и есть, – сказал он понюхав. – Отчего не французский? – строго прибавил потом. – Да, ещё этакой свиньи я не видывал, как ваш родственник, – продолжал Тарантьев. – Взял я когда-то у него, уж года два будет, пятьдесят рублей взаймы. Ну, велики ли деньги пятьде- сят рублей? Как, кажется, не забыть? Нет, по- мнит: через месяц, где ни встретит: «А что ж должок?» – говорит. Надоел! Мало того, вчера к нам в департамент пришёл: «Верно, вы, го- ворит, жалованье получили, теперь можете отдать». Дал я ему жалованье: пошёл при всех срамить, так он насилу двери нашёл. «Бедный человек, самому надо!» Как будто мне не надо! Я что за богач, чтоб ему по пятидесяти рублей отваливать! Дай-ка, земляк, сигару. – Сигары вон там, в коробочке, – отвечал Обломов, указывая на этажерку. Он задумчиво сидел в креслах, в своей ле- ниво-красивой позе, не замечая, что вокруг него делалось, не слушая, что говорилось. Он с любовью рассматривал и гладил свои ма- ленькие, белые руки. – Э! Да это всё те же? – строго спросил Та- рантьев, вынув сигару и поглядывая на Обло- мова. – Да, те же, – отвечал Обломов машиналь- но. – А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных? Вот как ты помнишь, что тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! – продолжал он, закурив си- гару и пустив одно облако дыма на воздух, а другое втянув в себя. – Курить нельзя. – Ты рано сегодня пришёл, Михей Андре- ич, – сказал Обломов зевая. – Что ж, я надоел тебе, что ли? – Нет, я так только заметил; ты обыкновен- но к обеду прямо приходишь, а теперь только ещё первый час. – Я нарочно заранее пришёл, чтоб узнать, какой обед будет. Ты всё дрянью кормишь меня, так я вот узнаю, что-то ты велел гото- вить сегодня. – Узнай там, на кухне, – сказал Обломов. Тарантьев вышел. – Помилуй! – сказал он воротясь. – Говяди- на и телятина! Эх, брат Обломов, не умеешь ты жить, а ещё помещик! Какой ты барин? По- мещански живёшь; не умеешь угостить прияте- ля! Ну, мадера-то куплена? – Не знаю, спроси у Захара, – почти не слу- шая его, сказал Обломов, – там, верно, есть вино. – Это прежняя-то, от немца? Нет, изволь в английском магазине купить. – Ну, и этой довольно, – сказал Обломов, – а то ещё посылать! – Да постой, дай деньги, я мимо пойду и принесу; мне ещё надо кое-куда сходить. Обломов порылся в ящике и вынул тогдаш- нюю красненькую десятирублёвую бумажку. – Мадера семь рублей стоит, – сказал Обло- мов, – а тут десять. – Так дай все: там дадут сдачи, не бойся! Он выхватил из рук Обломова ассигнацию и проворно спрятал в карман. – Ну, я пойду, – сказал Тарантьев, надевая шляпу, – а к пяти часам буду; мне надо ко- е-куда зайти: обещали место в питейной конторе, так велели понаведаться… Да вот что, Илья Ильич: не наймёшь ли ты коляску сего- дня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял. Обломов покачал головой в знак отрицания. – Что, лень или денег жаль? Эх ты, ме- шок! – сказал он. – Ну, прощай пока… – Постой, Михей Андреич, – прервал Обло- мов, мне надо кое о чём посоветоваться с то- бой. – Что ещё там? Говори скорей: мне некогда. – Да вот на меня два несчастья вдруг обру- шились. С квартиры гонят… – Видно, не платишь: и поделом! – сказал Тарантьев и хотел идти. – Поди ты! Я всегда вперёд отдаю. Нет, тут хотят другую квартиру отделывать… Да по- стой! Куда ты? Научи, что делать: торопят, че- рез неделю чтоб съехали… – Что я за советник тебе достался?.. Напрасно ты воображаешь… – Я совсем ничего не воображаю, – сказал Обломов, – не шуми и не кричи, а лучше поду- май, что делать. Ты человек практический… Тарантьев уже не слушал его и о чём-то размышлял. – Ну, так и быть, благодари меня, – сказал он, снимая шляпу и садясь, – и вели к обеду подать шампанского: дело твоё сделано. – Что такое? – спросил Обломов. – Шампанское будет? – Пожалуй, если совет стоит… – Нет, сам-то ты не стоишь совета. Что я тебе даром-то стану советовать? Вон спроси его, – прибавил он, указывая на Алексеева, – или у родственника его. – Ну, ну, полно, говори! – просил Обломов. – Вот что: завтра же изволь переезжать на квартиру… – Э! Что придумал! Это я и сам знал… – Постой, не перебивай! – закричал Таран- тьев. – Завтра переезжай на квартиру к моей куме, на Выборгскую сторону… – Это что за новости? На Выборгскую сторо- ну! Да туда, говорят, зимой волки забегают. – Случается, забегают с островов, да тебе что до этого за дело? – Там скука, пустота, никого нет. – Врёшь! Там кума моя живёт: у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живёт холостой брат: голова, не то что вот эта, что тут в углу сидит, – сказал он, указывая на Алексеева, – нас с тобой за пояс заткнёт! – Да что ж мне до всего до этого за дело? – сказал с нетерпением Обломов. – Я туда не перееду. – А вот я посмотрю, как ты не переедешь. Нет, уж коли спросил совета, так слушайся, что говорят. – Я не перееду, – решительно сказал Обло- мов. – Ну, так чёрт с тобой! – отвечал Тарантьев, нахлобучив шляпу, и пошёл к дверям. – Чудак ты этакой! – воротясь, сказал Та- рантьев. – Что тебе здесь сладко кажется? – Как что? От всего близко, – говорил Обло- мов, – тут и магазины, и театр, и знакомые… центр города, всё… – Что-о? – перебил Тарантьев. – А давно ли ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли ты был в театре? К каким знакомым ходишь ты? На кой чорт тебе этот центр, позволь спросить! – Ну как зачем? Мало ли зачем! – Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмот- ри-ка, ведь ты живёшь точно на постоялом дворе, а ещё барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить ни- кто не будет. Двое ребятишек – играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выго- да какая. Ты что здесь платишь? – Полторы тысячи. – А там тысячу рублей почти за целый дом! Да какие светленькие, славные комнаты! Она давно хотела тихого, аккуратного жильца иметь – вот я тебя и назначаю… Обломов рассеянно покачал головой в знак отрицания. – Врёшь, переедешь! – сказал Тарантьев. – Ты рассуди, что тебе ведь это вдвое меньше станет: на одной квартире пятьсот рублей вы- гадаешь. Стол у тебя будет вдвое лучше и чище; ни кухарка, ни Захар воровать не будут… В передней послышалось ворчанье. – И порядка больше, – продолжал Таран- тьев, ведь теперь скверно у тебя за стол сесть! Хватишься перцу – нет, уксусу не куплено, ножи не чищены; бельё, ты говоришь, пропа- дает, пыль везде – ну, мерзость! А там женщи- на будет хозяйничать: ни тебе, ни твоему ду- раку, Захару… Ворчанье в передней раздалось сильнее. – Этому старому псу, – продолжал Таран- тьев, – ни о чём и подумать не придётся: на всём готовом будешь жить. Что тут размыш- лять? Переезжай, да и конец… – Да как же это я вдруг, ни с того ни с сего, на Выборгскую сторону… – Поди с ним! – говорил Тарантьев, отирая пот с лица. – Теперь лето: ведь это всё равно, что дача. Что ты гниёшь здесь летом-то, в Го- роховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под бо- ком, Нева в двух шагах, свой огород – ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней – ты дай мне на извоз- чика, – и завтра же переезжать… Иван Гончаров: «Обломов» – Что это за человек! – сказал Обломов. – Вдруг выдумает чёрт знает что: на Выборгскую сторону… Это немудрёно выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь. Я во- семь лет живу, так менять-то не хочется. – Это кончено: ты переедешь. Я сейчас еду к куме, про место в другой раз наведаюсь… Он было пошёл. – Постой, постой! Куда ты? – остановил его Обломов. – У меня ещё есть дело, поважнее. Посмотри, какое я письмо от старосты полу- чил, да реши, что мне делать. – Видишь, ведь ты какой уродился! – возра- зил Тарантьев. – Ничего не умеешь сам сде- лать. Всё я да я! Ну, куда ты годишься? Не че- ловек: просто солома! – Где письмо-то? Захар, Захар! Опять он ку- да-то дел его! – говорил Обломов. – Вот письмо старосты, – сказал Алексеев, взяв скомканное письмо. – Да, вот оно, – повторил Обломов и начал читать вслух. – Что ты скажешь? Как мне быть? – спро- сил, прочитав, Илья Ильич. – Засухи, недоим- ки… – Пропащий, совсем пропащий человек! – говорил Тарантьев. – Да отчего же пропащий? – Как же не пропащий? – Ну, если пропащий, так скажи, что де- лать? – А что за это? – Ведь сказано, будет шампанское: чего же ещё тебе? – Шампанское за отыскание квартиры: ведь я тебя облагодетельствовал, а ты не чувству- ешь этого, споришь ещё; ты неблагодарен! Подь-ка сыщи сам квартиру! Да что квартира? Главное, спокойствие-то какое тебе будет: всё равно как у родной сестры. Двое ребятишек, холостой брат, я всякий день буду заходить… – Ну хорошо, хорошо, – перебил Обломов, – ты вот теперь скажи, что мне с старостой де- лать? – Нет, прибавь портер к обеду, так скажу. – Вот теперь портер! Мало тебе… – Ну, так прощай, – сказал Тарантьев, опять надевая шляпу. – Ах ты, боже мой! Тут староста пишет, что дохода «тысящи две яко помене», а он ещё портер набавил! Ну хорошо, купи портеру. – Дай ещё денег! – сказал Тарантьев. – Ведь у тебя останется сдача от краснень- кой. – А на извозчика на Выборгскую сторону? – отвечал Тарантьев. Обломов вынул ещё целковый и с досадой сунул ему. – Староста твой мошенник – вот что я тебе скажу, – начал Тарантьев, пряча целковый в карман, – а ты веришь ему, разиня рот. Ви- дишь, какую песню поёт! Засухи, неурожай, недоимки да мужики ушли. Врёт, всё врёт! Я слышал, что в наших местах, в Шумиловой вотчине, прошлогодним урожаем все долги уплатили, а у тебя вдруг засуха да неурожай. Шумиловское-то в пятидесяти верстах от тебя только: отчего ж там не сожгло хлеба? Выду- мал ещё недоимки! А он чего смотрел? Зачем запускал? Откуда это недоимки? Работы, что ли, или сбыта в нашей стороне нет? Ах он, разбойник! Да я бы его выучил! А мужики разошлись оттого, что сам же он, чай, содрал с них что-нибудь, да и распустил, а исправнику и не думал жаловаться. – Не может быть, – говорил Обломов, – он даже и ответ исправника передаёт в письме – так натурально… – Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошен- ники натурально пишут – уж это сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натураль- но? – Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напи- шешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально на- писал. Видишь ведь, как прибрал, слово к сло- ву: «Водворить на место жительства». – Что ж делать-то с ним? – спросил Обло- мов. – Смени его сейчас же. – А кого я назначу? Почём я знаю мужиков? Другой, может быть, хуже будет. Я двенадцать лет не был там. – Ступай в деревню сам: без этого нельзя; пробудь там лето, а осенью прямо на новую квартиру и приезжай. Я уж похлопочу тут, чтоб она была готова. – На новую квартиру, в деревню, самому! Какие ты всё отчаянные меры предлагаешь! – с неудовольствием сказал Обломов. – Нет чтоб избегнуть крайностей и придержаться среди- ны… – Ну, брат Илья Ильич, совсем пропадёшь ты. Да я бы на твоём месте давным-давно за- ложил имение да купил бы другое или дом здесь, на хорошем месте: это стоит твоей де- ревни. А там заложил бы и дом да купил бы другой… Дай-ка мне твоё имение, так обо мне услыхали бы в народе-то. – Перестань хвастаться, а выдумай, как бы и с квартиры не съезжать, и в деревню не ехать, и чтоб дело сделалось… – заметил Об- ломов. – Да сдвинешься ли ты когда-нибудь с ме- ста? – говорил Тарантьев. – Ведь погляди-ка ты на себя: куда ты годишься? Какая от тебя польза отечеству? Не может в деревню съез- дить! – Теперь мне ещё рано ехать, – отвечал Илья Ильич, – прежде дай кончить план преобразований, которые я намерен ввести в имение… Да знаешь ли что, Михей Андреич? – вдруг сказал Обломов. – Съезди-ка ты. Дело ты знаешь, места тебе тоже известны; а я бы не пожалел издержек. – Я управитель, что ли, твой? – надменно возразил Тарантьев. – Да и отвык я с мужика- ми-то обращаться… – Что делать? – сказал задумчиво Обло- мов. – Право, не знаю. – Ну, напиши к исправнику: спроси его, го- ворил ли ему староста о шатающихся мужи- ках, – советовал Тарантьев, – да попроси заехать в деревню; потом к губернатору напи- ши, чтоб предписал исправнику донести о по- ведении старосты. «Примите, дескать, ваше превосходительство, отеческое участие и вз- гляните оком милосердия на неминуемое, угрожающее мне ужаснейшее несчастие, происходящее от буйственных поступков ста- росты, и крайнее разорение, коему я неминуе- мо должен подвергнуться, с женой и малолет- ними, остающимися без всякого призрения и куска хлеба, двенадцатью человеками детей…» Обломов засмеялся. – Откуда я наберу столько ребятишек, если попросят показать детей? – сказал он. – Врёшь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнёт мимо ушей, справок наводить не станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в то же время и ему, разумеется со вложением, – тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там? – Добрынин там близко, – сказал Обло- мов, – я здесь с ним часто виделся; он там те- перь. – И ему напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать, мне этим кровное одолже- ние и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-ни- будь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а то ничего не смыслишь. Пропащий человек! У меня наплясался бы ста- роста: я бы ему дал! Когда туда почта? – Послезавтра, – сказал Обломов. – Так вот садись да и пиши сейчас. – Ведь послезавтра, так зачем же сейчас? – заметил Обломов. – Можно и завтра. Да послу- шай-ка, Михей Андреич, – прибавил он, – уж доверши свои «благодеяния»: я, так и быть, ещё прибавлю к обеду рыбу или птицу какую- нибудь. – Чего ещё? – спросил Тарантьев. – Присядь да напиши. Долго ли тебе три письма настрочить? – Ты так «натурально» рассказываешь… – прибавил он, стараясь скрыть улыбку, – а вон Иван Алексеич перепи- сал бы… – Э! Какие выдумки! – отвечал Тарантьев. – Чтоб я писа?ть стал! Я и в должности третий день не пишу: как сяду, так слеза из левого глаза и начнёт бить; видно, надуло, да и голо- ва затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадёшь, брат, Илья Ильич, ни за копейку! – Ах, хоть бы Андрей поскорей приехал! – сказал Обломов. – Он бы всё уладил… – Вот нашёл благодетеля! – прервал его Та- рантьев. – Немец проклятый, шельма продув- ная!.. Тарантьев питал какое-то инстинктивное от- вращение к иностранцам. В глазах его фран- цуз, немец, англичанин были синонимы мо- шенника, обманщика, хитреца или разбойни- ка. Он даже не делал различия между нация- ми: они были все одинаковы в его глазах. – Послушай, Михей Андреич, – строго заго- ворил Обломов, – я тебя просил быть воз- держнее на язык, особенно о близком мне че- ловеке… – О близком человеке! – с ненавистью воз- разил Тарантьев. – Что он тебе за родня такая? Немец – известно. – Ближе всякой родни: я вместе с ним рос, учился и не позволю дерзостей… Тарантьев побагровел от злости. – А! Если ты меняешь меня на немца, – ска- зал он, – так я к тебе больше ни ногой. Он надел шляпу и пошёл к двери. Обломов мгновенно смягчился. – Тебе бы следовало уважать в нём моего приятеля и осторожнее отзываться о нём – вот всё, чего я требую! Кажется, невелика услу- га, – сказал он. – Уважать немца? – с величайшим презре- нием сказал Тарантьев. – За что это? – Я уже тебе сказал, хоть бы за то, что он вместе со мной рос и учился. – Велика важность! Мало ли кто с кем учил- ся! – Вот если б он был здесь, так он давно бы избавил меня от всяких хлопот, не спросив ни портеру, ни шампанского… – сказал Обломов. – А! Ты попрекаешь меня! Так чёрт с тобой и с твоим портером и шампанским! На вот, возьми свои деньги… Куда, бишь, я их поло- жил? Вот совсем забыл, куда сунул проклятые? Он вынул какую-то замасленную, исписан- ную бумажку. – Нет, не они!.. – говорил он. – Куда это я их?.. Он шарил по карманам. – Не трудись, не доставай! – сказал Обло- мов. – Я тебя не упрекаю, а только прошу от- зываться приличнее о человеке, который мне близок и который так много сделал для меня… – Много! – злобно возразил Тарантьев. – Вот постой, он ещё больше сделает – ты слу- шай его! – К чему ты это говоришь мне? – спросил Обломов. – А вот к тому, как ужо немец твой облупит тебя, так ты и будешь знать, как менять земля- ка, русского человека, на бродягу какого-то… – Послушай, Михей Андреич… – начал Об- ломов. – Нечего слушать-то, я слушал много, на- терпелся от тебя горя-то! Бог видит, сколько обид перенёс… Чай, в Саксонии-то отец его и хлеба-то не видал, а сюда нос поднимать при- ехал. – За что ты мёртвых тревожишь? Чем вино- ват отец? – Виноваты оба, и отец и сын, – мрачно ска- зал Тарантьев, махнув рукой. – Недаром мой отец советовал беречься этих немцев, а уж он ли не знал всяких людей на своём веку! – Да чем же не нравится отец, например? – спросил Илья Ильич. – А тем, что приехал в нашу губернию в од- ном сюртуке да в башмаках, в сентябре, а тут вдруг сыну наследство оставил – что это зна- чит? – Оставил он сыну наследства всего тысяч сорок. Кое-что он взял в приданое за женой, а остальные приобрёл тем, что учил детей да управлял имением: хорошее жалованье полу- чал. Видишь, что отец не виноват. Чем же те- перь виноват сын? – Хорош мальчик! Вдруг из отцовских соро- ка сделал тысяч триста капиталу, и в службе за надворного перевалился, и учёный… теперь вон ещё путешествует! Пострел везде поспел! Разве настоящий-то хороший русский человек станет всё это делать? Русский человек выбе- рет что-нибудь одно, да и то ещё не спеша, потихоньку да полегоньку, кое-как, а то на-ко, поди! Добро бы в откупа вступил – ну, понят- но, отчего разбогател; а то ничего, так, на фу- фу! Нечисто! Я бы под суд этаких! Вот теперь шатается чёрт знает где! – продолжал Таран- тьев. – Зачем он шатается по чужим землям? – Учиться хочет, всё видеть, знать. – Учиться! Мало ещё учили его? Чему это? Врёт он, не верь ему: он тебя в глаза обманы- вает, как малого ребёнка. Разве большие учат- ся чему-нибудь? Слышите, что рассказывает? Станет надворный советник учиться! Вот ты учился в школе, а разве теперь учишься? А он разве (он указал на Алексеева) учится? А родственник его учится? Кто из добрых людей учится? Что он там, в немецкой школе, что ли, сидит да уроки учит? Врёт он! Я слышал, он какую-то машину поехал смотреть да заказы- вать: видно, тиски-то для русских денег! Я бы его в острог… Акции какие-то… Ох, эти мне ак- ции, так душу и мутят! Обломов расхохотался. – Что зубы-то скалишь? Не правду, что ли, я говорю? – сказал Тарантьев. – Ну, оставим это! – прервал его Илья Ильич. – Ты иди с богом, куда хотел, а я вот с Иваном Алексеевичем напишу все эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно делать… Тарантьев ушёл было в переднюю, но вдруг воротился опять. – Забыл совсем! Шёл к тебе за делом с утра, – начал он, уж вовсе не грубо. – Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится. Дай, Иван Гончаров: «Обломов» земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь ты, пообтёрся немного… – Как же можно! – сказал Обломов, хмурясь при этом новом требовании. – Мой фрак тебе не впору… – Впору; вот не впору! – перебил Таран- тьев. – А помнишь, я примеривал твой сюртук: как на меня сшит! Захар, Захар! Подь-ка сюда, старая скотина! – кричал Тарантьев. Захар зарычал, как медведь, но не шёл. – Позови его, Илья Ильич. Что это он у тебя какой? – жаловался Тарантьев. – Захар! – кликнул Обломов. – О, чтоб вас там! – раздалось в передней вместе с прыжком ног с лежанки. – Ну, чего вам? – спросил он, обращаясь к Тарантьеву. – Дай сюда мой чёрный фрак! – приказывал Илья Ильич. – Вот Михей Андреич примерит, не впору ли ему: завтра ему на свадьбу надо… – Не дам фрака, – решительно сказал За- хар. – Как ты смеешь, когда барин приказывает? – закричал Тарантьев. – Что ты, Илья Ильич, его в смирительный дом не отпра- вишь? – Да, вот этого ещё недоставало: старика в смирительный дом! – сказал Обломов. – Дай, Захар, фрак, не упрямься! – Не дам! – холодно отвечал Захар. – Пусть прежде они принесут назад жилет да нашу ру- башку: пятый месяц гостит там. Взяли вот этак же на именины, да и поминай как звали; жи- лет-то бархатный, а рубашка тонкая, гол- ландская: двадцать пять рублей стоит. Не дам фрака! – Ну, прощайте! Чёрт с вами пока! – с серд- цем заключил Тарантьев, уходя и грозя Захару кулаком. – Смотри же, Илья Ильич, я найму тебе квартиру – слышишь ты? – прибавил он. – Ну хорошо, хорошо! – с нетерпением го- ворил Обломов, чтоб только отвязаться от него. – А ты напиши тут, что нужно, – продолжал Тарантьев, – да не забудь написать губернато- ру, что у тебя двенадцать человек детей, «мал мала меньше». А в пять часов чтоб суп был на столе! Да что ты не велел пирога сделать? Но Обломов молчал; он давно уж не слушал его и, закрыв глаза, думал о чём-то другом. С уходом Тарантьева в комнате водворилась ненарушимая тишина минут на десять. Обло- мов был расстроен и письмом старосты и пред- стоящим переездом на квартиру и отчасти утомлён трескотнёй Тарантьева. Наконец он вздохнул. – Что ж вы не пишете? – тихо спросил Алек- сеев. – Я бы вам пёрышко очинил. – Очините, да и бог с вами, подите куда-ни- будь! – сказал Обломов. – Я уж один займусь, а вы после обеда перепишете. – Очень хорошо-с, – отвечал Алексеев. – В самом деле, ещё помешаю как-нибудь… А я пойду пока скажу, чтоб нас не ждали в Екате- рингоф. Прощайте, Илья Ильич. Но Илья Ильич не слушал его: он, подобрав ноги под себя, почти улёгся в кресло и, подго- рюнившись, погрузился не то в дремоту, не то в задумчивость.

V

Обломов, дворянин родом, коллежский се- кретарь чином, безвыездно живёт двенадца- тый год в Петербурге. Сначала, при жизни родителей, жил потес- нее, помещался в двух комнатах, довольство- вался только вывезенным им из деревни слу- гой Захаром; но по смерти отца и матери он стал единственным обладателем трёхсот пяти- десяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдалённых губерний, чуть не в Азии. Он вместо пяти получал уже от семи до де- сяти тысяч рублей ассигнациями дохода; тогда и жизнь его приняла другие, более широкие размеры. Он нанял квартиру побольше, приба- вил к своему штату ещё повара и завёл было пару лошадей. Тогда ещё он был молод, и если нельзя ска- зать, чтоб он был жив, то по крайней мере жи- вее, чем теперь; ещё он был полон разных стремлений, всё чего-то надеялся, ждал много- го и от судьбы и от самого себя; всё готовился к поприщу, к роли – прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его приезда в Пе- тербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдалённой перспективе, на пово- роте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие. Но дни шли за днями, годы сменялись года- ми, пушок обратился в жёсткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и всё ещё стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад. Но он всё собирался и готовился начать жизнь, всё рисовал в уме узор своей будущно- сти; но с каждым мелькавшим над головой его годом должен был что-нибудь изменять и от- брасывать в этом узоре. Жизнь в его глазах разделялась на две по- ловины: одна состояла из труда и скуки – это у него были синонимы; другая – из покоя и мирного веселья. От этого главное поприще – служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом. Воспитанный в недрах провинции, среди кротких и тёплых нравов и обычаев родины, переходя в течение двадцати лет из объятий в объятия родных, друзей и знакомых, он до того был проникнут семейным началом, что и будущая служба представлялась ему в виде какого-то семейного занятия, вроде, напри- мер, ленивого записыванья в тетрадку прихода и расхода, как делывал его отец. Он полагал, что чиновники одного места со- ставляли между собой дружную, тесную се- мью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокой- ствии и удовольствиях, что посещение присут- ственного места отнюдь не есть обязательная привычка, которой надо придерживаться еже- дневно, и что слякоть, жара или просто нерас- положение всегда будут служить достаточными и законными предлогами к нехождению в должность. Но как огорчился он, когда увидел, что на- добно быть по крайней мире землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на служ- бу, а землетрясений, как на грех, в Петербурге не бывает; наводнение, конечно, могло бы тоже служить преградой, но и то редко бывает. Ещё более призадумался Обломов, когда за- мелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в де- лах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торо- пились, ни на чём не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нём вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье – и конца этому никогда нет! Раза два его поднимали ночью и заставляли писать «записки», несколько раз добывали по- средством курьера из гостей – всё по поводу этих же записок. Всё это навело на него страх и скуку великую. «Когда же жить. Когда жить?» – твердил он. О начальнике он слыхал у себя дома, что это отец подчинённых, и потому составил себе самое смеющееся, самое семейное понятие об этом лице. Он его представлял себе чем-то вроде второго отца, который только и дышит тем, как бы за дело и не за дело, сплошь да рядом, награждать своих подчинённых и забо- титься не только о их нуждах, но и об удоволь- ствиях. Илья Ильич думал, что начальник до того входит в положение своего подчинённого, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли голова? Но он жестоко разочаровался в первый же день своей службы. С приездом начальника начиналась беготня, суета, все смущались, все сбивали друг друга с ног, иные обдёргивались, опасаясь, что они не довольно хороши как есть, чтоб показаться начальнику. Это происходило, как заметил Обломов впо- следствии, оттого, что есть такие начальники, которые в испуганном до одурения лице под- чинённого, выскочившего к ним навстречу, ви- дят не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе. Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в об- хождении человека: он никогда никому дурно- го не сделал, подчинённые были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не тре- бует, а всё просит. Дело сделать – просит, в гости к себе – просит и под арест сесть – про- сит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе. Но все подчинённые чего-то робели в при- сутствии начальника; они на его ласковый во- прос отвечали не своим, а каким-то другим го- лосом, каким с прочими не говорили. И Илья Ильич вдруг робел, сам не зная от- чего, когда начальник входил в комнату, и у него стал пропадать свой голос и являлся ка- кой-то другой, тоненький и гадкий, как скоро заговаривал с ним начальник. Исстрадался Илья Ильич от страха и тоски на службе даже и при добром, снисходитель- ном начальнике. Бог знает что сталось бы с ним, если б он попался к строгому и взыска- тельному! Обломов прослужил кое-как года два; мо- жет быть, он дотянул бы и третий, до получе- ния чина, но особенный случай заставил его ранее покинуть службу. Он отправил однажды какую-то нужную бу- магу вместо Астрахани в Архангельск. Дело объяснилось; стали отыскивать виноватого. Все другие с любопытством ждали, как на- чальник позовёт Обломова, как холодно и по- койно спросит, «он ли это отослал бумагу в Архангельск», и все недоумевали, каким голо- сом ответит ему Илья Ильич. Некоторые пола- гали, что он вовсе не ответит: не сможет. Глядя на других, Илья Ильич и сам перепу- гался, хотя и он и все прочие знали, что на- чальник ограничится замечанием; но собствен- ная совесть была гораздо строже выговора. Обломов не дождался заслуженной кары, ушёл домой и прислал медицинское свидетель- ство. В этом свидетельстве сказано было: «Я, нижеподписавшийся, свидетельствую, с приложением своей печати, что коллежский секретарь Илья Обломов одержим отолщением сердца с расширением левого желудочка оного (Hypertrophia cordis cum dilatatione ejus ventriculi sinistri), а равно хроническою болью в печени (hetitis), угрожающею опасным развитием здоровью и жизни больного, каковые припадки происходят, как надо полагать, от ежедневного хождения в должность. Посему, в предотвращение повторения и усиления болезненных припадков, я считаю за нужное прекратить на время г. Обломову хождение на службу и вообще предписываю воздержание от умственного занятия и всякой деятельности». Но это помогло только на время: надо же было выздороветь, – а за этим в перспективе было опять ежедневное хождение в долж- ность. Обломов не вынес и подал в отставку. Так кончилась – и потом уже не возобновля- лась – его государственная деятельность. Роль в обществе удалась было ему лучше. В первые годы пребывания в Петербурге, в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще, глаза подолгу сия- ли огнём жизни, из них лились лучи света, на- дежды, силы. Он волновался, как и все, наде- ялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал. Но это всё было давно, ещё в ту неж- ную пору, когда человек во всяком другом че- ловеке предполагает искреннего друга и влюб- ляется почти во всякую женщину и всякой го- тов предложить руку и сердце, что иным даже и удаётся совершить, часто к великому прискорбию потом на всю остальную жизнь. В эти блаженные дни на долю Ильи Ильича тоже выпало немало мягких, бархатных, даже страстных взглядов из толпы красавиц, про- пасть многообещающих улыбок, два-три не- привилегированные поцелуя и ещё больше дружеских рукопожатий, с болью до слёз. Впрочем, он никогда не отдавался в плен красавицам, никогда не был их рабом, даже очень прилежным поклонником, уже и потому, что к сближению с женщинами ведут большие хлопоты. Обломов больше ограничивался поклонением издали, на почтительном рассто- янии. Редко судьба сталкивала его с женщиною в обществе до такой степени, чтоб он мог вспых- нуть на несколько дней и почесть себя влю- блённым. От этого его любовные интриги не разыгрывались в романы: они останавлива- лись в самом начале и своею невинностью, простотой и чистотой не уступали повестям любви какой-нибудь пансионерки на возрасте. Пуще всего он бегал тех бледных, печаль- ных дев, большею частию с чёрными глазами, в которых светятся «мучительные дни и непра- ведные ночи», дев с неведомыми никому скор- бями и радостями, у которых всегда есть что- то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда пада- ют в обморок. Он с боязнью обходил таких дев. Душа его была ещё чиста и девственна; она, может быть, ждала своей любви, своей поры, своей патетической страсти, а потом, с Иван Гончаров: «Обломов» годами, кажется, перестала ждать и отчаялась. Илья Ильич ещё холоднее простился с тол- пой друзей. Тотчас после первого письма ста- росты о недоимках и неурожае заменил он первого своего друга, повара, кухаркой, потом продал лошадей и, наконец, отпустил прочих «друзей». Его почти ничто не влекло из дома, и он с каждым днём всё крепче и постояннее водво- рялся в своей квартире. Сначала ему тяжело стало пробыть целый день одетым, потом он ленился обедать в го- стях, кроме коротко знакомых, больше холо- стых домов, где можно снять галстук, расстег- нуть жилет и где можно даже «поваляться» или соснуть часок. Вскоре и вечера надоели ему: надо наде- вать фрак, каждый день бриться. Вычитал он где-то, что только утренние ис- парения полезны, а вечерние вредны, и стал бояться сырости. Несмотря на все эти причуды, другу его, Штольцу, удавалось вытаскивать его в люди; но Штольц часто отлучался из Петербурга в Москву, в Нижний, в Крым, а потом и за грани- цу – и без него Обломов опять ввергался весь по уши в своё одиночество и уединение, из ко- торого могло его вывести только что-нибудь необыкновенное, выходящее из ряда ежеднев- ных явлений жизни; но подобного ничего не было и не предвиделось впереди. Ко всему этому с летами возвратилась кака- я-то ребяческая робость, ожидание опасности и зла от всего, что не встречалось в сфере его ежедневного быта, – следствие отвычки от разнообразных внешних явлений. Его не пугала, например, трещина потолка в его спальне: он к ней привык; не приходило ему тоже в голову, что вечно спёртый воздух в комнате и постоянное сиденье взаперти чуть ли не губительнее для здоровья, нежели ноч- ная сырость; что переполнять ежедневно же- лудок есть своего рода постепенное самоубий- ство; но он к этому привык и не пугался. Он не привык к движению, к жизни, к многолюдству и суете. В тесной толпе ему было душно; в лодку он садился с неверною надеждою добраться благополучно до другого берега, в карете ехал, ожидая, что лошади понесут и разобьют. Не то на него нападал нервический страх: он пугался окружающей его тишины или про- сто и сам не знал чего – у него побегут мураш- ки по телу. Он иногда боязливо косится на тёмный угол, ожидая, что воображение сыгра- ет с ним штуку и покажет сверхъестественное явление. Так разыгралась роль его в обществе. Лени- во махнул он рукой на все юношеские, обма- нувшие его или обманутые им надежды, все нежно-грустные, светлые воспоминания, от ко- торых у иных и под старость бьётся сердце.

VI

Что ж он делал дома? Читал? Писал? Учил- ся? Да: если попадётся под руки книга, газета, он её прочтёт. Услышит о каком-нибудь замечательном произведении – у него явится позыв позна- комиться с ним; он ищет, просит книги, и если принесут скоро, он примется за неё, у него на- чнёт формироваться идея о предмете; ещё шаг – и он овладел бы им, а посмотришь, он уже лежит, глядя апатически в потолок, и книга лежит подле него недочитанная, непонятая. Охлаждение овладевало им ещё быстрее, нежели увлечение: он уже никогда не возвра- щался к покинутой книге. Между тем он учился, как и другие, как все, то есть до пятнадцати лет, в пансионе; потом старики Обломовы, после долгой борьбы, ре- шились послать Илюшу в Москву, где он во- лей-неволей проследил курс наук до конца. Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не делали исключе- ний в пользу балованых сынков. Он по необхо- димости сидел в классе прямо, слушал, что го- ворили учителя, потому что другого ничего де- лать было нельзя, и с трудом, с потом, со вздо- хами выучивал задаваемые ему уроки. Всё это вообще считал он за наказание, ниспосланное небом за наши грехи. Дальше той строки, под которой учитель, задавая урок, проводил ногтем черту, он не заглядывал, расспросов никаких ему не делал и пояснений не требовал. Он довольствовался тем, что написано в тетрадке, и докучливого любопытства не обнаруживал, даже когда и не всё понимал, что слушал и учил. Если ему кое-как удавалось одолеть книгу, называемую статистикой, историей, политиче- ской экономией, он совершенно был доволен. Когда же Штольц приносил ему книги, ка- кие надо ещё прочесть сверх выученного, Об- ломов долго глядел молча на него. – И ты, Брут, против меня! – говорил он со вздохом, принимаясь за книги. Неестественно и тяжело ему казалось такое неумеренное чтение. Зачем же все эти тетрадки, на которые из- ведёшь пропасть бумаги, времени и чернил? Зачем учебные книги? Зачем же, наконец, ше- сть-семь лет затворничества, все строгости, взыскания, сиденье и томленье над уроками, запрет бегать, шалить, веселиться, когда ещё не всё кончено? «Когда же жить? – спрашивал он опять самого себя. – Когда же, наконец, пускать в оборот этот капитал знаний, из которых большая часть ещё ни на что не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, ал- гебра, геометрия – что я стану с ними делать в Обломовке?» И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот собирается с силами, работает, гомозится, страшно терпит и трудится, всё готовит ясные дни. Вот настали они – тут бы хоть сама история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться… Не остановятся ясные дни, бегут – и всё течёт жизнь, всё течёт, всё ломка да ломка. Серьёзное чтение утомляло его. Мыслите- лям не удалось расшевелить в нём жажду к умозрительным истинам. Зато поэты задели его за живое: он стал юношей, как все. И для него настал счастли- вый, никому не изменяющий, всем улыбаю- щийся момент жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятель- ности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слёз. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремо- ту, душа запросила деятельности. Штольц помог ему продлить этот момент, сколько возможно было для такой натуры, ка- кова была натура его друга. Он поймал Обло- мова на поэтах и года полтора держал его под ферулой мысли и науки. Пользуясь восторженным полётом молодой мечты, он в чтение поэтов вставлял другие цели, кроме наслаждения, строже указывал в дали пути своей и его жизни и увлекал в буду- щее. Оба волновались, плакали, давали друг другу торжественные обещания идти разумною и светлой дорогою. Юношеский жар Штольца заражал Обломо- ва, и он сгорал от жажды труда, далёкой, но обаятельной цели. Но цвет жизни распустился и не дал плодов. Обломов отрезвился и только изредка, по ука- занию Штольца, пожалуй, и прочитывал ту или другую книгу, но не вдруг, не торопясь, без жадности, а лениво пробегал глазами по стро- кам. Как ни интересно было место, на котором он останавливался, но если на этом месте заста- вал его час обеда или сна, он клал книгу пере- плётом вверх и шёл обедать или гасил свечу и ложился спать. Если давали ему первый том, он по прочте- нии не просил второго, а приносили – он медленно прочитывал. Потом уж он не осиливал и первого тома, а большую часть свободного времени проводил, положив локоть на стол, а на локоть голову; иногда вместо локтя употреблял ту книгу, ко- торую Штольц навязывал ему прочесть. Так совершил своё учебное поприще Обло- мов. То число, в которое он выслушал послед- нюю лекцию, и было геркулесовыми столпами его учёности. Начальник заведения подписью своею на аттестате, как прежде учитель ногтем на книге, провёл черту, за которую герой наш не считал уже нужным простирать свои учёные стремления. Голова его представляла сложный архив мёртвых дел, лиц, эпох, цифр, религий, ничем не связанных политико-экономических, мате- матических или других истин, задач, положе- ний и т. п. Это была как будто библиотека, состоящая из одних разрозненных томов по разным ча- стям знаний. Странно подействовало ученье на Илью Ильича: у него между наукой и жизнью лежала целая бездна, которой он не пытался перейти. Жизнь у него была сама по себе, а наука сама по себе. Он учился всем существующим и давно не существующим правам, прошёл курс и практи- ческого судопроизводства, а когда, по случаю какой-то покражи в доме, понадобилось напи- сать бумагу в полицию, он взял лист бумаги, перо, думал, думал, да и послал за писарем. Счёты в деревне сводил староста. «Что ж тут было делать науке?» – рассуждал он в недоумении. И он воротился в своё уединение без груза знаний, которые бы могли дать направление вольно гуляющей в голове или праздно дрем- лющей мысли. Что ж он делал? Да всё продолжал чертить узор собственной жизни. В ней он, не без основания, находил столько премудрости и поэзии, что и не исчерпаешь никогда без книг и учёности. Изменив службе и обществу, он начал иначе решать задачу существования, вдумывался в своё назначение и наконец открыл, что гори- зонт его деятельности и житья-бытья кроется в нём самом. Он понял, что ему досталось в удел се- мейное счастье и заботы об имении. До тех пор он и не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хоро- шенько ни дохода, ни расхода своего, не со- ставлял никогда бюджета – ничего. Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе го- ловы над разными затеями, как это делают ны- нешние: как бы там открыть какие-нибудь но- вые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, та- кие остались и при нём. Впрочем, старик бывал очень доволен, если хороший урожай или возвышенная цена даст дохода больше прошлогоднего: он называл это благословением божиим. Он только не любил выдумок и натяжек к приобретению денег. – Отцы и деды не глупее нас были, – гово- рил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, – да прожили же век счастливо; проживём и мы: даст бог, сыты бу- дем. Получая, без всяких лукавых ухищрений, с имения столько дохода, сколько нужно было ему, чтоб каждый день обедать и ужинать без меры, с семьёй и разными гостями, он благо- дарил бога и считал грехом стараться приобре- тать больше. Если приказчик приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылал- ся на град, засуху, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: «Воля божья; с богом спорить не станешь! Надо благодарить господа и за то, что есть». Со времени смерти стариков хозяйственные дела в деревне не только не улучшились, но, как видно из письма старосты, становились хуже. Ясно, что Илье Ильичу надо было само- му съездить туда и на месте разыскать причи- ну постепенного уменьшения доходов. Он и сбирался сделать это, но всё отклады- вал, отчасти и потому, что поездка была для него подвигом, почти новым и неизвестным. Он в жизни совершил только одно путеше- ствие, на долгих, среди перин, ларцов, чемо- данов, окороков, булок, всякой жареной и варёной скотины и птицы и в сопровождении нескольких слуг. Так он совершил единственную поездку из своей деревни до Москвы и эту поездку взял за норму всех вообще путешествий. А теперь, слышал он, так не ездят: надо скакать сломя голову! Потом Илья Ильич откладывал свою поездку ещё и оттого, что не приготовился как следует заняться своими делами. Он уж был не в отца и не в деда. Он учился, жил в свете: всё это наводило его на разные чуждые им соображения. Он понимал, что при- обретение не только не грех, но что долг вся- кого гражданина честными трудами поддержи- вать общее благосостояние. От этого большую часть узора жизни, кото- рый он чертил в своём уединении, занимал но- вый, свежий, сообразный с потребностями вре- мени план устройства имения и управления крестьянами. Основная идея плана, расположение, глав- ные части – всё давно готово у него в голове; остались только подробности, сметы и цифры. Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лёжа, и в людях; то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнёт новая, неожиданная мысль и закипит в голове – и пойдёт работа. Он не какой-нибудь мелкий исполнитель чу- жой, готовой мысли; он сам творец и сам ис- полнитель своих идей. Иван Гончаров: «Обломов» Он как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрёт голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжёлой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сего- дня для общего блага. Тогда только решается он отдохнуть от тру- дов и переменить заботливую позу на другую, менее деловую и строгую, более удобную для мечтаний и неги. Освободясь от деловых забот, Обломов лю- бил уходить в себя и жить в созданном им мире. Ему доступны были наслаждения высоких помыслов; он не чужд был всеобщих челове- ческих скорбей. Он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человече- ства, испытывал безвестные, безымённые страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его бывало Штольц. Сладкие слёзы потекут по щекам его… Случается и то, что он исполнится презре- нием к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загора- ются в нём мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намере- ния, зажгут всю кровь в нём, задвигаются му- скулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом… Вот- вот стремление осуществится, обратится в по- двиг… и тогда, господи! Каких чудес, каких благих последствий могли бы ожидать от тако- го высокого усилия!.. Но, смотришь, промелькнёт утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомлённые силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обло- мов тихо, задумчиво переворачивается на спи- ну и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, ве- ликолепно садящееся за чей-то четырёхэтаж- ный дом. И сколько, сколько раз он провожал так солнечный закат! Наутро опять жизнь, опять волнения, меч- ты! Он любит вообразить себя иногда каким- нибудь непобедимым полководцем, перед ко- торым не только Наполеон, но и Еруслан Лаза- ревич ничего не значит; выдумает войну и причину её: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь на- родов, разоряет города, щадит, казнит, оказы- вает подвиги добра и великодушия. Или изберёт он арену мыслителя, великого художника: все поклоняются ему; он пожинает лавры; толпа гоняется за ним, восклицая: «Посмотрите, посмотрите, вот идёт Обломов, наш знаменитый Илья Ильич!» В горькие минуты он страдает от забот, перевёртывается с боку на бок, ляжет лицом вниз, иногда даже совсем потеряется; тогда он встанет с постели на колена и начнёт молиться жарко, усердно, умоляя небо отвратить как- нибудь угрожающую бурю. Потом, сдав попечение о своей участи небе- сам, делается покоен и равнодушен ко всему на свете, а буря там как себе хочет. Так пускал он в ход свои нравственные силы, так волновался часто по целым дням, и только тогда разве очнётся с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной за- боты, когда день склонится к вечеру и солнце огромным шаром станет великолепно опус- каться за четырёхэтажный дом. Тогда он опять проводит его задумчивым вз- глядом и печальной улыбкой и мирно опочиет от волнений. Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нём и толковали везде, где его знали. О способностях его, об его внутренней вул- канической работе пылкой головы, гуманного сердца знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда не было в Петербурге. Один Захар, обращающийся всю жизнь око- ло своего барина, знал ещё подробнее весь его внутренний быт; но он был убеждён, что они с барином дело делают и живут нормаль- но, как должно, и что иначе жить не следует.

VII

Захару было за пятьдесят лет. Он был уже не прямой потомок тех русских Калебов, рыца- рей лакейской, без страха и упрёка, исполнен- ных преданности к господам до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков. Этот рыцарь был и со страхом и с упрёком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От одной перешла к нему по наследству безграничная преданность к дому Обломовых, а от другой, позднейшей, утончённость и развращение нравов. Страстно преданный барину, он, однакож, редкий день в чем-нибудь не солжёт ему. Слу- га старого времени удерживал бывало барина от расточительности и невоздержания, а Захар сам любил выпить с приятелями на барский счёт; прежний слуга был целомудрен, как евнух, а этот всё бегал к куме подозрительно- го свойства. Тот крепче всякого сундука сбе- режёт барские деньги, а Захар норовит усчи- тать у барина при какой-нибудь издержке гри- венник и непременно присвоить себе лежащую на столе медную гривну или пятак. Точно так же, если Илья Ильич забудет потребовать сда- чи от Захара, она уже к нему обратно никогда не поступит. Важнее сумм он не крал, может быть пото- му, что потребности свои измерял гривнами и гривенниками или боялся быть замеченным, но, во всяком случае, не от избытка честности. Старинный Калеб умрёт скорее, как отлично выдрессированная охотничья собака, над съестным, которое ему поручат, нежели тро- нет; а этот так и выглядывает, как бы съесть и выпить и то, чего не поручают; тот заботился только о том, чтоб барин кушал больше, и то- сковал, когда он не кушает; а этот тоскует, когда барин съедает дотла всё, что ни положит на тарелку. Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в ла- вочке, на сходках у ворот он каждый день жа- луется, что житья нет, что этакого дурного ба- рина ещё и не слыхано: и капризен-то он, и скуп, и сердит, и что не угодишь ему ни в чём, что, словом, лучше умереть, чем жить у него. Это Захар делал не из злости и не из жела- ния повредить барину, а так, по привычке, до- ставшейся ему по наследству от деда его и отца – обругать барина при всяком удобном случае. Он иногда, от скуки, от недостатка материа- ла для разговора или чтоб внушить более ин- тереса слушающей его публике, вдруг распус- кал про барина какую-нибудь небывальщину. – Мой-то повадился вон всё к той вдове хо- дить, – хрипел он тихо, по доверенности, – вчера писал записку к ней. Или объявит, что барин его такой картёж- ник и пьяница, какого свет не производил; что все ночи напролёт до утра бьётся в карты и пьёт горькую. А ничего не бывало: Илья Ильич ко вдове не ходит, по ночам мирно почивает, карт в руки не берёт. Захар неопрятен. Он бреется редко и хотя моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что моет; да и никаким мылом не отмо- ешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из чёрных сделаются только часа на два красны- ми, а потом опять чёрными. Он очень неловок: станет ли отворять воро- та или двери, отворяет одну половинку, другая затворяется; побежит к той, эта затворяется. Сразу он никогда не подымает с пола плат- ка или другой какой-нибудь вещи, а нагнётся всегда раза три, как будто ловит её, и уж раз- ве в четвёртый поднимет, и то ещё иногда уро- нит опять. Если он несёт чрез комнату кучу посуды или других вещей, то с первого же шага верхние вещи начинают дезертировать на пол. Сначала полетит одна; он вдруг делает позднее и бес- полезное движение, чтоб помешать ей упасть, и уронит ещё две. Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, ко- торые остаются на руках, и оттого держит под- нос косо, а вещи продолжают падать, – и так иногда он принесёт на другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда с бранью и проклятиями бросит сам и последнее, что оста- лось в руках. Проходя по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо в отворённую половину двери, а уда- рится плечом о другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина дома, или плотни- ка, который их делал. У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения с ними, – и всё по милости Захара. Он свою способность брать в руки вещь прилагает ко всем вещам одинаково, не делая никакого различия в способе обращения с той или другой вещью. Велят, например, снять со свечи или налить в стакан воды: он употребит на это столько силы, сколько нужно, чтоб отворить ворота. Не дай бог, когда Захар воспламенился усердием угодить барину и вздумает всё уб- рать, вычистить, установить, живо, разом при- вести в порядок! Бедам и убыткам не бывало конца: едва ли неприятельский солдат, ворвавшись в дом, нанесёт столько вреда. На- чиналась ломка, падение разных вещей, битьё посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо было его выгнать из комнаты, или он сам уходил с бранью и проклятиями. К счастью, он очень редко воспламенялся таким усердием. Всё это происходило, конечно, оттого, что он получил воспитание и приобретал манеры не в тесноте и полумраке роскошных, прихот- ливо убранных кабинетов и будуаров, где чёрт знает чего ни наставлено, а в деревне, на по- кое, просторе и вольном воздухе. Там он привык служить, не стесняя своих движений ничем, около массивных вещей: об- ращался всё больше с здоровыми и солидными инструментами, как-то: с лопатой, ломом, же- лезными дверными скобками и такими стулья- ми, которых с места не своротишь. Иная вещь, подсвечник, лампа, транспа- рант, пресс-папье, стоит года три, четыре на месте – ничего; чуть он возьмёт её, смотришь – сломалась. – Ах, – скажет он иногда при этом Обломову с удивлением. – Посмотрите-ка, сударь, какая диковина: взял только в руки вот эту штучку, а она и развалилась! Или вовсе ничего не скажет, а тайком по- ставит поскорей опять на своё место и после уверит барина, что это он сам разбил; а ино- гда оправдывается, как видели в начале рассказа, тем, что и вещь должна же иметь ко- нец, хоть будь она железная, что не век ей жить. В первых двух случаях ещё можно было спорить с ним, но когда он, в крайности, во- оружался последним аргументом, то уже вся- кое противоречие было бесполезно, и он оста- вался правым без апелляции. Захар начертал себе однажды навсегда определённый круг деятельности, за который добровольно никогда не переступал. Он утром ставил самовар, чистил сапоги и то платье, которое барин спрашивал, но от- нюдь не то, которое не спрашивал, хоть виси оно десять лет. Потом он мёл – не всякий день, однакож, – середину комнаты, не добираясь до углов, и обтирал пыль только с того стола, на котором ничего не стояло, чтоб не снимать вещей. Затем он уже считал себя вправе дремать на лежанке или болтать с Анисьей в кухне и с дворней у ворот, ни о чём не заботясь. Если ему приказывали сделать что-нибудь сверх этого, он исполнял приказание неохот- но, после споров и убеждений в бесполезности приказания или невозможности исполнить его. Никакими средствами нельзя было заста- вить его внести новую постоянную статью в круг начертанных им себе занятий. Если ему велят вычистить, вымыть какую- нибудь вещь или отнести то, принести это, он, по обыкновению с ворчаньем, исполнял прика- зание; но если б кто захотел, чтоб он потом делал то же самое постоянно сам, то этого уже достигнуть было невозможно. На другой, на третий день и так далее нуж- но было бы приказывать то же самое вновь, и вновь входить с ним в неприятные объяснения. Несмотря на всё это, то есть что Захар лю- бил выпить, посплетничать, брал у Обломова пятаки и гривны, ломал и бил разные вещи и ленился, всё-таки выходило, что он был глубо- ко преданный своему барину слуга. Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным удивления или каких-нибудь наград. Он смот- рел на это, как на естественное, иначе быть не могущее дело, или, лучше сказать, никак не смотрел, а поступал так, без всяких умозре- ний. Теорий у него на этот предмет не было ни- каких. Ему никогда не приходило в голову подвергать анализу свои чувства и отношения к Илье Ильичу; он не сам выдумал их; они перешли от отца, деда, братьев, дворни, среди которой он родился и воспитался, и обрати- лись в плоть и кровь. Захар умер бы вместо барина, считая это своим неизбежным и природным долгом, и даже не считая ничем, а просто бросился бы на смерть, точно так же как собака, которая при встрече с зверем в лесу бросается на него, не рассуждая, отчего должна броситься она, а не её господин. Но зато, если б понадобилось, например, просидеть всю ночь подле постели барина, не смыкая глаз, и от этого бы зависело здоровье или даже жизнь барина, Захар непременно бы заснул. Наружно он не выказывал не только подобострастия к барину, но даже был грубо- ват, фамильярен в обхождении с ним, сердил- ся на него не шутя за всякую мелочь и даже, как сказано, злословил его у ворот; но всё-та- ки этим только на время заслонялось, а от- нюдь не умалялось кровное, родственное чув- ство преданности его не к Илье Ильичу соб- ственно, а ко всему, что носит имя Обломова, что близко, мило, дорого ему. Может быть, даже это чувство было в проти- воречии с собственным взглядом Захара на личность Обломова, может быть, изучение ха- рактера барина внушало другие убеждения За- хару. Вероятно, Захар, если б ему объяснили о степени привязанности его к Илье Ильичу, стал бы оспаривать это. Захар любил Обломовку, как кошка свой чердак, лошадь – стойло, собака – конуру, в которой родилась и выросла. В сфере этой привязанности у него выработывались уже свои особенные, личные впечатления. Например, обломовского кучера он любил больше, нежели повара, скотницу Варвару больше их обоих, а Илью Ильича меньше их всех; но всё-таки обломовский повар для него был лучше и выше всех других поваров в мире, а Илья Ильич выше всех помещиков. Тараску, буфетчика, он терпеть не мог; но этого Тараску он не променял бы на самого хо- рошего человека в целом свете потому только, что Тараска был обломовский. Он обращался фамильярно и грубо с Обло- мовым, точно так же как шаман грубо и фами- льярно обходится с своим идолом: он и обме- тает его, и уронит, иногда, может быть, и уда- рит с досадой, но всё-таки в душе его постоян- но присутствует сознание превосходства нату- ры этого идола над своей. Малейшего повода довольно было, чтоб вы- звать это чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на ба- рина, иногда даже удариться от умиления в слёзы. Боже сохрани, чтоб он поставил друго- го какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани, если б это вз- думал сделать и другой! Захар на всех других господ и гостей, при- ходивших к Обломову, смотрел несколько свы- сока и служил им – подавал чай и проч. – с ка- ким-то снисхождением, как будто давал им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь у его барина. Отказывал им грубова- то: «Барин-де почивает», – говорил он, надменно оглядывая пришедшего с ног до го- ловы. Иногда вместо сплетней и злословия он вдруг принимался неумеренно возвышать Илью Ильича по лавочкам и на сходках у во- рот, и тогда не было конца восторгам. Он вдруг начинал вычислять достоинства барина, ум, ласковость, щедрость, доброту; и если у барина его не доставало качеств для панеги- рика, он занимал у других и придавал ему знатность, богатство или необычайное могуще- ство. Если нужно было постращать дворника, управляющего домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином. «Вот постой, я скажу барину, – говорил он с угрозой, – будет ужо тебе!» Сильнее авторитета он и не подозревал на свете. Но наружные отношения Обломова с Заха- ром были всегда как-то враждебны. Они, жи- вучи вдвоём, надоели друг другу. Короткое, ежедневное сближение человека с человеком не обходится ни тому, ни другому даром: много надо и с той и с другой стороны жизнен- ного опыта, логики и сердечной теплоты, чтоб, наслаждаясь только достоинствами, не колоть и не колоться взаимными недостатками. Илья Ильич знал уже одно необъятное до- стоинство Захара – преданность к себе, и при- вык к ней, считая также, с своей стороны, что это не может и не должно быть иначе; привык- ши же к достоинству однажды навсегда, он уже не наслаждался им, а между тем не мог, и при своём равнодушии к всему, сносить терпе- ливо бесчисленных мелких недостатков Заха- ра. Если Захар, питая в глубине души к барину преданность, свойственную старинным слугам, разнился от них современными недостатками, то и Илья Ильич, с своей стороны, ценя вну- тренне преданность его, не имел уже к нему того дружеского, почти родственного располо- жения, какое питали прежние господа к слугам своим. Он позволял себе иногда крупно бра- ниться с Захаром. Захару он тоже надоедал собой. Захар, от- служив в молодости лакейскую службу в бар- ском доме, был произведён в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою при- надлежностью дома, назначенною для поддер- жания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего не делал. Ленивый от природы, он был ленив ещё и по своему лакейскому воспитанию. Он важни- чал в дворне, не давал себе труда ни поста- вить самовар, ни подмести полов. Он или дре- мал в прихожей, или уходил болтать в люд- скую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и с сон- ною задумчивостью посматривал на все сторо- ны. И после такой жизни на него вдруг навали- ли тяжёлую обузу выносить на плечах службу целого дома! Он и служи барину, и мети, и чисть, он и на побегушках! От всего этого в душу его залегла угрюмость, а в нраве прояви- лась грубость и жёсткость; от этого он ворчал всякий раз, как голос барина заставлял его по- кидать лежанку. Несмотря, однакож, на эту наружную угрю- мость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устраивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьёт ещё какой- нибудь шалун руками или треплет его за ба- кенбарды. И так Обломов мешал Захару жить тем, что требовал поминутно его услуг и присутствия около себя, тогда как сердце, сообщительный нрав, любовь к бездействию и вечная, никогда не умолкающая потребность жевать влекли За- хара то к куме, то в кухню, то в лавочку, то к воротам. Давно знали они друг друга и давно жили вдвоём. Захар нянчил маленького Обломова на руках, а Обломов помнит его молодым, про- ворным, прожорливым и лукавым парнем. Старинная связь была неистребима между ними. Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причёсанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как оде- вать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть перед ним.

VIII

Захар, заперев дверь за Тарантьевым и Алексеевым, когда они ушли, не садился на лежанку, ожидая, что барин сейчас позовёт его, потому что слышал, как тот собирался писа?ть. Но в кабинете Обломова всё было тихо, как в могиле. Захар заглянул в щель – что ж? Илья Ильич лежал себе на диване, опершись головой на ладонь; перед ним лежала книга. Захар отво- рил дверь. – Вы чего лежите-то опять? – спросил он. – Не мешай; видишь, читаю! – отрывисто сказал Обломов. – Пора умываться да писа?ть, – говорил неотвязчивый Захар. – Да, в самом деле пора, – очнулся Илья Ильич. Сейчас ты поди. Я подумаю. – И когда это он успел опять лечь-то! – вор- чал Захар, прыгая на печку. – Проворен! Обломов успел, однакож, прочитать пожел- тевшую от времени страницу, на которой чте- ние прервано было с месяц назад. Он положил книгу на место и зевнул, потом погрузился в неотвязчивую думу о «двух несчастиях». – Какая скука! – шептал он, то вытягивая, то поджимая ноги. Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только отлива- ло ослепительным блеском известковую стену дома, за которой закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, – строго подумал он, – а потом…» Деревенское утро давно прошло, и петер- бургское было на исходе. До Ильи Ильича до- летал со двора смешанный шум человеческих и нечеловеческих голосов: пеньё кочующих артистов, сопровождаемое большею частию лаем собак. Приходили показывать и зверя морского, приносили и предлагали на разные голоса всевозможные продукты. Он лёг на спину и заложил обе руки под го- лову. Илья Ильич занялся разработкою плана имения. Он быстро пробежал в уме несколько серьёзных, коренных статей об оброке, о запашке, придумал новую меру, построже, против лени и бродяжничества крестьян и перешёл к устройству собственного житья-бы- тья в деревне. Его занимала постройка деревенского дома; он с удовольствием остановился несколько ми- нут на расположении комнат, определил длину и ширину столовой, бильярдной, подумал и о том, куда будет обращён окнами его кабинет; даже вспомнил о мебели и коврах. После этого расположил флигеля дома, со- образив число гостей, которое намеревался принимать, отвёл место для конюшен, сараев, людских и разных других служб. Наконец обратился к саду: он решил оста- вить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничто- жить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно сме- ту издержкам, нашёл, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешёл к цветникам и оранжереям. Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенёсся на несколько лет вперёд в де- ревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он живёт там безвыездно. Ему представилось, как он сидит в летний вечер на террасе, за чайным столом, под не- проницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар; стано- вится прохладно, наступают сумерки; крестья- не толпами идут домой. Праздная дворня сидит у ворот; там слы- шатся весёлые голоса, хохот, балалайка, дев- ки играют в горелки; кругом его самого рез- вятся его малютки, лезут к нему на колени, ве- шаются ему на шею; за самоваром сидит… ца- рица всего окружающего, его божество… жен- щина! жена! А между тем в столовой, убранной с изящной простотой, ярко заблистали привет- ные огоньки, накрывался большой круглый стол; Захар, произведённый в мажордомы, с совершенно седыми бакенбардами, накрывает стол, с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя на пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут сидит и товарищ его детства, неиз- менный друг его, Штольц, и другие, все знако- мые лица; потом отходят ко сну… Лицо Обломова вдруг облилось румянцем счастья: мечта была так ярка, жива, поэтична, что он мгновенно повернулся лицом к подуш- ке. Он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья, вдруг зажаждал полей и холмов своей родины, своего дома, жены и детей… Полежав ничком минут пять, он медленно опять повернулся на спину. Лицо его сияло кротким, трогательным чувством: он был счастлив. Он с наслаждением, медленно вытянул ноги, отчего панталоны его засучились немного вверх, но он и не замечал этого ма- ленького беспорядка. Услужливая мечта носи- ла его легко и вольно, далёко в будущем. Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятна- дцати или двадцати верстах вокруг его де- ревни, как попеременно будут каждый день съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужи- нать, танцевать; ему видятся все ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбо- родком с неувядающим аппетитом; будет веч- ное лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень. – Боже, боже! – произнёс он от полноты счастья и очнулся. А тут раздался со двора в пять голосов: «Картофеля! Песку, песку не надо ли? Уголья! Уголья!.. Пожертвуйте, милосердные господа, на построение храма господня!» А из соседне- го, вновь строящегося дома раздавался стук топоров, крик рабочих. – Ах! – горестно вслух вздохнул Илья Ильич. – «Что за жизнь! Какое безобразие этот столичный шум! Когда же настанет райское, желанное житьё? Когда в поля, в родные рощи? – думал он. – Лежать бы теперь на тра- ве, под деревом, да глядеть сквозь ветки на солнышко и считать, сколько птичек перебы- вает на ветках. А тут тебе на траву то обед, то Иван Гончаров: «Обломов» завтрак принесёт какая-нибудь краснощёкая прислужница, с голыми, круглыми и мягкими локтями и с загорелой шеей; потупляет, плу- товка, взгляд и улыбается… Когда же настанет эта пора?..» «А план! А староста, а квартира?» – вдруг раздалось в памяти его. – Да, да! – торопливо заговорил Илья Ильич, – сейчас, сию минуту! Обломов быстро приподнялся и сел на дива- не, потом спустил ноги на пол, попал разом в обе туфли и посидел так; потом встал совсем и постоял задумчиво минуты две. – Захар, Захар! – закричал он громко, поглядывая на стол и на чернильницу. – Что ещё там? – послышалось вместе с прыжком. – Как только ноги-то таскают меня? – хриплым шёпотом прибавил Захар. – Захар! – повторил Илья Ильич задумчиво, не спуская глаз со стола. – Вот что, братец… – начал он, указывая на чернильницу, но, не кончив фразы, впал опять в раздумье. Тут руки стали у него вытягиваться кверху, колени подгибаться, он начал потягиваться, зевать… – Там оставался у нас, – заговорил он, всё потягиваясь, с расстановкой, – сыр, да… дай мадеры; до обеда долго, так я позавтракаю немного… – Где это он оставался? – сказал Захар, – не оставалось ничего… – Как не оставалось? – перебил Илья Ильич. – Я очень хорошо помню: вот какой ку- сок был… – Нет, нету! Никакого куска не было! – упорно твердил Захар. – Был! – сказал Илья Ильич. – Не был, – отвечал Захар. – Ну, так купи. – Пожалуйте денег. – Вон мелочь там, возьми. – Да тут только рубль сорок, а надо рубль шесть гривен. – Там ещё медные были. – Я не видал! – сказал Захар, переминаясь с ноги на ногу. – Серебро было, вон оно и есть, а медных не было! – Были: вчера мне разносчик самому в руки дал. – Он при мне дал, – сказал Захар, – я ви- дел, что мелочь давал, а меди не видал… «Уж не Тарантьев ли взял? – подумал нере- шительно Илья Ильич. – Да нет, тот бы и ме- лочь взял». – Так что ж там есть ещё? – спросил он. – А ничего не было. Вон вчерашней ветчины нет ли, надо у Анисьи спросить, – сказал За- хар. – Принести, что ли? – Принеси, что есть. Да как это не было? – Так, не было! – сказал Захар и ушёл. А Илья Ильич медленно и задумчиво проха- живался по кабинету. – Да, много хлопот, – говорил он тихонь- ко. – Вон хоть бы в плане – пропасть ещё ра- боты!.. А сыр-то ведь оставался, – прибавил он задумчиво, – съел это Захар, да и говорит, что не было! И куда это запропастились медные деньги? – говорил он, шаря на столе рукой. Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках, и, войдя в комнату, хотел ногой притворить дверь, но промахнулся и ударил по пустому месту: рюмка упала, а вместе с ней ещё проб- ка с графина и булка. – Ни шагу без этого! – сказал Илья Ильич. – Ну, хоть подними же, что уронил; а он ещё стоит да любуется! Захар, с подносом в руках, наклонился было поднять булку, но, присев, вдруг увидел, что обе руки заняты и поднять нечем. – Ну-ка, подними! – с насмешкой говорил Илья Ильич. – Что ж ты? За чем дело стало? – О, чтоб вам пусто было, проклятые! – с яростью разразился Захар, обращаясь к уро- ненным вещам. – Где это видано завтракать перед самым обедом? И, поставив поднос, он поднял с пола, что уронил; взяв булку, он дунул на неё и поло- жил на стол. Илья Ильич принялся завтракать, а Захар остановился в некотором отдалении от него, поглядывая на него стороной и намереваясь, по-видимому, что-то сказать. Но Обломов завтракал, не обращая на него ни малейшего внимания. Захар кашлянул два раза. Обломов всё ничего. – Управляющий опять сейчас присылал, – робко заговорил наконец Захар, – подрядчик был у него, говорит: нельзя ли взглянуть на нашу квартиру? Насчёт переделки-то всё… Илья Ильич кушал, не отвечая на слова. – Илья Ильич, – помолчав, ещё тише сказал Захар. Илья Ильич сделал вид, что он не слышит. – На будущей неделе велят съезжать, – просипел Захар. Обломов выпил рюмку вина и молчал. – Как же нам быть-то, Илья Ильич? – почти шёпотом спросил Захар. – А я тебе запретил говорить мне об этом, – строго сказал Илья Ильич и, привстав, подо- шёл к Захару. Тот попятился от него. – Какой ты ядовитый человек, Захар! – при- бавил Обломов с чувством. Захар обиделся. – Вот, – сказал он, – ядовитый! Что я за ядовитый? Я никого не убил. – Как же не ядовитый! – повторил Илья Ильич, – ты отравляешь мне жизнь. – Я не ядовитый! – твердил Захар. – Что ты ко мне пристаёшь с квартирой? – Что ж мне делать-то? – А мне что делать? – Вы хотели ведь написать к домовому хозя- ину? – Ну и напишу; погоди; нельзя же вдруг! – Вот бы теперь и написали. – Теперь, теперь! Ещё у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, – говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, – и чернил-то нет! Как я стану писать? – А я вот сейчас квасом разведу, – сказал Захар и, взяв чернильницу, проворно пошёл в переднюю, а Обломов начал искать бумаги. – Да, никак, и бумаги-то нет! – говорил он сам с собой, роясь в ящике и ощупывая стол. – Да и так нет! Ах, этот Захар: житья нет от него! – Ну, как же ты не ядовитый человек? – сказал Илья Ильич вошедшему Захару, – ни за чем не посмотришь! Как же в доме бумаги не иметь? – Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине ро- дились и выросли, он и щенком изволил бра- нить и за уши драл, а этакого слова не слыхи- вали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте. Он взял с этажерки и подал ему пол-листа серой бумаги. – На этом разве можно писать? – спросил Обломов, бросив бумагу. – Я этим на ночь ста- кан закрывал, чтоб туда не попало что-ни- будь… ядовитое. Захар отвернулся и смотрел в стену. – Ну, да нужды нет: подай сюда, я начерно напишу, а Алексеев ужо перепишет. Илья Ильич сел к столу и быстро вывел: «Милостивый государь!..» – Какие скверные чернила! – сказал Обло- мов. – В другой раз у меня держи ухо востро, Захар, и делай своё дело как следует! Он подумал немного и начал писа?ть. «Квартира, которую я занимаю во втором этаже дома, в котором вы предположили произвести некоторые перестройки, вполне соответствует моему образу жизни и приобретённой вследствие долгого пребывания в сём доме привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира…» Обломов остановился и прочитал написан- ное. – Нескладно, – сказал он, – тут два раза сряду что, а там два раза который. Он пошептал и переставил слова: вышло, что который относится к этажу – опять нелов- ко. Кое-как переправил и начал думать, как бы избежать два раза что. Он то зачеркнёт, то опять поставит слово. Раза три переставлял что, но выходило или бессмыслица, или соседство с другим что. – И не отвяжешься от этого другого-то что! – сказал он с нетерпением. – Э! да чёрт с ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма пи- сать. А вот уж третий час в исходе. – Захар, на вот тебе. – Он разорвал письмо на четыре части и бросил на пол. – Видел? – спросил он. – Видел, – отвечал Захар, подбирая бумаж- ки. – Так не приставай больше с квартирой. А это что у тебя? – А счёты-то. – Ах ты, господи! Ты совсем измучишь меня! Ну сколько тут, говори скорей! – Да вот мяснику восемьдесят шесть рублей пятьдесят четыре копейки. Илья Ильич всплеснул руками: – Ты с ума сошёл? Одному мяснику такую кучу денег? – Не платили месяца три, так и будет куча! Вот оно тут записано, не украли! – Ну, как же ты не ядовитый? – сказал Об- ломов. – На мильон говядины купил! Во что это в тебя идёт? Добро бы впрок. – Не я съел! – огрызался Захар. – Нет! Не ел? – Что ж вы мне хлебом-то попрекаете? Вот, смотрите! И он совал ему счёты. – Ну, ещё кому? – говорил Илья Ильич, от- талкивая с досадой замасленные тетрадки. – Ещё сто двадцать один рубль восемна- дцать копеек хлебнику да зеленщику. – Это разорение! Это ни на что не похоже! – говорил Обломов, выходя из себя. – Что ты, корова, что ли, чтоб столько зелени сжевать… – Нет! Я ядовитый человек! – с горечью за- метил Захар, повернувшись совсем стороной к барину. – Кабы не пускали Михея Андреича, так бы меньше выходило! – прибавил он. – Ну, сколько ж это будет всего, считай! – говорил Илья Ильич и сам начал считать. Захар делал ту же выкладку по пальцам. – Чёрт знает, что за вздор выходит: всякий раз разное! – сказал Обломов. – Ну, сколько у тебя? двести, что ли? – Вот погодите, дайте срок! – говорил За- хар, зажмуриваясь и ворча. – Восемь десятков да десять десятков – восемнадцать, да два де- сятка… – Ну, ты никогда этак не кончишь, – сказал Илья Ильич. – Поди-ка к себе, а счёты подай мне завтра, да позаботься о бумаге и чер- нилах… Этакая куча денег! Говорил, чтоб по- немножку платить – нет, норовит всё вдруг… народец! – Двести пять рублей семьдесят две копей- ки, – сказал Захар сосчитав. – Денег пожалуй- те. – Как же, сейчас! Ещё погоди: я поверю завтра… – Воля ваша, Илья Ильич, они просят… – Ну, ну, отстань! Сказал – завтра, так зав- тра и получишь. Иди к себе, а я займусь: у меня поважнее есть забота. Илья Ильич уселся на стуле, подобрал под себя ноги и не успел задуматься, как раздался звонок. Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали чёрные густые волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась, как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отли- чалось заботливо-внимательным ко всему, на что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно- официальным приличием. Одет он был в покойный фрак, отворявший- ся широко и удобно, как ворота, почти от од- ного прикосновения. Бельё на нём так и бли- стало белизной, как будто под стать лысине. На указательном пальце правой руки надет был большой, массивный перстень с каким-то тёмным камнем. – Доктор! Какими судьбами? – воскликнул Обломов, протягивая одну руку гостю, а дру- гою подвигая стул. – Я соскучился, что вы всё здоровы, не зовёте, сам зашёл, – отвечал доктор шутли- во. – Нет, – прибавил он потом серьёзно, – я был вверху, у вашего соседа, да и зашёл про- ведать. – Благодарю. А что сосед? – Что: недели три-четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом… водяная в груди: ко- нец известный. Ну, вы что? Обломов печально тряхнул головой: – Плохо, доктор. Я сам подумывал посовето- ваться с вами. Не знаю, что мне делать. Желу- док почти не варит, под ложечкой тяжесть, из- жога замучила, дыханье тяжело… – говорил Обломов с жалкой миной. – Дайте руку, – сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. – А кашель есть? – спросил он. – По ночам, особенно когда поужинаю. – Гм! Биение сердца бывает? Голова болит? И доктор сделал ещё несколько подобных вопросов, потом наклонил свою лысину и глу- боко задумался. Через две минуты он вдруг приподнял голову и решительным голосом ска- зал: – Если вы ещё года два-три проживёте в этом климате да будете всё лежать, есть жир- ное и тяжёлое – вы умрёте ударом. Обломов встрепенулся. – Что ж мне делать? Научите, ради бога! – спросил он. Иван Гончаров: «Обломов» – То же, что другие делают: ехать за грани- цу. – За границу! – с изумлением повторил Об- ломов. – Да; а что? – Помилуйте, доктор, за границу! Как это можно? – Отчего же не можно? Обломов молча обвёл глазами себя, потом свой кабинет и машинально повторил: – За границу! – Что ж вам мешает? – Как что? Всё… – Что ж всё? Денег, что ли, нет? – Да-да, вот денег-то в самом деле нет, – живо заговорил Обломов, обрадовавшись это- му самому естественному препятствию, за ко- торое он мог спрятаться совсем с головой. – Вы посмотрите-ка, что мне староста пишет… Где письмо, куда я его девал? Захар! – Хорошо, хорошо, – заговорил доктор, – это не моё дело; мой долг сказать вам, что вы должны изменить образ жизни, место, воздух, занятие – всё, всё. – Хорошо, я подумаю, – сказал Обломов. – Куда же мне ехать и что делать? – спросил он. – Поезжайте в Киссинген или в Эмс, – начал доктор, – там проживёте июнь и июль; пейте воды; потом отправляйтесь в Швейцарию или в Тироль: лечиться виноградом. Там про- живёте сентябрь и октябрь… – Чёрт знает что, в Тироль! – едва слышно прошептал Илья Ильич. – Потом куда-нибудь в сухое место, хоть в Египет… «Вона!» – подумал Обломов. – Устраняйте заботы и огорчения… – Хорошо вам говорить, – заметил Обло- мов, – вы не получаете от старосты таких пи- сем… – Надо тоже избегать мыслей, – продолжал доктор. – Мыслей? – Да, умственного напряжения. – А план устройства имения? Помилуйте, разве я осиновый чурбан?.. – Ну, там как хотите. Моё дело только остеречь вас. Страстей тоже надо беречься: они вредят лечению. Надо стараться развле- кать себя верховой ездой, танцами, умерен- ным движеньем на чистом воздухе, приятными разговорами, особенно с дамами, чтоб сердце билось слегка и только от приятных ощуще- ний. Обломов слушал его, повеся голову. – Потом? – спросил он. – Потом от чтения, писанья – боже вас сохрани! Наймите виллу, окнами на юг, по- больше цветов, чтоб около были музыка да женщины… – А пищу какую? – Пищи мясной и вообще животной избе- гайте, мучнистой и студенистой тоже. Можете кушать лёгкий бульон, зелень; только береги- тесь: теперь холера почти везде бродит, так надо осторожнее… Ходить можете часов во- семь в сутки. Заведите ружьё… – Господи!.. – простонал Обломов. – Наконец, – заключил доктор, – к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, раз- влекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех… – Не нужно ли ещё чего-нибудь? – спросил Обломов с худо скрытой досадой. Доктор задумался… – Разве попользоваться морским воздухом: сядьте в Англии на пароход да прокатитесь до Америки… Он встал и стал прощаться. – Если вы всё это исполните в точности… – говорил он… – Хорошо, хорошо, непременно исполню, – едко отвечал Обломов, провожая его. Доктор ушёл, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чув- ствуя. Сзади его послышался робкий зов: – Илья Ильич! – Ну? – откликнулся он. – А что ж управляющему-то сказать: – О чём? – А насчёт того, чтоб переехать? – Ты опять об этом? – с изумлением спросил Обломов. – Да как же, батюшка, Илья Ильич, быть-то мне? Сами рассудите: и так жизнь-то моя горь- кая, я в гроб гляжу… – Нет, ты, видно, в гроб меня хочешь во- гнать своим переездом, – сказал Обломов. – Послушай-ка, что говорит доктор! Захар не нашёл, что сказать, только вздох- нул так, что концы шейного платка затрепета- ли у него на груди. – Ты решился уморить, что ли, меня? – спросил опять Обломов. – Я надоел тебе – а? Ну, говори же? – Христос с вами! Живите на здоровье! Кто вам зла желает? – ворчал Захар в совершен- ном смущении от трагического оборота, кото- рый начинала принимать речь. – Ты! – сказал Илья Ильич. – Я запретил тебе заикаться о переезде, а ты, не проходит дня, чтоб пять раз не напомнил мне: ведь это расстроивает меня – пойми ты. И так здоровье моё никуда не годится. – Я думал, сударь, что… отчего, мол, думал, не переехать? – дрожащим от душевной трево- ги голосом говорил Захар. – Отчего не переехать! Ты так легко судишь об этом! – говорил Обломов, оборачиваясь с креслами к Захару. – Да ты вникнул ли хоро- шенько, что значит переехать – а? Верно, не вникнул? – И так не вникнул! – смиренно отвечал За- хар, готовый во всём согласиться с барином, лишь бы не доводить дела до патетических сцен, которые были для него хуже горькой редьки. – Не вникнул, так слушай, да и разбери, можно переезжать или нет. Что значит переехать? Это значит: барин уйди на целый день, да так одетый с утра и ходи… – Что ж, хоть бы и уйти? – заметил Захар. – Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие не- хорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на на- род или на другое что… – Полно вздор молоть, а слушай! – сказал Обломов. – Ходить по улицам! – Да, право, – продолжал Захар с большим жаром. – Вон, говорят, какое-то неслыханное чудовище привезли: его бы поглядели. В тиатр или маскарад бы пошли, а тут бы без вас и переехали. – Не болтай пустяков! Славно ты заботишь- ся о барском покое! По-твоему, шатайся целый день – тебе нужды нет, что я пообедаю не- весть где и как и не прилягу после обеда?.. Без меня они тут перевезут! Недогляди, так и перевезут – черепки. Знаю я, – с возрастаю- щей убедительностью говорил Обломов, – что значит перевозка! Это значит ломка, шум; все вещи свалят в кучу на полу: тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и книги, и склянки какие-то, которых в другое время и не видать, а тут чёрт знает откуда возьмутся! Смотри за всем, чтоб не растеряли да не пере- ломали… половина тут, другая на возу или на новой квартире: захочется покурить, возьмёшь трубку, а табак уже уехал… Хочешь сесть, да не на что; до чего ни дотронулся – выпачкал- ся; всё в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками, как у тебя… – У меня руки чисты, – заметил Захар, пока- зывая какие-то две подошвы вместо рук. – Ну, уж не показывай только! – сказал Илья Ильич отворачиваясь. – А захочется пить, – продолжал Обломов, – взял графин, да стакана нет… – Можно и из графина напиться! – добро- душно прибавил Захар. – Вот у вас всё так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, – продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему кар- тиной переезда, – дня в три не разберутся, всё не на своём месте: картины у стен, на полу, калоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кре- сла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь – нет, никто не знает – где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда… – В ину пору раз десять взад и вперёд сбе- гаешь, – перебил Захар. – Вот видишь ли! – продолжал Обломов. – А встанешь на новой квартире утром, что за ску- ка! Ни воды, ни угольев нет, а зимой так холо- дом насидишься, настудят комнаты, а дров нет; поди бегай, занимай… – Ещё каких соседей бог даст, – заметил опять Захар, – от иных не то что вязанки дров – ковша воды не допросишься. – То-то же! – сказал Илья Ильич. – Переехал – к вечеру, кажется бы, и конец хло- потам: нет, ещё провозишься недели две. Ка- жется, всё расставлено… смотришь, что-нибудь да осталось: шторы привесить, картинки при- колотить – душу всю вытянет, жить не захо- чется… А издержек, издержек… – Прошлый раз, восемь лет назад, рублев двести стало – как теперь помню, – под- твердил Захар. – Ну вот, шутка! – говорил Илья Ильич. – А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызёт, как встану да увижу вон вместо этой вывески то- каря другое что-нибудь напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая ста- руха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты сам теперь, до чего доводил барина – а? – спросил с упрёком Илья Ильич. – Вижу, – прошептал смиренно Захар. – Зачем же ты предлагал мне переехать? Станет ли человеческих сил вынести всё это? – Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно… – сказал Захар. – Что? Что? – вдруг с изумлением спросил Илья Ильич, приподнимаясь с кресел. – Что ты сказал? Захар вдруг смутился, не зная, чем он мог подать барину повод к патетическому воскли- цанию и жесту… Он молчал. – Другие не хуже! – с ужасом повторил Илья Ильич. – Вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя всё равно, что «другой»! Обломов поклонился иронически Захару и сделал в высшей степени оскорблённое лицо. – Помилуйте, Илья Ильич, разве я равняю вас с кем-нибудь?.. – С глаз долой! – повелительно сказал Об- ломов, указывая рукой на дверь. – Я тебя ви- деть не могу. А! «другие»! Хорошо! Захар с глубоким вздохом удалился к себе. – Эка жизнь, подумаешь! – ворчал он, са- дясь на лежанку. – Боже мой! – стонал тоже Обломов. – Вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой соб- ственный слуга, преданный, испытанный, а что сказал! И как это он мог? Обломов долго не мог успокоиться; он ло- жился, вставал, ходил по комнате и опять ло- жился. Он в низведении себя Захаром до сте- пени других видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому. Он вникал в глубину этого сравнения и раз- бирал, что такое другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта парал- лель и как тяжела обида, нанесённая ему За- харом; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убеждён ли он был, что Илья Ильич всё равно, что «другой», или так это со- рвалось у него с языка, без участия головы. Всё это задело самолюбие Обломова, и он ре- шился показать Захару разницу между ним и теми, которых разумел Захар под именем «других», и дать почувствовать ему всю гнус- ность его поступка. – Захар! – протяжно и торжественно клик- нул он. Захар, услышав этот зов, не прыгнул, по обыкновению, с лежанки, стуча ногами, не за- ворчал; он медленно сполз с печки и пошёл, задевая за всё и руками и боками, тихо, нехо- тя, как собака, которая по голосу господина чувствует, что проказа её открыта и что зовут её на расправу. Захар отворил вполовину дверь, но войти не решался. – Войди! – сказал Илья Ильич. Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошёл. Обломов сидел на краю постели. – Поди сюда! – настойчиво сказал он. Захар с трудом высвободился из двери, но тотчас притворил её за собой и прислонился к ней плотно спиной. – Сюда! – говорил Илья Ильич, указывая пальцем место подле себя. Захар сделал полшага и остановился за две сажени от указанного места. – Ещё! – говорил Обломов. Захар сделал вид, что будто шагнул, а сам только качнулся, стукнул ногой и остался на месте. Илья Ильич, видя, что ему никак не удаётся на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной. Захар, чувствуя неловкость от этого без- молвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего вз- гляда на Илью Ильича. Он упорно стал смотреть налево, в другую сторону: там увидал он давно знакомый ему предмет – бахрому из паутины около картин, и в пауке – живой упрёк своему нерадению. – Захар! – тихо, с достоинством произнёс Иван Гончаров: «Обломов» Илья Ильич. Захар не отвечал; он, кажется, думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою», и перенёс взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нём самом зеркало, подёрнутое, как кисеёй, густою пылью; сквозь неё дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик. Он с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком знакомого ему пред- мета и решился на минуту остановить его на Илье Ильиче. Взгляды их встретились. Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять, в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочёл печальный аттестат своего усердия к господской службе. – Захар! – с чувством повторил Илья Ильич. – Чего изволите? – едва слышно прошептал Захар и чуть-чуть вздрогнул, предчувствуя па- тетическую речь. – Дай мне квасу! – сказал Илья Ильич. У Захара отлегло от сердца; он с радости, как мальчишка, проворно бросился в буфет и принёс квасу. – Что, каково тебе? – кротко спросил Илья Ильич, отпив из стакана и держа его в руках. – Ведь нехорошо? Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом рас- каяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал смотреть прямо ему в глаза. – Чувствуешь ли ты свой проступок? – спро- сил Илья Ильич. «Что это за „проступок“ за такой? – думал Захар с горестью. – Что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то про- пекать». – Что ж, Илья Ильич, – начал Захар с самой низкой ноты своего диапазона, – я ничего не сказал, окроме того, что, мол… – Нет, ты погоди! – перебил Обломов. – Ты понимаешь ли, что ты сделал? На вот, поставь стакан на стол и отвечай! Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину. – Как же ты не ядовитый человек? – гово- рил Обломов. Захар всё молчал, только крупно мигнул раза три. – Ты огорчил барина! – с расстановкой произнёс Илья Ильич и пристально смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением. Захар не знал, куда деваться от тоски. – Ведь огорчил? – спросил Илья Ильич. – Огорчил! – шептал, растерявшись совсем, Захар от этого нового жалкого слова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чем- нибудь спасения, и опять замелькали перед ним и паутина, и пыль, и собственное отраже- ние, и лицо барина. «Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдёт!» – подумал он, видя, что не из- бежать ему патетической сцены, как ни вер- тись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слёзы. Наконец он отвечал барину известной пес- ней, только в прозе. – Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? – по- чти плача сказал он. – Чем? – повторил Обломов. – Да ты поду- мал ли, что такое другой? Он остановился, продолжая глядеть на За- хара. – Сказать ли тебе, что это такое? Захар повернулся, как медведь в берлоге, и вздохнул на всю комнату. – Другой – кого ты разумеешь – есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живёт грязно, бедно, на чердаке; он и выспит- ся себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селёдку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмёт линейку под мышку да две ру- башки в носовой платок и идёт… «Куда, мол, ты?» – «Переезжаю», – говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» – а? Захар взглянул на барина, переступил с ноги на ногу и молчал. – Что такое другой? – продолжал Обло- мов. – Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врёт, он и не знает, что такое прислуга; послать некого – сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрёт… – Из немцев много этаких, – угрюмо сказал Захар. – То-то же! А я? Как ты думаешь, я «другой»? – Вы совсем другой! – жалобно сказал За- хар, всё не понимавший, что хочет сказать ба- рин. – Бог знает, что это напустило такое на вас… – Я совсем другой – а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как «другой»-то живёт? «Другой» работает без устали, бегает, суетится, – продолжал Обло- мов, – не поработает, так и не поест. «Другой» кланяется, «другой» просит, унижается… А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, «другой» я – а? – Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! – умолял Захар. – Ах ты, господи! – Я «другой»! Да разве я мечусь, разве ра- ботаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостаёт мне чего-нибудь? Ка- жется, подать, сделать – есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, сла- ва богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты всё это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще чёрным делом не за- нимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих «других»? Разве я могу всё это делать и перенести? Захар потерял решительно всякую способ- ность понять речь Обломова; но губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетиче- ская сцена гремела, как туча, над головой его. Он молчал. – Захар! – повторил Илья Ильич. – Чего изволите? – чуть слышно прошипел Захар. – Дай ещё квасу. Захар принёс квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан, он было провор- но пошёл к себе. – Нет, нет, ты постой! – заговорил Обло- мов. – Я спрашиваю тебя: как ты мог так горь- ко оскорбить барина, которого ты ребёнком носил на руках, которому век служишь и кото- рый благодетельствует тебе? Захар не выдержал: слово благодетельству- ет доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему. – Виноват, Илья Ильич, – начал он сипеть с раскаянием, – это я по глупости, право по глу- пости… И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи. – А я, – продолжал Обломов голосом оскорблённого и не оценённого по достоинству человека, – ещё забочусь день и ночь, тру- жусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, всё дума- ешь, как бы лучше… а о ком? Для кого? Всё для вас, для крестьян; стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а ду- маю всё крепкую думу, чтоб крестьяне не по- терпели ни в чём нужды, чтоб не позавидова- ли чужим, чтоб не плакались на меня господу богу на страшном суде, а молились бы да по- минали меня добром. Неблагодарные! – с горь- ким упрёком заключил Обломов. Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал понемногу всхли- пывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну, невозможную ни для какого инстру- мента ноту, разве только для какого-нибудь китайского гонга или индийского там-тама. – Батюшка, Илья Ильич! – умолял он. – Полно вам! Что вы, господь с вами, такое несёте! Ах ты, мать пресвятая богородица! Ка- кая беда вдруг стряслась нежданно-негадан- но… – А ты, – продолжал, не слушая его, Обло- мов, – ты бы постыдился выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди! – Змея! – произнёс Захар, всплеснув рука- ми, и так приударил плачем, как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. – Когда же я змею поминал? – говорил он среди рыданий. – Да я и во сне-то не вижу её, пога- ную! Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя. – Да как это язык поворотился у тебя? – продолжал Илья Ильич. – А я ещё в плане моём определил ему особый дом, огород, от- сыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он всё ещё недоволен, в «другие» пожаловал! Вот и на- града! Славно барина честит! Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им крестьянам, и по- следние упрёки досказал дрожащим голосом, со слезами на глазах. – Ну, теперь иди с богом! – сказал он при- мирительным тоном Захару. – Да постой, дай ещё квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался – слышишь, барин хрипит? До чего довёл! – Надеюсь, что ты понял свой проступок, – говорил Илья Ильич, когда Захар принёс ква- су, – и вперёд не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как-ни- будь уладь с хозяином, чтоб мне не переез- жать. Вот как ты бережёшь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой, полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вы- шел в отставку, сижу взаперти… Ну, да бог с тобой! Вон, три часа бьёт! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? – Ни- чего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился со- всем; ты опусти шторы да затвори меня по- плотнее, чтоб не мешали; может быть, я с ча- сик и усну; а в половине пятого разбуди. Захар начал закупоривать барина в кабине- те; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушёл к себе. – Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! – вор- чал он, отирая следы слёз и влезая на ле- жанку. – Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! – говорил Захар, понявший только последние слова. – Мастер жалкие-то слова говорить: так по сердцу точно ножом и режет… Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги про- тяну! – говорил он, с яростью ударяя по ле- жанке. – Жалованье! Как не приберёшь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что ку- пить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пу- сто было!.. Подумаешь, смерть-то нейдёт! Илья Ильич лёг на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волно- вался… – Два несчастья вдруг! – говорил он, завёр- тываясь в одеяло совсем с головой. – Прошу устоять! Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обло- мова и поступали уже только в ряд беспокой- ных воспоминаний. «До бед, которыми грозит староста, ещё да- леко, – думал он, – до тех пор многое может перемениться: авось, дожди поправят хлеб; может быть, недоимки староста пополнит; бе- жавших мужиков „водворят на место житель- ства“, как он пишет». «И куда это они ушли, эти мужики? – думал он и углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. – Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидит- ся же! В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере…» «И что тревожиться? – думал он. – Скоро и план подоспеет – чего ж пугаться заранее? Эх, я…» Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несча- стье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переез- да, тем более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже вы- играна целая неделя спокойствия! «А может быть, ещё Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переез- жать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку; ну, как- нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле… переезжать!..» Так он попеременно волновался и успокои- вался, и наконец в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашёл и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и уте- шений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий. Уже лёгкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы Иван Гончаров: «Обломов» туманят поверхность вод; ещё минута – и со- знание улетело бы бог весть куда, но вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза. – А ведь я не умылся! Как же это? Да и ни- чего не сделал, – прошептал он. – Хотел изло- жить план на бумагу и не изложил, к исправ- нику не написал, к губернатору тоже, к домо- вому хозяину начал письмо и не кончил, счётов не поверил и денег не выдал – утро так и пропало! Он задумался… «Что же это такое? А другой бы всё это сделал? – мелькнуло у него в голо- ве. – Другой, другой… Что же это такое дру- гой?» Он углубился в сравнение себя с «другим». Он начал думать, думать: и теперь у него фор- мировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал Захару о другом. Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так что который и что ни разу не столкнулись бы между собою, дру- гой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы… «Ведь и я бы мог всё это… – думалось ему, – ведь я умею, кажется, и писать; писывал бы- вало не то что письма, а помудренее этого! Куда же всё это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата ни- когда не надевает, – прибавилось ещё к ха- рактеристике другого; – „другой“… – тут он зевнул… – почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, всё видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» – уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла. Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова. Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове про- сыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробуждённые внезапным лучом солнца в дремлющей разва- лине, разные жизненные вопросы. Ему грустно и больно стало за свою нераз- витость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грыз- ла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжёлый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования. В робкой душе его выработывалось мучи- тельное сознание, что многие стороны его на- туры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и ни одна не разработана до конца. А между тем он болезненно чувствовал, что в нём зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умер- шее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой. Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесённые ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то поме- шало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжёлую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого че- ловеческого назначения. И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе всё чаще и темнее; тропинка зарастает более и более; светлое сознание просыпается всё реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы и, кажет- ся, безвозвратно. События его жизни умельчились до микро- скопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоста- вить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим. Горько становилось ему от этой тайной ис- поведи перед самим собою. Бесплодные сожа- ления о минувшем, жгучие упрёки совести яз- вили его, как иглы, и он всеми силами старал- ся свергнуть с себя бремя этих упрёков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого? – Это всё… Захар! – прошептал он. Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло пожаром стыда. «Что, если б кто-нибудь слышал это?.. – ду- мал он, цепенея от этой мысли. – Слава богу, что Захар не сумеет пересказать никому; да и не поверят; слава богу!» Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Заха- ра. – Эк его там с квасу-то раздувает! – с серд- цем ворчал Захар. «Отчего же это я такой? – почти со слезами спросил себя Обломов и спрятал опять голову под одеяло, – право?» Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут «другие», он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала поне- многу оковывать его чувства. – И я бы тоже… хотел… – говорил он, мигая с трудом, – что-нибудь такое… Разве природа уж так обидела меня… Да нет, слава богу… жа- ловаться нельзя… За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к нормальному сво- ему состоянию, спокойствию и апатии. – Видно, уж так судьба… Что ж мне тут де- лать?.. – едва шептал он, одолеваемый сном. – «Яко две тысячи поменее доходу»… – ска- зал он вдруг громко в бреду. – Сейчас, сейчас, погоди… – и очнулся вполовину. – Однако… любопытно бы знать… отчего я… такой?.. – сказал он опять шёпотом. Веки у него закрылись совсем. – Да, отчего?.. Должно быть… это… оттого… – силился выговорить он и не выговорил. Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и оста- лись, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался ещё вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спя- щего человека. Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенёс его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесёмся за ним и мы с читателем в следу- ющей главе..

IX

Сон Обломова Где мы? В какой благословенный уголок земли перенёс нас сон Обломова? Что за чуд- ный край! Нет, правда, там моря, нет высоких гор, скал и пропастей, ни дремучих лесов – нет ни- чего грандиозного, дикого и угрюмого. Да и зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит толь- ко грусть на человека: глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и не на чём отдох- нуть взгляду, измученному однообразием бес- конечной картины. Рёв и бешеные раскаты валов не нежат сла- бого слуха; они всё твердят свою, от начала мира одну и ту же песнь мрачного и неразга- данного содержания; и всё слышится в ней один и тот же стон, одни и те же жалобы будто обречённого на муку чудовища да чьи-то пронзительные, зловещие голоса. Птицы не щебечут вокруг; только безмолвные чайки, как осуждённые, уныло носятся у прибрежья и кружатся над водой. Бессилен рёв зверя перед этими воплями природы, ничтожен и голос человека, и сам человек так мал, слаб, так незаметно исчезает в мелких подробностях широкой картины! От этого, может быть, так и тяжело ему смотреть на море. Нет, бог с ним, с морем! Самая тишина и не- подвижность его не рождают отрадного чув- ства в душе: в едва заметном колебании водя- ной массы человек всё видит ту же необъят- ную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы, все его хлопоты и труды. Горы и пропасти созданы тоже не для уве- селения человека. Они грозны, страшны, как выпущенные и устремлённые на него когти и зубы дикого зверя; они слишком живо напоми- нают нам бренный состав наш и держат в стра- хе и тоске за жизнь. И небо там, над скалами и пропастями, кажется таким далёким и недося- гаемым, как будто оно отступилось от людей. Не таков мирный уголок, где вдруг очутился наш герой. Небо там, кажется, напротив, ближе жмётся к земле, но не с тем, чтоб метать сильнее стре- лы, а разве только, чтоб обнять её покрепче, с любовью: оно распростёрлось так невысоко над головой, как родительская надёжная кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уго- лок от всяких невзгод. Солнце там ярко и жарко светит около полу- года и потом удаляется оттуда не вдруг, точно нехотя, как будто оборачивается назад взгля- нуть ещё раз или два на любимое место и по- дарить ему осенью, среди ненастья, ясный, тё- плый день. Горы там как будто только модели тех страшных где-то воздвигнутых гор, которые ужасают воображение. Это ряд отлогих хол- мов, с которых приятно кататься, резвясь, на спине или, сидя на них, смотреть в раздумье на заходящее солнце. Река бежит весело, шаля и играя; она то разольётся в широкий пруд, то стремится бы- строй нитью, или присмиреет, будто задумав- шись, и чуть-чуть ползёт по камешкам, выпус- кая из себя по сторонам резвые ручьи, под журчанье которых сладко дремлется. Весь уголок вёрст на пятнадцать или на двадцать вокруг представлял ряд живописных этюдов, весёлых, улыбающихся пейзажей. Песчаные и отлогие берега светлой речки, подбирающийся с холма к воде мелкий кустар- ник, искривлённый овраг с ручьём на дне и берёзовая роща – всё как будто было нарочно прибрано одно к одному и мастерски нарисо- вано. Измученное волнениями или вовсе незнако- мое с ними сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому не- ведомым счастьем. Всё сулит там покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть. Правильно и невозмутимо совершается там годовой круг. По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится тёплым паром; скинет кре- стьянин полушубок, выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любу- ется солнцем, с удовольствием пожимая плеча- ми; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую вод навесом соху, готовясь к обычным трудам. Не возвращаются внезапные вьюги весной, не засыпают полей и не ломают снегом дере- вьев. Зима, как неприступная, холодная красави- ца, выдерживает свой характер вплоть до уза- коненной поры тепла; не дразнит неожидан- ными оттепелями и не гнёт в три дуги неслы- ханными морозами; всё идёт обычным, пред- писанным природой общим порядком. В ноябре начинается снег и мороз, который к крещенью усиливается до того, что крестья- нин, выйдя на минуту из избы, воротится не- пременно с инеем на бороде; а в феврале чут- кий нос уж чувствует в воздухе мягкое веянье близкой весны. Но лето, лето особенно упоительно в том краю. Там надо искать свежего сухого воздуха, напоённого – не лимоном и не лавром, а про- сто запахом полыни, сосны и черёмухи; там искать ясных дней, слегка жгучих, но не паля- щих лучей солнца и почти в течение трёх ме- сяцев безоблачного неба. Как пойдут ясные дни, то и длятся недели три-четыре; и вечер тёпел там, и ночь душна. Звёзды так приветливо, так дружески мигают с небес. Дождь ли пойдёт – какой благотворный лет- ний дождь! Хлынет бойко, обильно, весело запрыгает, точно крупные и жаркие слёзы вне- запно обрадованного человека; а только пере- станет – солнце уже опять с ясной улыбкой любви осматривает и сушит поля и пригорки: и вся страна опять улыбается счастьем в ответ солнцу. Радостно приветствует дождь крестьянин: «Дождичек вымочит, солнышко высушит!» – говорит он, подставляя с наслаждением под тёплый ливень лицо, плечи и спину. Грозы не страшны, а только благотворны там: бывают постоянно в одно и то же установ- ленное время, не забывая почти никогда ильи- на дня, как будто для того, чтоб поддержать известное предание в народе. И число и сила ударов, кажется, всякий год одни и те же, точ- но как будто из казны отпускалась на год на весь край известная мера электричества. Ни страшных бурь, ни разрушений не слы- хать в том краю. В газетах ни разу никому не случилось про- честь чего-нибудь подобного об этом благосло- венном богом уголке. И никогда бы ничего и не было напечатано, и не слыхали бы про этот край, если б только крестьянская вдова Мари- на Кулькова, двадцати восьми лет, не родила зараз четырёх младенцев, о чём уже умолчать никак было нельзя. Не наказывал господь той стороны ни еги- петскими, ни простыми язвами. Никто из жи- телей не видал и не помнит никаких страшных небесных знамений, ни шаров огненных, ни внезапной темноты; не водится там ядовитых гадов; саранча не залетает туда; нет ни львов рыкающих, ни тигров ревущих, ни даже мед- Иван Гончаров: «Обломов» ведей и волков, потому что нет лесов. По по- лям и по деревне бродят только в обилии ко- ровы жующие, овцы блеющие и куры кудахта- ющие. Бог знает, удовольствовался ли бы поэт или мечтатель природой мирного уголка. Эти господа, как известно, любят засматриваться на луну да слушать щёлканье соловьёв. Любят они луну-кокетку, которая бы наряжалась в палевые облака да сквозила таинственно че- рез ветви дерев или сыпала снопы серебряных лучей в глаза своим поклонникам. А в этом краю никто и не знал, что за луна такая – все называли её месяцем. Она как-то добродушно, во все глаза смотрела на деревни и поле и очень походила на медный вычищен- ный таз. Напрасно поэт стал бы глядеть восторжен- ными глазами на неё: она так же бы просто- душно глядела и на поэта, как круглолицая деревенская красавица глядит в ответ на страстные и красноречивые взгляды городско- го волокиты. Соловьёв тоже не слыхать в том краю, мо- жет быть оттого, что не водилось там тенистых приютов и роз; но зато какое обилие перепе- лов! Летом, при уборке хлеба, мальчишки ло- вят их руками. Да не подумают, однакож, чтоб перепела составляли там предмет гастрономической рос- коши – нет, такое развращение не проникло в нравы жителей того края: перепел – птица, уставом в пищу не показанная. Она там усла- ждает людской слух пением: оттого почти в каждом дому под кровлей в нитяной клетке ви- сит перепел. Поэт и мечтатель не остались бы довольны даже общим видом этой скромной и незатейли- вой местности. Не удалось бы им там видеть какого-нибудь вечера в швейцарском или шот- ландском вкусе, когда вся природа – и лес, и вода, и стены хижин, и песчаные холмы – всё горит точно багровым заревом; когда по этому багровому фону резко оттеняется едущая по песчаной извилистой дороге кавалькада муж- чин, сопутствующих какой-нибудь леди в про- гулках к угрюмой развалине и поспешающих в крепкий замок, где их ожидает эпизод о войне двух роз, рассказанный дедом, дикая коза на ужин да пропетая молодою мисс под звуки лютни баллада – картины, которыми так бога- то населило наше воображение перо Вальтера Скотта. Нет, этого ничего не было в нашем краю. Как всё тихо, всё сонно в трёх-четырёх де- ревеньках, составляющих этот уголок! Они ле- жали недалеко друг от друга и были как будто случайно брошены гигантской рукой и рассы- пались в разные стороны, да так с тех пор и остались. Как одна изба попала на обрыв оврага, так и висит там с незапамятных времён, стоя од- ной половиной на воздухе и подпираясь тремя жердями. Три-четыре поколения тихо и счаст- ливо прожили в ней. Кажется, курице страшно бы войти в неё, а там живёт с женой Онисим Суслов, мужчина солидный, который не уставится во весь рост в своём жилище. Не всякий и сумеет войти в избу к Онисиму; разве только что посетитель упросит её стать к лесу задом, а к нему передом. Крыльцо висело над оврагом, и чтоб по- пасть на крыльцо ногой, надо было одной ру- кой ухватиться за траву, другой за кровлю избы и потом шагнуть прямо на крыльцо. Другая изба прилепилась к пригорку, как ласточкино гнездо; там три очутились случай- но рядом, а две стоят на самом дне оврага. Тихо и сонно всё в деревне: безмолвные избы отворены настежь; не видно ни души; одни мухи тучами летают и жужжат в духоте. Войдя в избу, напрасно станешь кликать громко: мёртвое молчание будет ответом; в редкой избе отзовётся болезненным стоном или глухим кашлем старуха, доживающая свой век на печи, или появится из-за перегородки босой длинноволосый трёхлетний ребёнок, в одной рубашонке, молча, пристально поглядит на вошедшего и робко спрячется опять. Та же глубокая тишина и мир лежат и на полях; только кое-где, как муравей, гомозится на чёрной ниве палимый зноем пахарь, нале- гая на соху и обливаясь потом. Тишина и невозмутимое спокойствие цар- ствуют и в нравах людей в том краю. Ни грабе- жей, ни убийств, никаких страшных случайно- стей не бывало там; ни сильные страсти, ни отважные предприятия не волновали их. И какие бы страсти и предприятия могли волновать их? Всякий знал там самого себя. Обитатели этого края далеко жили от других людей. Ближайшие деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати. Крестьяне в известное время возили хлеб на ближайшую пристань к Волге, которая была их Колхидой и геркулесовыми столпами, да раз в год ездили некоторые на ярмарку, и бо- лее никаких сношений ни с кем не имели. Интересы их были сосредоточены на них са- мих, не перекрещивались и не соприкасались ни с чьими. Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния», то есть губернский го- род, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, тёмный мир, неиз- вестные страны, населённые чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там сле- довал мрак – и наконец всё оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю. И как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Не с чем даже было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли было чего ещё пожелать, что есть у других. Счастливые люди жили, думая, что иначе и не должно и не может быть, уверенные, что и все другие живут точно так же и что жить ина- че – грех. Они бы и не поверили, если б сказали им, что другие как-нибудь иначе пашут, сеют, жнут, продают. Какие же страсти и волнения могли быть у них? У них, как и у всех людей, были и заботы, и слабости, взнос подати или оброка, лень и сон; но всё это обходилось им дёшево, без волнений крови. В последние пять лет из нескольких сот душ не умер никто, не то что насильственною, даже естественною смертью. А если кто от старости или от какой-нибудь застарелой болезни и почил вечным сном, то там долго после того не могли надивиться та- кому необыкновенному случаю. Между тем им нисколько не показалось уди- вительно, как это, например, кузнец Тарас чуть было собственноручно не запарился до смерти в землянке, до того, что надо было от- ливать его водой. Из преступлений одно, именно: кража горо- ху, моркови и репы по огородам, – было в большом ходу, да однажды вдруг исчезли два поросёнка и курица – происшествие, возму- тившее весь околоток и приписанное едино- гласно проходившему накануне обозу с дере- вянной посудой на ярмарку. А то вообще слу- чайности всякого рода были весьма редки. Однажды, впрочем, ещё найден был лежа- щий за околицей, в канаве, у моста, видно, от- ставший от проходившей в город артели чело- век. Мальчишки первые заметили его и с ужасом прибежали в деревню с вестью о каком-то страшном змее или оборотне, который лежит в канаве, прибавив, что он погнался за ними и чуть не съел Кузьку. Мужики, поудалее, вооружились вилами и топорами и гурьбой пошли к канаве. – Куда вас несёт? – унимали старики. – Аль шея-то крепка? Чего вам надо? Не замайте: вас не гонят. Но мужики пошли и сажен за пятьдесят до места стали окликать чудовище разными голо- сами: ответа не было; они остановились; по- том опять двинулись. В канаве лежал мужик, опершись головой в пригорок; около него валялись мешок и палка, на которой навешаны были две пары лаптей. Мужики не решались ни подходить близко, ни трогать. – Эй! Ты, брат! – кричали они по очереди, почёсывая кто затылок, кто спину. – Как там тебя? Эй, ты! Что тебе тут? Прохожий сделал движение, чтоб припод- нять голову, но не мог: он, по-видимому, был нездоров или очень утомлён. Один решился было тронуть его вилой. – Не замай! Не замай! – закричали мно- гие. – Почём знать, какой он: ишь, не бает ни- чего; может быть, какой-нибудь такой… Не за- дайте его, ребята! – Пойдём, – говорили некоторые, – право- слово пойдём: что он нам, дядя, что ли? Толь- ко беды с ним! И все ушли назад, в деревню, рассказав старикам, что там лежит нездешний, ничего не бает, и бог его ведает, что он там. – Нездешний, так и не замайте! – говорили старики, сидя на завалинке и положив локти на коленки. – Пусть его себе! И ходить не по что было вам! Таков был уголок, куда вдруг перенёсся во сне Обломов. Из трёх или четырёх разбросанных там де- ревень была одна Сосновка, другая Вавилов- ка, в одной версте друг от друга. Сосновка и Вавиловка были наследственной отчиной рода Обломовых и оттого известны были под общим именем Обломовки. В Сосновке была господская усадьба и ре- зиденция. Верстах в пяти от Сосновки лежало сельцо Верхлёво, тоже принадлежавшее не- когда фамилии Обломовых и давно перешед- шее в другие руки, и ещё несколько причис- ленных к этому же селу кое-где разбросанных изб. Село принадлежало богатому помещику, ко- торый никогда не показывался в своё имение: им заведовал управляющий из немцев. Вот и вся география этого уголка. Илья Ильич проснулся утром в своей ма- ленькой постельке. Ему только семь лет. Ему легко, весело. Какой он хорошенький, красненький, пол- ный! Щёчки такие кругленькие, что иной ша- лун надуется нарочно, а таких не сделает. Няня ждёт его пробуждения. Она начинает натягивать ему чулочки; он не даётся, шалит, болтает ногами; няня ловит его, и оба они хо- хочут. Наконец удалось ей поднять его на ноги; она умывает его, причёсывает головку и ведёт к матери. Обломов, увидев давно умершую мать, и во сне затрепетал от радости, от жаркой любви к ней: у него, у сонного, медленно выплыли из- под ресниц и стали неподвижно две тёплые слёзы. Мать осыпала его страстными поцелуями, потом осмотрела его жадными, заботливыми глазами, не мутны ли глазки, спросила, не бо- лит ли что-нибудь, расспросила няньку, покой- но ли он спал, не просыпался ли ночью, не ме- тался ли во сне, не было ли у него жару? По- том взяла его за руку и подвела его к образу. Там, став на колени и обняв его одной ру- кой, подсказывала она ему слова молитвы. Мальчик рассеянно повторял их, глядя в окно, откуда лилась в комнату прохлада и запах сирени. – Мы, маменька, сегодня пойдём гулять? – вдруг спрашивал он среди молитвы. – Пойдём, душенька, – торопливо говорила она, не отводя от иконы глаз и спеша догово- рить святые слова. Мальчик вяло повторял их, но мать влагала в них всю свою душу. Потом шли к отцу, потом к чаю. Около чайного стола Обломов увидал живу- щую у них престарелую тётку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчон- ку, которая, тряся от старости головой, при- служивала ей, стоя за её стулом. Там и три по- жилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменёв, гостивший у них, и ещё какие-то старушки и старички. Весь этот штат и свита дома Обломовых подхватили Илью Ильича и начали осыпать его ласками и похвалами; он едва успевал утирать следы непрошеных поцелуев. После того начиналось кормление его бу- лочками, сухариками, сливочками. Потом мать, приласкав его ещё, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим под- тверждением няньке не оставлять ребёнка од- ного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною ре- путацией. Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросалась от людей прочь, когда на неё собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за горой; в овраг свозили падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие суще- ства, которых или в том краю, или совсем на свете не было. Ребёнок не дождался предостережений ма- тери: он уж давно на дворе. Он с радостным изумлением, как будто в первый раз, осмотрел и обежал кругом роди- тельский дом, с покривившимися набок воро- тами, с севшей на середине деревянной кровлей, на которой рос нежный зелёный мох, с шатающимся крыльцом, разными пристрой- ками и надстройками и с запущенным садом. Ему страсть хочется взбежать на огибавшую весь дом висячую галерею, чтоб посмотреть оттуда на речку: но галерея ветха, чуть-чуть держится, и по ней дозволяется ходить только «людям», а господа не ходят. Иван Гончаров: «Обломов» Он не внимал запрещениям матери и уже направился было к соблазнительным ступеням, но на крыльце показалась няня и кое-как пой- мала его. Он бросился от неё к сеновалу, с намерени- ем взобраться туда по крутой лестнице, и едва она поспевала дойти до сеновала, как уж надо было спешить разрушать его замыслы влезть на голубятню, проникнуть на скотный двор и, чего боже сохрани! – в овраг. – Ах ты, господи, что за ребёнок, за юла за такая! Да посидишь ли ты смирно, сударь? Стыдно! – говорила нянька. И целый день и все дни и ночи няни напол- нены были суматохой, беготнёй: то пыткой, то живой радостью за ребёнка, то страхом, что он упадёт и расшибёт нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной то- ской за отдалённую его будущность: этим только и билось сердце её, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддержива- лась кое-как ими сонная жизнь её, которая без того, может быть, угасла бы давным-давно. Не всё резв, однакож, ребёнок: он иногда вдруг присмиреет, сидя подле няни, и смотрит на всё так пристально. Детский ум его наблю- дает все совершающиеся перед ним явления; они западают глубоко в душу его, потом растут и зреют вместе с ним. Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце ещё не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи – от всего побежа- ли далеко длинные тени. В саду и на дворе об- разовались прохладные уголки, манящие к за- думчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнём да речка так блестит и свер- кает на солнце, что глазам больно. – Отчего это, няня, тут темно, а там светло, а уже будет и там светло? – спрашивал ребёнок. – Оттого, батюшка, что солнце идёт на- встречу месяцу и не видит его, так и хмурится; а ужо как завидит издали, так и просветлеет. Задумывается ребёнок и всё смотрит во- круг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шёл другой Антип, вде- сятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип ещё и со двора не успел съехать. Ребёнок тоже шагнул раза два, ещё шаг – и он уйдёт за гору. Ему хотелось бы к горе, посмотреть, куда делась лошадь. Он к воротам, но из окна по- слышался голос матери: – Няня! Не видишь, что ребёнок выбежал на солнышко! Уведи его в холодок; напечёт ему головку – будет болеть, тошно сделается, ку- шать не станет. Он этак у тебя в овраг уйдёт! – У! Баловень! – тихо ворчит нянька, утас- кивая его на крыльцо. Смотрит ребёнок и наблюдает острым и переимчивым взглядом, как и что делают взрослые, чему посвящают они утро. Ни одна мелочь, ни одна черта не усколь- зает от пытливого внимания ребёнка; неизгла- димо врезывается в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми приме- рами и бессознательно чертит программу сво- ей жизни по жизни, его окружающей. Нельзя сказать, чтоб утро пропадало даром в доме Обломовых. Стук ножей, рубивших котлеты и зелень в кухне, долетал даже до де- ревни. Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький голос бабы: трудно было распознать, плачет ли она или импровизирует заунывную песню без слов.. На дворе, как только Антип воротился с бочкой, из разных углов поползли к ней с вёдрами, корытами и кувшинами бабы, кучера. А там старуха пронесёт из амбара в кухню чашку с мукой да кучу яиц; там повар вдруг выплеснет воду из окошка и обольёт Арапку, которая целое утро, не сводя глаз, смотрит в окно, ласково виляя хвостом и облизываясь. Сам Обломов – старик тоже не без занятий. Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе. – Эй, Игнашка? Что несёшь, дурак? – спро- сит он идущего по двору человека. – Несу ножи точить в людскую, – отвечает тот, не взглянув на барина. – Ну неси, неси; да хорошенько, смотри, на- точи! Потом остановит бабу: – Эй, баба! Баба! Куда ходила? – В погреб, батюшка, – говорила она, оста- навливаясь, и, прикрыв глаза рукой, глядела на окно, – молока к столу достать. – Ну иди, иди! – отвечал барин. – Да смот- ри, не пролей молоко-то. – А ты, Захарка, пострелёнок, куда опять бежишь? – кричал потом. – Вот я тебе дам бе- гать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бе- жишь. Пошёл назад, в прихожую! И Захарка шёл опять дремать в прихожую. Придут ли коровы с поля, старик первый позаботится, чтоб их напоили; завидит ли из окна, что дворняжка преследует курицу, тот- час при?мет строгие меры против беспорядков. И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама ри- сует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна; потом перейдёт в девичью, задаст каж- дой девке, сколько сплести в день кружев; по- том позовёт с собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или другую из своей сви- ты погулять по саду с практической целью: по- смотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело; там привить, там подрезать и т. п. Но главною заботою была кухня и обед. Об обеде совещались целым домом; и престаре- лая тётка приглашалась к совету. Всякий предлагал своё блюдо: кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы, кто крас- ную, кто белую подливку к соусу. Всякий совет принимался в соображение, обсуживался обстоятельно и потом принимался или отвергался по окончательному приговору хозяйки. На кухню посылались беспрестанно то На- стасья Петровна, то Степанида Ивановна напо- мнить о том, прибавить это или отменить то, отнести сахару, мёду, вина для кушанья и по- смотреть, всё ли положит повар, что отпущено. Забота о пище была первая и главная жиз- ненная забота в Обломовке. Какие телята утучнялись там к годовым праздникам! Какая птица воспитывалась! Сколько тонких сообра- жений, сколько занятий и забот в ухаживанье за нею! Индейки и цыплята, назначаемые к именинам и другим торжественным дням, откармливались орехами; гусей лишали моци- она, заставляли висеть в мешке неподвижно за несколько дней до праздника, чтоб они заплы- ли жиром. Какие запасы были там варений, со- лений, печений! Какие меды, какие квасы ва- рились, какие пироги пеклись в Обломовке! И так до полудня всё суетилось и заботи- лось, всё жило такою полною, муравьиною, та- кою заметною жизнью. В воскресенье и в праздничные дни тоже не унимались эти трудолюбивые муравьи: тогда стук ножей на кухне раздавался чаще и силь- нее; баба совершала несколько раз путеше- ствие из амбара в кухню с двойным количе- ством муки и яиц; на птичьем дворе было бо- лее стонов и кровопролитий. Пекли испо- линский пирог, который сами господа ели ещё на другой день; на третий и четвёртый день остатки поступали в девичью; пирог доживал до пятницы, так что один совсем чёрствый ко- нец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекре- стясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что это господский пирог, нежели самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-ни- будь тысячелетней посуды. А ребёнок всё смотрел и всё наблюдал своим детским, ничего не пропускающим умом. Он видел, как после полезно и хлопотливо проведённого утра наставал полдень и обед. Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжёт траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся; над деревней и полем лежит невозмутимая ти- шина – всё как будто вымерло. Звонко и далёко раздаётся человеческий голос в пусто- те. В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да в густой траве кто-то всё храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном. И в доме воцарилась мёртвая тишина. На- ступил час всеобщего послеобеденного сна. Ребёнок видит, что и отец, и мать, и старая тётка, и свита – все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шёл на сено- вал, другой в сад, третий искал прохлады в се- нях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, за- сыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле свой пешни, и кучер спал на конюшне. Илья Ильич заглянул в людскую: в людской все легли вповалку, по лавкам, по полу и в се- нях, предоставив ребятишек самим себе; ребя- тишки ползают по двору и роются в песке. И собаки далеко залезли в конуры, благо не на кого было лаять. Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть всё кругом и свезти со двора на подводах: ни- кто не помешал бы, если б только водились воры в том краю. Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти. Всё мертво, только из всех углов несётся раз- нообразное храпенье на все тоны и лады. Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову, посмотрит бессмысленно, с удивлени- ем на обе стороны и перевернётся на другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснёт. А другой быстро, без всяких предваритель- ных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драго- ценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их от- несло к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, про- мочит горло и потом падает опять на постель как подстреленный. А ребёнок всё наблюдал да наблюдал. Он с няней после обеда опять выходил на воздух. Но и няня, несмотря на всю строгость наказов барыни и на свою собственную волю, не могла противиться обаянию сна. Она тоже заражалась этой господствовавшей в Обломов- ке повальной болезнью. Сначала она бодро смотрела за ребёнком, не пускала далеко от себя, строго ворчала за резвость, потом, чувствуя симптомы прибли- жавшейся заразы, начинала упрашивать не хо- дить за ворота, не затрогивать козла, не ла- зить на голубятню или галерею. Сама она усаживалась где-нибудь в холод- ке: на крыльце, на пороге погреба или просто на травке, по-видимому с тем, чтобы вязать чулок и смотреть за ребёнком. Но вскоре она лениво унимала его, кивая головой. «Влезет, ах, того и гляди, влезет эта юла на галерею, – думала она почти сквозь сон, – или ещё… как бы в овраг…» Тут голова старухи клонилась к коленям, чулок выпадал из рук; она теряла из виду ребёнка и, открыв немного рот, испускала лёг- кое храпенье. А он с нетерпением дожидался этого мгно- вения, с которым начиналась его самостоя- тельная жизнь. Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни; осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит при- стально, как кто очнётся, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим дос- кам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полёт в воздухе; прислу- шивался, как кто-то всё стрекочет в траве, ис- кал и ловил нарушителей этой тишины; пойма- ет стрекозу, оторвёт ей крылья и смотрит, что из неё будет, или проткнёт сквозь неё соло- минку и следит, как она летает с этим прибав- лением; с наслаждением, боясь дохнуть, на- блюдает за пауком, как он сосёт кровь пой- манной мухи, как бедная жертва бьётся и жуж- жит у него в лапах. Ребёнок кончит тем, что убьёт и жертву и мучителя. Потом он заберётся в канаву, роется, отыс- кивает какие-то корешки, очищает от коры и ест всласть, предпочитая яблокам и варенью, которые даёт маменька. Он выбежит и за ворота: ему бы хотелось в березняк; он так близко кажется ему, что вот он в пять минут добрался бы до него, не кру- гом, по дороге, а прямо, через канаву, плетни и ямы; но он боится: там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери. Хочется ему и в овраг сбегать: он всего са- женях в пятидесяти от сада; ребёнок уж при- бегал к краю, зажмурил глаза, хотел загля- нуть, как в кратер вулкана… но вдруг перед ним восстали все толки и предания об этом овраге: его объял ужас, и он, ни жив ни мёртв, мчится назад и, дрожа от страха, бросился к няньке и разбудил старуху. Она вспрянула от сна, поправила платок на голове, подобрала под него пальцем клочки седых волос и, притворяясь, что будто не спа- ла совсем, подозрительно поглядывает на Илюшу, потом на барские окна и начинает дрожащими пальцами тыкать одну в другую спицы чулка, лежавшего у неё на коленях. Между тем жара начала понемногу спадать; в природе стало всё поживее; солнце уже по- двинулось к лесу. И в доме мало-помалу нарушалась тишина: в одном углу где-то скрипнула дверь; послы- шались по двору чьи-то шаги; на сеновале кто-то чихнул. Иван Гончаров: «Обломов» Вскоре из кухни торопливо пронёс человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. На- чали собираться к чаю: у кого лицо измято и глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий гово- рит со сна не своим голосом. Всё это сопит, охает, зевает, почёсывает голову и разминает- ся, едва приходя в себя. Обед и сон рождали неутолимую жажду. Жажда палит горло; выпивается чашек по две- надцати чаю, но это не помогает: слышится оханье, стенанье; прибегают к брусничной, к грушевой воде, к квасу, а иные и к врачебно- му пособию, чтоб только залить засуху в гор- ле. Все искали освобождения от жажды, как от какого-нибудь наказания господня; все мечут- ся, все томятся, точно караван путешественни- ков в аравийской степи, не находящий нигде ключа воды. Ребёнок тут, подле маменьки: он вглядыва- ется в странные окружающие его лица, вслу- шивается в их сонный и вялый разговор. Весе- ло ему смотреть на них, любопытен кажется ему всякий сказанный ими вздор. После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдёт к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки в воду; другой сядет к окну и ловит глазами каждое мимолётное яв- ление: пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую пресле- дует взглядом и кончиком своего носа, повора- чивая голову то направо, то налево. Так ино- гда собаки любят сидеть по целым дням на окне, подставляя голову под солнышко и тща- тельно оглядывая всякого прохожего. Мать возьмёт голову Илюши, положит к себе на колени и медленно расчёсывает ему воло- сы, любуясь мягкостью их и заставляя любо- ваться и Настасью Ивановну и Степаниду Ти- хоновну, и разговаривает с ними о будущности Илюши, ставит его героем какой-нибудь со- зданной ею блистательной эпопеи. Те сулят ему золотые горы. Но вот начинает смеркаться. На кухне опять трещит огонь, опять раздаётся дробный стук ножей: готовится ужин. Дворня собралась у ворот: там слышится балалайка, хохот. Люди играют в горелки. А солнце уж опускалось за лес; оно бросало несколько чуть-чуть тёплых лучей, которые прорезывались огненной полосой через весь лес, ярко обливая золотом верхушки сосен. Потом лучи гасли один за другим; последний луч оставался долго; он, как тонкая игла, вон- зился в чащу ветвей; но и тот потух. Предметы теряли свою форму; всё слива- лось сначала в серую, потом в тёмную массу. Пение птиц постепенно ослабевало; вскоре они совсем замолкли, кроме одной какой-то упрямой, которая, будто наперекор всем, сре- ди общей тишины одна монотонно чирикала с промежутками, но всё реже и реже, и та нако- нец свистнула слабо, незвучно, в последний раз, встрепенулась, слегка пошевелив листья вокруг себя… и заснула. Всё смолкло. Одни кузнечики взапуски тре- щали сильнее. Из земли поднялись белые пары и разостлались по лугу и по реке. Река тоже присмирела; немного погодя и в ней вдруг кто-то плеснул ещё в последний раз, и она стала неподвижна. Запахло сыростью. Становилось всё темнее и темнее. Деревья сгруппировались в каких-то чудовищ; в лесу стало страшно: там кто-то вдруг заскрипит, точно одно из чудовищ пере- ходит с своего места на другое, и сухой сучок, кажется, хрустит под его ногой. На небе ярко сверкнула, как живой глаз, первая звёздочка, и в окнах дома замелькали огоньки. Настали минуты всеобщей, торжественной тишины природы, те минуты, когда сильнее работает творческий ум, жарче кипят поэтиче- ские думы, когда в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска, когда в жесто- кой душе невозмутимее и сильнее зреет зерно преступной мысли, и когда… в Обломовке все почивают так крепко и покойно. – Пойдём, мама, гулять, – говорит Илюша. – Что ты, бог с тобой! Теперь гулять, – отве- чает она, – сыро, ножки простудишь; и страш- но: в лесу теперь леший ходит, он уносит ма- леньких детей. – Куда он уносит? Какой он бывает? Где живёт? – спрашивает ребёнок. И мать давала волю своей необузданной фантазии. Ребёнок слушал её, открывая и закрывая глаза, пока, наконец, сон не сморил его со- всем. Приходила нянька и, взяв его с коленей матери, уносила сонного, с повисшей через её плечо головой, в постель. – Вот день-то и прошёл, и слава богу! – го- ворили обломовцы, ложась в постель, кряхтя и осеняя себя крёстным знамением. – Прожили благополучно; дай бог и завтра так! Слава тебе, господи! Слава тебе, господи! Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмётся к няне, а она нашёптывает ему о какой-то не- ведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где всё совершаются чудеса, где текут реки мёду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют все добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Там есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберёт себе какого-нибудь любимца, тихого, безобид- ного – другими словами, какого-нибудь лен- тяя, которого все обижают, – да и осыпает его ни с того ни с сего разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне. Ребёнок, навострив уши и глаза, страстно впивался в рассказ. Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вы- мыслом, оставались уже у него в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может быть, ещё и на нас самих. Взрослый Илья Ильич хотя после и узнает, что нет медовых и молочных рек, нет добрых волшебниц, хотя и шутит он с улыбкой над сказаниями няни, но улыбка эта не искренняя, она сопровождается тайным вздохом: сказка у него смешалась с жизнью, и он бессознательно грустит подчас, зачем сказка не жизнь, а жизнь не сказка. Он невольно мечтает о Милитрисе Кирби- тьевне; его всё тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остаётся расположение поле- жать на печи, походить в готовом, незарабо- танном платье и поесть на счёт доброй вол- шебницы. И старик Обломов и дед выслушивали в дет- стве те же сказки, прошедшие в стереотипном издании старины, в устах нянек и дядек, сквозь века и поколения. Няня между тем уже рисует другую картину воображению ребёнка. Она повествует ему о подвигах наших Ахил- лов и Улиссов, об удали Ильи Муромца, До- брыни Никитича, Алёши Поповича, о Полкане- богатыре, о Колечище прохожем, о том, как они странствовали по Руси, побивали несмет- ные полчища басурманов, как состязались в том, кто одним духом выпьет чару зелена вина и не крякнет; потом говорила о злых разбой- никах, о спящих царевнах, окаменелых горо- дах и людях; наконец переходила к нашей де- монологии, к мертвецам, к чудовищам и к обо- ротням. Она с простотою и добродушием Гомера, с тою же животрепещущею верностью подробно- стей и рельефностью картин влагала в дет- скую память и воображение Илиаду русской жизни, созданную нашими гомеридами тех ту- манных времён, когда человек ещё не ладил с опасностями и тайнами природы и жизни, когда он трепетал и перед оборотнем, и перед лешим, и у Алёши Поповича искал защиты от окружающих его бед, когда и в воздухе, и в воде, и в лесу, и в поле царствовали чудеса. Страшна и неверна была жизнь тогдашнего человека; опасно было ему выйти за порог дома: его, того гляди, запорет зверь, зарежет разбойник, отнимет у него всё злой татарин, или пропадёт человек без вести, без всяких следов. А то вдруг явятся знамения небесные, ог- ненные столпы да шары; а там, над свежей могилой, вспыхнет огонёк, или в лесу кто-то прогуливается, будто с фонарём, да страшно хохочет и сверкает глазами в темноте. И с самим человеком творилось столько не- понятного: живёт-живёт человек долго и хоро- шо – ничего, да вдруг заговорит такое непут- ное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам; другого ни с того ни с сего начнёт коробить и бить оземь. А перед тем как сделаться этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей. Терялся слабый человек, с ужасом озираясь в жизни, и искал в воображении ключа к та- инствам окружающей его и своей собственной природы. А может быть, сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких дей- ствительных страхов, приключений и опасно- стей заставляли человека творить среди есте- ственного мира другой, несбыточный, и в нём искать разгула и потехи праздному воображе- нию или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления. Ощупью жили бедные предки наши; не окрыляли и не сдерживали они своей воли, а потом наивно дивились или ужасались неудоб- ству, злу и допрашивались причин у немых, неясных иероглифов природы. Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника головой, а не но- гами из ворот; пожар – от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели всё то же, по стольку же и спали по-преж- нему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины всё-таки сбрасывали в трещину гнилого пола. И поныне русский человек среди окружаю- щей его строгой, лишённой вымысла действй- тельности любит верить соблазнительным ска- заниям старины, и долго, может быть, ещё не отрешиться ему от этой веры. Слушая от няни сказки о нашем золотом руне – Жар-птице, о преградах и тайниках волшебного замка, мальчик то бодрился, вооб- ражая себя героем подвига, – и мурашки бега- ли у него по спине, то страдал за неудачи хра- бреца. Рассказ лился за рассказом. Няня повество- вала с пылом, живописно, с увлечением, ме- стами вдохновенно, потому что сама вполови- ну верила рассказам. Глаза старухи искрились огнём; голова дрожала от волнения; голос воз- вышался до непривычных нот. Ребёнок, объятый неведомым ужасом, жался к ней со слезами на глазах. Заходила ли речь о мертвецах, поднимаю- щихся в полночь из могил, или о жертвах, то- мящихся в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой, который идёт по сёлам и деревням отыскивать отрубленную у него на- туральную ногу, – волосы ребёнка трещали на голове от ужаса; детское воображение то за- стывало, то кипело; он испытывал мучитель- ный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны. Когда нянька мрачно повторяла слова мед- ведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по сёлам шёл, по деревне шёл, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре сидит, моё мясо варит, мою шёрстку прядёт» и т. д.; когда медведь входил наконец в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребёнок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слёзы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни. Заселилось воображение мальчика странны- ми призраками; боязнь и тоска засели надол- го, может быть навсегда, в душу. Он печально озирается вокруг и всё видит в жизни вред, беду, всё мечтает о той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, где живёт Милит- риса Кирбитьевна, где так хорошо кормят и одевают даром… Сказка не над одними детьми в Обломовке, но и над взрослыми до конца жизни сохраняет свою власть. Все в доме и в деревне, начиная от барина, жены его и до дюжего кузнеца Та- раса, – все трепещут чего-то в тёмный вечер: всякое дерево превращается тогда в великана, всякий куст – в вертеп разбойников. Стук ставни и завыванье ветра в трубе за- ставляли бледнеть и мужчин, и женщин, и де- тей. Никто в крещенье не выйдет после десяти часов вечера один за ворота; всякий в ночь на пасху побоится идти в конюшню, опасаясь за- стать там домового. В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, – они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что та- кая-то Марфа или Степанида – ведьма, они бу- дут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придёт спросить, отчего баран стал не ба- раном, а Марфа сделалась ведьмой, да ещё на- кинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, – так сильна вера в чудесное в Обло- мовке! Илья Ильич и увидит после, что просто устроен мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов, как только они заведутся, тот- час сажают в балаган, и разбойников – в тюрь- му; но если пропадает самая вера в призраки, то остаётся какой-то осадок страха и безотчёт- ной тоски. Узнал Илья Ильич, что нет бед от чудовищ, а какие есть – едва знает, и на каждом шагу Иван Гончаров: «Обломов» всё ждёт чего-то страшного и боится. И теперь ещё, оставшись в тёмной комнате или увидя покойника, он трепещет от зловещей, в дет- стве зароненной в душу тоски; смеясь над страхами своими поутру, он опять бледнеет вечером. Далее Илья Ильич вдруг увидел себя маль- чиком лет тринадцати или четырнадцати. Он уж учился в селе Верхлёве, верстах в пяти от Обломовки, у тамошнего управляюще- го, немца Штольца, который завёл небольшой пансион для детей окрестных дворян. У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да ещё отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, всё детство прохо- дил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал всё втихомолку о том, что живёт не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому и никто любимого пирожка не испечёт ему. Кроме этих детей, других ещё в пансионе пока не было. Нечего делать, отец и мать посадили балов- ника Илюшу за книгу. Это стоило слёз, воплей, капризов. Наконец отвезли. Немец был человек дельный и строгий, как почти все немцы. Может быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка была верстах в пятистах от Верхлёва. А то как выучиться? Обаяние обло- мовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже было некогда Обломовкой; там, кроме дома Штольца, всё дышало тою же первобытною ле- нью, простотою нравов, тишиною и неподвиж- ностью. Ум и сердце ребёнка исполнились всех кар- тин, сцен и нравов этого быта прежде, нежели он увидел первую книгу. А кто знает, как рано начинается развитие умственного зерна в дет- ском мозгу? Как уследить за рождением в мла- денческой душе первых понятий и впечатле- ний? Может быть, когда дитя ещё едва выговари- вало слова, а может быть, ещё вовсе не выго- варивало, даже не ходило, а только смотрело на всё тем пристальным немым детским взгля- дом, который взрослые называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явле- ний окружающей его сферы, да только не при- знавалось в этом ни себе, ни другим. Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нём: как батюшка его, в плисовых панталонах, в корич- невой суконной ваточной куртке, день-день- ской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкает- ся, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копён скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ка ему не ско- ро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом. Может быть, детский ум его давно решил, что так, а не иначе следует жить, как живут около него взрослые. Да и как иначе прикаже- те решить ему? А как жили взрослые в Обло- мовке? Делали ли они себе вопрос: зачем дана жизнь? Бог весть. И как отвечали на него? Ве- роятно, никак: это казалось им очень просто и ясно. Не слыхивали они о так называемой много- трудной жизни, о людях, носящих томительные заботы в груди, снующих зачем-то из угла в угол по лицу земли или отдающих жизнь веч- ному, нескончаемому труду. Плохо верили обломовцы и душевным тре- вогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боя- лись, как огня, увлечения страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от вулканической работы внутреннего, душевно- го огня, так душа обломовцев мирно, без поме- хи утопала в мягком теле. Не клеймила их жизнь, как других, ни преждевременными морщинами, ни нравствен- ными разрушительными ударами и недугами. Добрые люди понимали её не иначе, как идеалом покоя и бездействия, нарушаемого по временам разными неприятными случайностя- ми, как-то: болезнями, убытками, ссорами и между прочим трудом. Они сносили труд как наказание, наложен- ное ещё на праотцев наших, но любить не мог- ли, и где был случай, всегда от него избавля- лись, находя это возможным и должным. Они никогда не смущали себя никакими ту- манными умственными или нравственными во- просами; оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго; мужчины в сорок лет походили на юношей; старики не бо- ролись с трудной, мучительной смертью. А, до- жив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и говорят, что прежде был крепче народ. Да, в самом деле крепче: прежде не торопи- лись объяснять ребёнку значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудрё- ному и нешуточному; не томили его над книга- ми, которые рождают в голове тьму вопросов, а вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь. Норма жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли её, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти её целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как что делалось при дедах и от- цах, так делалось при отце Ильи Ильича, так, может быть, делается ещё и теперь в Обломов- ке. О чём же им было задумываться и чем вол- новаться, что узнавать, каких целей добивать- ся? Ничего не нужно: жизнь, как покойная река, текла мимо их; им оставалось только си- деть на берегу этой реки и наблюдать неиз- бежные явления, которые по очереди, без зову, представали пред каждого из них. И вот воображению спящего Ильи Ильича начали так же по очереди, как живые карти- ны, открываться сначала три главные акта жизни, разыгрывавшиеся как в его семействе, так у родственников и знакомых: роди?ны, свадьба, похороны. Потом потянулась пёстрая процессия весёлых и печальных подразделений её: кре- стин, именин, семейных праздников, загове- нья, разговенья, шумных обедов, родственных съездов, приветствий, поздравлений, офици- альных слёз и улыбок. Всё отправлялось с такою точностью, так важно и торжественно. Ему представлялись даже знакомые лица и мины их при разных обрядах, их заботливость и суета. Дайте им какое хотите щекотливое сватовство, какую хотите торжественную сва- дьбу или именины – справят по всем прави- лам, без малейшего упущения. Кого где поса- дить, что и как подать, кому с кем ехать в це- ремонии, примету ли соблюсти – во всём этом никто никогда не делал ни малейшей ошибки в Обломовке. Ребёнка ли выходить не сумеют там? Стоит только взглянуть, каких розовых и увесистых купидонов носят и водят за собой тамошние матери. Они на том стоят, чтоб дети были тол- стенькие, беленькие и здоровенькие. Они отступятся от весны, знать её не захо- тят, если не испекут в начале её жаворонка. Как им не знать и не исполнять этого? Тут вся их жизнь и наука, тут все их скорби и радости: оттого они и гонят от себя всякую другую заботу и печаль и не знают других ра- достей; жизнь их кишела исключительно этими коренными и неизбежными событиями, кото- рые и задавали бесконечную пищу их уму и сердцу. Они с бьющимся от волнения сердцем ожи- дали обряда, пира, церемонии, а потом, окре- стив, женив или похоронив человека, забыва- ли самого человека и его судьбу и погружа- лись в обычную апатию, из которой выводил их новый такой же случай – именины, свадьба и т. п. Как только рождался ребёнок, первою забо- тою родителей было как можно точнее, без ма- лейших упущений, справить над ним все тре- буемые приличием обряды, то есть задать по- сле крестин пир; затем начиналось заботливое ухаживанье за ним. Мать задавала себе и няньке задачу: выхо- дить здоровенького ребёнка, беречь его от простуды, от глаза и других враждебных об- стоятельств. Усердно хлопотали, чтоб дитя было всегда весело и кушало много. Только лишь поставят на ноги молодца, то есть когда нянька станет ему не нужна, как в сердце матери закрадывается уже тайное же- лание приискать ему подругу – тоже поздоро- вее, порумянее. Опять настаёт эпоха обрядов, пиров, нако- нец свадьба; на этом и сосредоточивался весь пафос жизни. Потом уже начинались повторения: рожде- ние детей, обряды, пиры, пока похороны не изменят декорации; но ненадолго: одни лица уступают место другим, дети становятся юно- шами и вместе с тем женихами, женятся, производят подобных себе – и так жизнь по этой программе тянется беспрерывной однооб- разною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы. Навязывались им, правда, порой и другие заботы, но обломовцы встречали их по большей части с стоическою неподвижностью, и заботы, покрутившись над головами их, мча- лись мимо, как птицы, которые прилетят к гладкой стене и, не найдя местечка приютить- ся, потрепещут напрасно крыльями около твёрдого камня и летят далее. Так, например, однажды часть галереи с од- ной стороны дома вдруг обрушилась и погре- бла под развалинами своими наседку с цыпля- тами; досталось бы и Аксинье, жене Антипа, которая уселась было под галереей с донцем, да на ту пору, к счастью своему, пошла за мочками. В доме сделался гвалт: все прибежали, от мала до велика, и ужаснулись, представив себе, что вместо наседки с цыплятами тут мог- ла прохаживаться сама барыня с Ильёй Ильи- чом. Все ахнули и начали упрекать друг друга в том, как это давно в голову не пришло: одному – напомнить, другому – велеть поправить, тре- тьему – поправить. Все дались диву, что галерея обрушилась, а накануне дивились, как это она так долго дер- жится! Начались заботы и толки, как поправить дело; пожалели о наседке с цыплятами и медленно разошлись по своим местам, настро- го запретив подводить к галерее Илью Ильича. Потом, недели через три, велено было Ан- дрюшке, Петрушке, Ваське обрушившиеся дос- ки и перила оттащить к сараям, чтоб они не лежали на дороге. Там валялись они до весны. Старик Обломов всякий раз как увидит их из окошка, так и озаботится мыслью о поправ- ке: призовёт плотника, начнёт совещаться, как лучше сделать – новую ли галерею выстроить или сломать и остатки; потом отпустит его до- мой, сказав: «Подь себе, а я подумаю». Это продолжалось до тех пор, пока Васька или Мотька донёс барину, что вот-де, когда он, Мотька, сего утра лазил на остатки галереи, так углы совсем отстали от стен и, того гляди, рухнут опять. Тогда призван был плотник на окончатель- ное совещание, вследствие которого решено было подпереть пока старыми обломками остальную часть уцелевшей галереи, что и было сделано к концу того же месяца. – Э! Да галерея-то пойдёт опять заново! – сказал старик жене. – Смотри-ка, как Федот красиво расставил брёвна, точно колонны у предводителя в дому! Вот теперь и хорошо: опять надолго! Кто-то напомнил ему, что вот кстати бы уж и ворота исправить и крыльцо починить, а то, дескать, сквозь ступеньки не только кошки – и свиньи пролезают в подвал. – Да, да, надо, – заботливо отвечал Илья Иванович и шёл тотчас осмотреть крыльцо. – В самом деле, видишь ведь как, совсем расшаталось, – говорил он, качая ногами крыльцо, как колыбель. – Да оно и тогда шаталось, как его сдела- ли, – заметил кто-то. – Так что ж, что шаталось? – отвечал Обло- мов. – Да вот не развалилось же, даром что шестнадцать лет без поправки стоит. Славно тогда сделал Лука!.. Вот был плотник, так плотник… умер – царство ему небесное! Нынче избаловались: не сделают так. И он обращал глаза в другую сторону, а крыльцо, говорят, шатается и до сих пор и всё ещё не развалилось. Видно, в самом деле славный был плотник этот Лука. Надо, впрочем, отдать хозяевам справедли- вость: иной раз в беде или неудобстве они очень обеспокоятся, даже погорячатся и рас- сердятся. Как, дескать, можно запускать или остав- лять то и другое? Надо сейчас принять меры. И говорят только о том, как бы починить мостик, что ли, через канаву или огородить в одном месте сад, чтоб скотина не портила деревьев, потому что часть плетня в одном месте совсем лежала на земле. Илья Иванович простёр свою заботливость даже до того, что однажды, гуляя по саду, соб- ственноручно приподнял, кряхтя и охая, пле- тень и велел садовнику поставить поскорей две жерди: плетень благодаря этой распоряди- тельности Обломова простоял так всё лето, и только зимой снегом повалило его опять. Наконец даже дошло до того, что на мостик настлали три новые доски, тотчас же, как только Антип свалился с него, с лошадью и с бочкой, в канаву. Он ещё не успел выздоро- веть от ушиба, а уж мостик отделан был зано- во. Коровы и козы тоже немного взяли после нового падения плетня в саду: они съели толь- ко смородинные кусты да принялись обдирать Иван Гончаров: «Обломов» десятую липу, а до яблонь и не дошли, как по- следовало распоряжение врыть плетень как надо и даже окопать канавкой. Досталось же и двум коровам и козе, пой- манным на деле: славно вздули бока! Снится ещё Илье Ильичу большая тёмная гостиная в родительском доме, с ясеневыми старинными креслами, вечно покрытыми чех- лами, с огромным, неуклюжим и жёстким дива- ном, обитым полинялым голубым барканом в пятнах, и одним большим кожаным креслом. Наступает длинный зимний вечер. Мать сидит на диване, поджав ноги под себя, и лениво вяжет детский чулок, зевая и почёсывая по временам спицей голову. Подле неё сидит Настасья Ивановна да Пе- лагея Игнатьевна и, уткнув носы в работу, прилежно шьют что-нибудь к празднику для Илюши, или для отца его, или для самих себя. Отец, заложив руки назад, ходит по комнате взад и вперёд, в совершенном удовольствии, или присядет в кресло и, посидев немного, на- чнёт опять ходить, внимательно прислуши- ваясь к звуку собственных шагов. Потом поню- хает табаку, высморкается и опять понюхает. В комнате тускло горит одна сальная свеч- ка, и то это допускалось только в зимние и осенние вечера. В летние месяцы все стара- лись ложиться и вставать без свечей, при дневном свете. Это частью делалось по привычке, частью из экономии. На всякий предмет, который производился не дома, а приобретался покуп- кою, обломовцы были до крайности скупы. Они с радушием заколют отличную индейку или дюжину цыплят к приезду гостя, но лиш- ней изюминки в кушанье не положат и поблед- неют, как тот же гость самовольно вздумает сам налить себе в рюмку вина. Впрочем, такого разврата там почти не слу- чалось: это сделает разве сорванец какой-ни- будь, погибший в общем мнении человек; та- кого гостя и во двор не пустят. Нет, не такие нравы были там: гость там прежде троекратного потчеванья и не дотро- нется ни до чего. Он очень хорошо знает, что однократное потчеванье чаще заключает в себе просьбу отказаться от предлагаемого блюда или вина, нежели отведать его. Не для всякого зажгут и две свечи: свечка покупалась в городе на деньги и береглась, как все покупные вещи, под ключом самой хо- зяйки. Огарки бережно считались и прятались. Вообще там денег тратить не любили, и как ни необходима была вещь, но деньги за неё выдавались всегда с великим соболезновани- ем, и то если издержка была незначительна. Значительная же трата сопровождалась стона- ми, воплями и бранью. Обломовцы соглашались лучше терпеть вся- кого рода неудобства, даже привыкали не счи- тать их неудобствами, чем тратить деньги. От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Иваныча только называется кожаным, а в самом-то деле оно – не то мочальное, не то верёвочное: кожи-то осталось только на спин- ке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, мо- жет быть, и ворота все кривы и крыльцо шата- ется. Но заплатить за что-нибудь, хоть само- нужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот ру- блей казалось им чуть не самоубийством. Услыхав, что один из окрестных молодых помещиков ездил в Москву и заплатил там за дюжину рубашек триста рублей, двадцать пять рублей за сапоги и сорок рублей за жилет к свадьбе, старик Обломов перекрестился и ска- зал с выражением ужаса, скороговоркой, что «этакого молодца надо посадить в острог». Вообще они глухи были к политико-эконо- мическим истинам о необходимости быстрого и живого обращения капиталов, об усиленной производительности и мене продуктов. Они в простоте души понимали и приводили в испол- нение единственное употребление капиталов – держать их в сундуке. На креслах в гостиной, в разных положени- ях, сидят и сопят обитатели или обычные по- сетители дома. Между собеседниками по большей части царствует глубокое молчание: все видятся ежедневно друг с другом; умственные сокро- вища взаимно исчерпаны и изведаны, а ново- стей извне получается мало. Тихо; только раздаются шаги тяжёлых, до- машней работы сапог Ильи Ивановича, ещё стенные часы в футляре глухо постукивают маятником да порванная время от времени ру- кой или зубами нитка у Пелагеи Игнатьевны или у Настасьи Ивановны нарушает глубокую тишину. Так иногда пройдёт полчаса, разве кто-ни- будь зевнёт вслух и перекрестит рот, примол- вив: «Господи помилуй!» За ним зевает сосед, потом следующий, медленно, как будто по команде, отворяет рот, и так далее, заразительная игра воздуха в лёг- ких обойдёт всех, причём иного прошибёт сле- за. Или Илья Иванович пойдёт к окну, взглянет туда в скажет с некоторым удивлением: «Ещё пять часов только, а уж как темно на дворе!» – Да, – ответит кто-нибудь, – об эту пору всегда темно; длинные вечера наступают. А весной удивятся и обрадуются, что длин- ные дни наступают. А спросите-ка, зачем им эти длинные дни, так они и сами не знают. И опять замолчат. А там кто-нибудь станет снимать со свечи и вдруг погасит – все встрепенутся: «Нечаянный гость!» – скажет непременно кто-нибудь. Иногда на этом завяжется разговор. – Кто ж бы это гость? – скажет хозяйка. – Уж не Настасья ли Фаддеевна? Ах, дай-то господи! Да нет; она ближе праздника не бу- дет. То-то бы радости! То-то бы обнялись да наплакались с ней вдвоём! И к заутрене и к обедне бы вместе… Да куда мне за ней! Я да- ром что моложе, а не выстоять мне столько! – А когда, бишь, она уехала от нас? – спро- сил Илья Иванович. – Кажется, после ильина дня? – Что ты, Илья Иваныч! Всегда перепута- ешь! Она и семика не дождалась, – поправила жена. – Она, кажется, в петровки здесь была, – возражает Илья Иванович. – Ты всегда так! – с упрёком скажет жена. – Споришь, только срамишься… – Ну, как же не была в петровки? Ещё тогда все пироги с грибами пекли: она любит… – Так это Марья Онисимовна: она любит пи- роги с грибами – как это не помнишь! Да и Ма- рья Онисимовна не до ильина дня, а до Прохо- ра и Никанора гостила. Они вели счёт времени по праздникам, по временам года, по разным семейным и домаш- ним случаям, не ссылаясь никогда ни на меся- цы, ни на числа. Может быть, это происходило частью и оттого, что, кроме самого Обломова, прочие все путали и названия месяцев и поря- док чисел. Замолчит побеждённый Илья Иванович, и опять всё общество погрузится в дремоту. Илюша, завалившись за спину матери, тоже дремлет, а иногда и совсем спит. – Да, – скажет потом какой-нибудь из го- стей с глубоким вздохом, – вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич, какой был, бог с ним, здоровый, а умер! И шестиде- сяти лет не прожил – жить бы этакому сто лет! – Все умрём, кому когда – воля божья! – возражает Пелагея Игнатьевна со вздохом. – Кто умирает, а вот у Хлоповых так не поспева- ют крестить: говорят, Анна Андреевна опять родила – уж это шестой. – Одна ли Анна Андреевна! – сказала хо- зяйка. – Вот как брата-то её женят и пойдут дети – столько ли ещё будет хлопот! И мень- шие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все хотят приданого, да всё деньгами… – Что вы такое говорите? – спросил Илья Иванович, подойдя к беседовавшим. – Да вот говорим, что… И ему повторяют рассказ. – Вот жизнь-то человеческая! – поучитель- но произнёс Илья Иванович. – Один умирает, другой родится, третий женится, а мы вот все стареемся: не то что год на год, день на день не приходится! Зачем это так? То ли бы дело, если б каждый день как вчера, вчера как зав- тра!.. Грустно, как подумаешь… – Старый старится, а молодой растёт! – сон- ным голосом кто-то сказал из угла. – Надо богу больше молиться да не думать ни о чём! – строго заметила хозяйка. – Правда, правда, – трусливо, скороговор- кой отозвался Илья Иванович, вздумавший было пофилософствовать, и пошёл опять хо- дить взад и вперёд. Долго опять молчат; скрипят только проде- ваемые взад и вперёд иглой нитки. Иногда хо- зяйка нарушит молчание. – Да, тёмно на дворе, – скажет она. – Вот, бог даст, как дождёмся святок, приедут пого- стить свои, ужо будет повеселее, и не видно, как будут проходить вечера. Вот если б Мала- нья Петровна приехала, уж тут было бы про- каз-то! Чего она не затеет! И олово лить, и воск топить, и за ворота бегать; девок у меня всех с пути собьёт. Затеет игры разные… та- кая, право! – Да, светская дама! – заметил один из со- беседников. – В третьем году она и с гор выду- мала кататься, вот как ещё Лука Савич бровь расшиб… Вдруг все встрепенулись, посмотрели на Луку Савича и разразились хохотом. – Как это ты, Лука Савич? Ну-ка, ну, расскажи! – говорит Илья Иванович и помира- ет со смеху. И все продолжают хохотать, и Илюша про- снулся, и он хохочет. – Ну, чего рассказывать! – говорит смущён- ный Лука Савич. – Это всё вон Алексей Нау- мыч выдумал: ничего и не было совсем. – Э! – хором подхватили все. – Да как же ничего не было? Мы-то умерли разве?.. А лоб- то, лоб-то, вон и до сих пор рубец виден… И захохотали. – Да что вы смеётесь? – старается выгово- рить в промежутках смеха Лука Савич. – Я бы… и не того… да всё Васька, разбойник… са- лазки старые подсунул… они и разъехались подо мной… я и того… Общий хохот покрыл его голос. Напрасно он силился досказать историю своего падения: хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут дол- го, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь под- хватит опять – и пошло писать. Наконец кое-как с трудом успокоились. – А что, нынче о святках будешь кататься, Лука Савич? – спросил, помолчав, Илья Ивано- вич. Опять общий взрыв хохота, продолжавший- ся минут десять. – Не велеть ли Антипке постом сделать гору? – вдруг опять скажет Обломов. – Лука Савич, мол, охотник большой, не терпится ему… Хохот всей компании не дал договорить ему. – Да целы ли те… салазки-то? – едва от сме- ха выговорил один из собеседников. Опять смех. Долго смеялись все, наконец стали мало-по- малу затихать: иной утирал слёзы, другой сморкался, третий кашлял неистово и плевал, с трудом выговаривая: – Ах ты, господи! Задушила мокрота совсем… насмешил тогда, ей-богу! Такой грех! Как он спиной-то кверху, а полы кафтана врозь… Тут следовал окончательно последний, са- мый продолжительный раскат хохота, и затем всё смолкло. Один вздохнул, другой зевнул вслух, с приговоркой, и всё погрузилось в мол- чание. По-прежнему слышалось только качанье ма- ятника, стук сапог Обломова да лёгкий треск откушенной нитки. Вдруг Илья Иванович остановился посреди комнаты с встревоженным видом, держась за кончик носа. – Что это за беда? Смотрите-ка! – сказал он. – Быть покойнику: у меня кончик носа всё чешется… – Ах ты, господи! – всплеснув руками, ска- зала жена. – Какой же это покойник, коли кон- чик чешется? Покойник – когда переносье че- шется. Ну, Илья Иваныч, какой ты, бог с то- бой, беспамятный! Вот этак скажешь в людях когда-нибудь или при гостях и – стыдно будет. – А что ж это значит, кончик-то чешется? – спросил сконфуженный Илья Иванович. – В рюмку смотреть. А то, как это можно: покойник! – Всё путаю! – сказал Илья Иванович. – Где тут упомнишь: то сбоку нос чешется, то с кон- ца, то брови… – Сбоку, – подхватила Пелагея Ивановна, – означает вести; брови чешутся – слёзы; лоб – кланяться: с правой стороны чешется – мужчи- не, с левой – женщине; уши зачешутся – зна- чит, к дождю, губы – целоваться, усы – го- стинцы есть, локоть – на новом месте спать, подошвы – дорога… – Ну, Пелагея Ивановна, молодец! – сказал Илья Иванович. – А то ещё когда масло дёше- во будет, так затылок, что ли, чешется… Дамы начали смеяться и перешёптываться; некоторые из мужчин улыбались; готовился опять взрыв хохота, но в эту минуту в комнате раздалось в одно время как будто ворчанье со- баки и шипенье кошки, когда они собираются броситься друг на друга. Это загудели часы. – Э! Да уж девять часов! – с радостным изумлением произнёс Илья Иванович. – Смот- ри-ка, пожалуй, и не видать, как время про- шло. Эй, Васька! Ванька, Мотька! Явились три заспанные физиономии. – Что ж вы не накрываете на стол? – с удив- лением и досадой спросил Обломов. – Нет, чтоб подумать о господах? Ну, чего стоите? Скорей, водки! – Вот отчего кончик носа чесался! – живо сказала Пелагея Ивановна. – Будете пить вод- ку и посмотрите в рюмку. После ужина, почмокавшись и перекрестив друг друга, все расходятся по своим постелям, и сон воцаряется над беспечными головами. Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых дней и вечеров. Ничто не нарушало однообразия этой жиз- ни, и сами обломовцы не тяготились ею, пото- му что и не представляли себе другого жи- тья-бытья; а если б и смогли представить, то с ужасом отвернулись бы от него. Другой жизни и не хотели и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы то ни были. Их загрызёт тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра. Зачем им разнообразие, перемены, слу- чайности, на которые напрашиваются другие? Пусть же другие и расхлёбывают эту чашу, а им, обломовцам, ни до чего и дела нет. Пусть другие живут как хотят. Ведь случайности, хоть бы и выгоды какие- нибудь, беспокойны: они требуют хлопот, за- бот, беготни, не посиди на месте, торгуй или пиши – словом, поворачивайся, шутка ли! Они продолжали целые десятки лет сопеть, дремать и зевать или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне. Если сон был страшный – все задумыва- лись, боялись не шутя; если пророческий – все непритворно радовались или печалились, смотря по тому, горестное или утешительное снилось во сне. Требовал ли сон соблюдения какой-нибудь приметы, тотчас для этого при- нимались деятельные меры. Не это, так играют в дураки, в свои козыри, а по праздникам с гостями в бостон, или рас- кладывают гранпасьянс, гадают на червонного короля да на трефовую даму, предсказывая марьяж. Иногда приедет какая-нибудь Наталья Фад- деевна гостить на неделю, на две. Сначала старухи переберут весь околоток, кто как живёт, кто что делает; они проникнут не толь- ко в семейный быт, в закулисную жизнь, но в сокровенные помыслы и намерения каждого, влезут в душу, побранят, обсудят недостой- ных, всего более неверных мужей, потом пере- считают разные случаи: именины, крестины, родины, кто чем угощал, кого звал, кого нет. Уставши от этого, начнут показывать обнов- ки, платья, салопы, даже юбки и чулки. Хозяй- ка похвастается какими-нибудь полотнами, нитками, кружевами домашнего изделия. Но истощится и это. Тогда пробавляются ко- феями, чаями, вареньями. Потом уже перехо- дят к молчанию. Сидят подолгу, глядя друг на друга, по вре- менам тяжко о чём-то вздыхают. Иногда кото- рая-нибудь и заплачет. – Что ты, мать моя? – спросит в тревоге другая. – Ох, грустно, голубушка! – отвечает с тяж- ким вздохом гостья. – Прогневали мы господа бога, окаянные. Не бывать добру. – Ах, не пугай, не стращай, родная! – пре- рывает хозяйка. – Да, да, – продолжает та. – Пришли по- следние дни: восстанет язык на язык, царство на царство… наступит светопреставление! – выговаривает наконец Наталья Фаддеевна, и обе плачут горько. Основания никакого к такому заключению со стороны Натальи Фаддеевны не было, никто ни на кого не восставал, даже кометы в тот год не было, но у старух бывают иногда тёмные предчувствия. Изредка разве это провождение времени нарушится каким-нибудь нечаянным случаем, когда, например, все угорят целым домом, от мала до велика. Других болезней почти и не слыхать было в дому и деревне; разве кто-нибудь напорется на какой-нибудь кол в темноте, или свернётся с сеновала, или с крыши свалится доска, да ударит по голове. Но всё это случалось редко, и против таких нечаянностей употреблялись домашние испы- танные средства: ушибленное место потрут бо- дягой или зарёй, дадут выпить святой водицы или пошепчут – и всё пройдёт. Но угар случался частенько. Тогда все валя- ются вповалку по постелям; слышится оханье, стоны; один обложит голову огурцами и повя- жется полотенцем, другой положит клюквы в уши и нюхает хрен, третий в одной рубашке уйдёт на мороз, четвёртый просто валяется без чувств на полу. Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали ещё такие огоньки, как в «Роберте- Дьяволе». Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь. Однажды только однообразие их быта нару- шилось уж подлинно нечаянным случаем. Когда, отдохнув после трудного обеда, все собрались к чаю, вдруг пришёл воротившийся из города обломовский мужик, и уж он доста- вал, доставал из-за пазухи, наконец насилу достал скомканное письмо на имя Ильи Иваны- ча Обломова. Все обомлели; хозяйка даже изменилась немного в лице; глаза у всех устремились и носы вытянулись по направлению к письму. – Что за диковина! От кого это? – произне- сла наконец барыня, опомнившись. Обломов взял письмо и с недоумением воро- чал его в руках, не зная, что с ним делать. – Да ты где взял? – спросил он мужика. – Кто тебе дал? – А на дворе, где я приставал в городе-то, слышь ты, – отвечал мужик, – с пошты прихо- дили два раза спрашивать, нет ли обломовских мужиков: письмо, слышь, к барину есть. – Ну, я перво-наперво притаился: солдат и ушёл с письмом-то. Да верхлёвский дьячок ви- дал меня, он и сказал. Пришёл вдругорядь. Как пришли вдругорядь-то, ругаться стали и отдали письмо, ещё пятак взяли. Я спросил, что, мол, делать мне с ним, куда его деть? Так вот велели вашей милости отдать. – А ты бы не брал, – сердито заметила ба- рыня. – Я и то не брал. На что, мол, нам письмо-то – нам не надо. Нам, мол, не наказывали писем брать – я не смею: подите вы, с письмом-то! Да пошёл больно ругаться солдат-то: хотел на- чальству жаловаться; я и взял. – Дурак! – сказала барыня. – От кого ж бы это? – задумчиво говорил Обломов, рассматривая адрес. – Рука как буд- то знакомая, право! И письмо пошло ходить из рук в руки. Нача- лись толки и догадки: от кого и о чём оно мог- ло быть? Все наконец стали в тупик. Илья Иванович велел сыскать очки: их отыскивали часа полтора. Он надел их и уже подумывал было вскрыть письмо. – Полно, не распечатывай, Илья Иваныч, – с боязнью установила его жена, – кто его зна- ет, какое оно там, письмо-то? может быть, ещё страшное, беда какая-нибудь. Вишь ведь на- род-то нынче какой стал! Завтра или послезав- тра успеешь – не уйдёт оно от тебя. И письмо с очками было спрятано под за- мок. Все занялись чаем. Оно бы пролежало там годы, если б не было слишком необыкновен- ным явлением и не взволновало умы обломов- цев. За чаем и на другой день у всех только и разговора было, что о письме. Наконец не вытерпели и на четвёртый день, собравшись толпой, с смущением распечатали. Обломов взглянул на подпись. – «Радищев», – прочитал он. – Э! Да это от Филиппа Матвеича! – А! Э! Вот от кого! – поднялось со всех сто- рон. – Да как это он ещё жив по сю пору? Подь ты, ещё не умер! Ну, слава богу! Что он пи- шет? Обломов стал читать вслух. Оказалось, что Филипп Матвеевич просит прислать ему рецепт пива, которое особенно хорошо варили в Об- ломовке. – Послать, послать ему! – заговорили все. – Надо написать письмецо. Так прошло недели две. – Надо, надо написать! – твердил Илья Ива- нович жене. – Где рецепт-то? – А где он? – отвечала жена. – Ещё надо сыскать. Да погоди, что торопиться? Вот, бог даст, дождёмся праздника, разговеемся, тогда и напишешь; ещё не уйдёт… – В самом деле, о празднике лучше напи- шу, – сказал Илья Иванович. На празднике опять зашла речь о письме. Илья Иванович собрался совсем писать. Он удалился в кабинет, надел очки и сел к столу. В доме воцарилась глубокая тишина; людям не велено было топать и шуметь. «Барин пи- шет!» – говорили все таким робко-почтитель- ным голосом, каким говорят, когда в доме есть покойник. Он только было вывел: «Милостивый госу- дарь», медленно, криво, дрожащей рукой и с такою осторожностью, как будто делал какое- нибудь опасное дело, как к нему явилась жена. – Искала, искала – нету рецепта, – сказала она. – Надо ещё в спальне в шкафу поискать. Да как посылать письмо-то? – С почтой надо, – отвечал Илья Иванович. – А что туда стоит? Обломов достал старый календарь. – Сорок копеек, – сказал он. – Вот, сорок копеек на пустяки бросать! – заметила она. – Лучше подождём, не будет ли из города оказии туда. Ты вели узнавать му- жикам. – И в самом деле, по оказии-то лучше, – от- вечал Илья Иванович и, пощёлкав перо об стол, всунул в чернильницу и снял очки. – Право, лучше, – заключил он, – ещё не уйдёт: успеем послать. Неизвестно, дождался ли Филипп Матвеевич рецепта. Илья Иванович иногда возьмёт и книгу в руки – ему всё равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребно- сти, а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему всё равно, какая бы ни была книга; он смотрел на неё, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать. – Давно не читал книги, – скажет он или иногда изменит фразу:– Дай-ка почитаю кни- гу, – скажет или просто мимоходом, случайно увидит доставшуюся ему после брата не- большую кучку книг и вынет, не выбирая, что попадётся. Голиков ли попадётся ему, Новей- ший ли Сонник, Хераскова Россияда или траге- дии Сумарокова, или, наконец, третьегодич- ные ведомости – он всё читает с равным удо- вольствием, приговаривая по временам: – Видишь, что ведь выдумал! Экой разбой- ник! Ах, чтоб тебе пусто было! Эти восклицания относились к авторам – звание, которое в глазах его не пользовалось никаким уважением; он даже усвоил себе и то полупрезрение к писателям, которое питали к ним люди старого времени. Он, как и многие тогда, почитал сочинителя не иначе как ве- сельчаком, гулякой, пьяницей и потешником, вроде плясуна. Иногда он из третьегодичных газет почитает и вслух, для всех, или так сообщает им изве- стия. – Вот из Гаги пишут, – скажет он, – что его величество король изволил благополучно воз- вратиться из кратковременного путешествия во дворец, – и при этом поглядит через очки на всех слушателей. Или: – В Вене такой-то посланник вручил свои кредитивные грамоты. – А вот тут пишут, – читал он ещё, – что со- чинения госпожи Жанлис перевели на россий- ский язык. – Это всё, чай, для того переводят, – заме- чает один из слушателей, мелкопоместный по- мещик, – чтоб у нашего брата, дворянина, деньги выманивать. А бедный Илюша ездит да ездит учиться к Штольцу. Как только он проснётся в понедель- ник, на него уж нападает тоска. Он слышит резкий голос Васьки, который кричит с крыль- ца: – Антипка! Закладывай пегую: барчонка к немцу везти! Сердце дрогнет у него. Он печальный при- ходит к матери. Та знает, отчего, и начинает золотить пилюлю, втайне вздыхая сама о раз- луке с ним на целую неделю. Не знают, чем и накормить его в то утро, напекут ему булочек и крендельков, отпустят с ним соленья, печенья, варенья, пастил разных и других всяких сухих и мокрых лакомств и даже съестных припасов. Всё это отпускалось в тех видах, что у немца не жирно кормят. – Там не разъешься, – говорили обломов- цы, – обедать-то дадут супу, да жаркого, да картофелю, к чаю масла, а ужинать-то морген фри – нос утри. Впрочем, Илье Ильичу снятся больше такие понедельники, когда он не слышит голоса Васьки, приказывающего закладывать пегаш- ку, и когда мать встречает его за чаем с улыб- кой и с приятною новостью: – Сегодня не поедешь; в четверг большой праздник: стоит ли ездить взад и вперёд на три дня? Или иногда вдруг объявит ему: «Сегодня родительская неделя, – не до ученья: блины будем печь». А не то так мать посмотрит утром в поне- дельник пристально на него, да и скажет: – Что-то у тебя глаза несвежи сегодня. Здо- ров ли ты? – и покачает головой. Лукавый мальчишка здоровёхонек, но мол- чит. Иван Гончаров: «Обломов» – Посиди-ка ты эту недельку дома, – скажет она, – а там – что бог даст. И все в доме были проникнуты убеждением, что ученье и родительская суббота никак не должны совпадать вместе, или что праздник в четверг – неодолимая преграда к ученью на всю неделю. Разве только иногда слуга или девка, кото- рым достанется за барчонка, проворчат: – У, баловень! Скоро ли провалишься к сво- ему немцу? В другой раз вдруг к немцу Антипка явится на знакомой пегашке, среди или в начале не- дели, за Ильёй Ильичом. – Приехала, дескать, Марья Савишна или Наталья Фаддеевна гостить или Кузовковы со своими детьми, так пожалуйте домой! И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на фоминой неделе не учатся; до лета остаётся недели две – не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить. Посмотришь, Илья Ильич и отгуляется в полгода, и как вырастет он в это время! Как потолстеет! Как спит славно! Не налюбуются на него в доме, замечая, напротив, что, воз- вратясь в субботу от немца, ребёнок худ и бледен. – Долго ли до греха? – говорили отец и мать. – Ученье-то не уйдёт, а здоровья не ку- пишь; здоровье дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жи- рок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: всё бы ему бегать! Да, – заметит отец, – ученье-то не свой брат: хоть кого в бараний рог свернёт! И нежные родители продолжали прииски- вать предлоги удерживать сына дома. За предлогами, и кроме праздников, дело не ста- вало. Зимой казалось им холодно, летом по жаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдёт, осенью слякоть мешает. Иногда Антип- ка что-то сомнителен покажется: пьян не пьян, а как-то дико смотрит: беды бы не было, за- вязнет или оборвётся где-нибудь. Обломовы старались, впрочем, придать как можно более законности этим предлогам в своих собственных глазах и особенно в глазах Штольца, который не щадил и в глаза и за гла- за доннерветтеров за такое баловство. Времена Простаковых и Скотининых мино- вались давно. Пословица ученье свет, а неучё- ных тьма бродила уже по сёлам и деревням вместе с книгами, развозимыми букинистами. Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они видели, что уж все начали выходить в люди, то есть при- обретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путём ученья; что старым подьячим, за- торелым на службе дельцам, состарившимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо. Стали носиться зловещие слухи о необходи- мости не только знания грамоты, но и других, до тех пор неслыханных в том быту наук. Меж- ду титулярным советником и коллежским асес- сором разверзалась бездна, мостом через ко- торую служил какой-то диплом. Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадёж- ность, других отдали под суд; самые счастли- вые были те, которые, махнув рукой из новый порядок вещей, убрались подобру да поздоро- ву в благоприобретённые углы. Обломовы смекали это и понимали выгоду образования, но только эту очевидную выгоду. О внутренней потребности ученья они имели ещё смутное и отдалённое понятие, и оттого им хотелось уловить для своего Илюши пока некоторые блестящие преимущества. Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком разбро- санные по пути просвещения и честей камни и преграды, не трудясь перескакивать через них, то есть, например, учиться слегка, не до изнурения души и тела, не до утраты благо- словенной, в детстве приобретённой полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в кото- ром бы сказано было, что Илюша прошёл все науки и искусства. Вся эта обломовская система воспитания встретила сильную оппозицию в системе Штольца. Борьба была с обеих сторон упор- ная. Штольц прямо, открыто и настойчиво по- ражал соперников, а они уклонялись от ударов вышесказанными и другими хитростями. Победа не решалась никак; может быть, не- мецкая настойчивость и преодолела бы упрям- ство и закоснелость обломовцев, но немец встретил затруднения на своей собственной стороне, и победе не суждено было решиться ни на ту, ни на другую сторону. Дело в том, что сын Штольца баловал Обломова, то подсказывая ему уроки, то делая за него пере- воды. Илье Ильичу ясно видится и домашний быт его и житьё у Штольца. Он только что проснётся у себя дома, как у постели его уже стоит Захарка, впоследствии знаменитый камердинер его Захар Трофимыч. Захар, как бывало нянька, натягивает ему чулки, надевает башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему лёжа то ту, то другую ногу; а чуть что покажется ему не так, то он поддаст Захарке ногой в нос. Если недовольный Захарка вздумает пожа- ловаться, то получит ещё от старших колотуш- ку. Потом Захарка чешет голову, натягивает куртку, осторожно продевая руки Ильи Ильича в рукава, чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает Илье Ильичу, что надо сделать то, другое: вставши поутру, умыться и т. п. Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть – уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, принести ли что, сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать всё самому, а тут вдруг отец и мать да три тётки в пять голо- сов и закричат: – Зачем? Куда? А Васька, а Ванька, а Захар- ка на что? Эй! Васька! Ванька! Захарка! Чего вы смотрите, разини? Вот я вас!.. И не удастся никак Илье Ильичу сделать что-нибудь самому для себя. После он нашёл, что оно и покойнее гораз- до, и сам выучился покрикивать: «Эй, Васька! Ванька! подай то, дай другое! Не хочу того, хочу этого! Сбегай, принеси!» Подчас нежная заботливость родителей и надоедала ему. Побежит ли он с лестницы или по двору, вдруг вслед ему раздаётся в десять отчаянных голосов: «Ах, ах! Поддержите, остановите! Упадёт, расшибётся… стой, стой!» Задумает ли он выскочить зимой в сени или отворить форточку – опять крики: «Ай, куда? Как можно? Не бегай, не ходи, не отворяй: убьёшься, простудишься…» И Илюша с печалью оставался дома, лелее- мый, как экзотический цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая. А иногда он проснётся такой бодрый, све- жий, весёлый; он чувствует: в нём играет что- то, кипит, точно поселился бесёнок какой-ни- будь, который так и поддразнивает его то влезть на крышу, то сесть на савраску да по- скакать в луга, где сено косят, или посидеть на заборе верхом, или подразнить деревен- ских собак; или вдруг захочется пуститься бе- гом по деревне, потом в поле, по буеракам, в березняк, да в три скачка броситься на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать свои силы. Бесёнок так и подмывает его: он крепится, крепится, наконец не вытерпит и вдруг, без картуза, зимой, прыг с крыльца на двор, отту- да за ворота, захватил в обе руки по кому сне- га и мчится к куче мальчишек. Свежий ветер так и режет ему лицо, за уши щиплет мороз, в рот и горло пахнуло холодом, а грудь охватило радостью – он мчится, откуда ноги взялись, сам и визжит и хохочет. Вот и мальчишки: он бац снегом – мимо: сноровки нет; только хотел ты мне поверь! Вот, например, – продолжал он, указывая на Алексеева, – и больно ему с непривычки, и ве- село, и хохочет он, и слёзы у него на глазах… А в доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Мить- ка, Ванька – все бегут, растерянные, по двору. За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые, как известно, не могут рав- нодушно видеть бегущего человека. Люди с криками, с воплями, собаки с лаем мчатся по деревне. Наконец набежали на мальчишек и начали чинить правосудие: кого за волосы, кого за уши, иному подзатыльника; пригрозили и от- цам их. Потом уже овладели барчонком, окутали его в захваченный тулуп, потом в отцовскую шубу, потом в два одеяла и торжественно принесли на руках домой. Дома отчаялись уже видеть его, считая по- гибшим; но при виде его, живого и невредимо- го, радость родителей была неописанна. Воз- благодарили господа бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру ещё малиной и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло быть полезно: опять играть в снежки…

X

Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара, как он прыгнул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер барина на замок и отправился к воро- там. – А, Захар Трофимыч: добро пожаловать! Давно вас не видно! – заговорили на разные голоса кучер, лакеи, бабы и мальчишки у во- рот. – Что ваш-то? Со двора, что ли, ушёл? – спросил дворник. – Дрыхнет, – мрачно сказал Захар. – Что так? – спросил кучер. – Рано бы, ка- жись, об эту пору… нездоров, видно? – Э, какое нездоров! Нарезался! – сказал Захар таким голосом, как будто и сам убеждён был в этом. – Поверите ли? Один выпил полто- ры бутылки мадеры, два штофа квасу, да вон теперь и завалился. – Эк! – с завистью сказал кучер. – Что ж это он нынче так подгулял? – спро- сила одна из женщин. – Нет, Татьяна Ивановна, – отвечал Захар, бросив на неё свой односторонний взгляд, – не то что нынче: совсем никуда не годен стал – и говорить-то тошно! – Видно, как моя! – со вздохом заметила она. – А что, Татьяна Ивановна, поедет она сего- дня куда-нибудь? – спросил кучер. – Мне бы вон тут недалечко сходить? – Куда её унесёт! – отвечала Татьяна. – Си- дит с своим ненаглядным, да не налюбуются друг на друга. – Он к вам частенько, – сказал дворник, – надоел по ночам, проклятый: уж все выйдут, и все придут: он всегда последний, да ещё руга- ется, зачем парадное крыльцо заперто… Стану я для него тут караулить крыльцо-то! – Какой дурак, братцы, – сказала Татьяна, – так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей! Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову да ушла бы в монастырь, на богомолье…» Все, кроме Захара, засмеялись. – Ай да Татьяна Ивановна, мимо не по- падёт! – говорили одобрительно голоса. – Да право! – продолжала Татьяна. – Как это господа пускают с собой этакую?.. – Куда это вы собрались? – спросил её кто- то. – Что это за узел у вас? – Платье несу к портнихе; послала щеголи- ха-то моя: вишь, широко! А как станем с Дуня- шей тушу-то стягивать, так руками после дня три делать ничего нельзя: всё обломаешь! Ну, мне пора. Прощайте, пока. – Прощайте, прощайте! – сказали некото- рые. – Прощайте, Татьяна Ивановна, – сказал ку- чер. – Приходите-ка вечерком. – Да не знаю как; может, приду, а то так… уж прощайте! – Ну, прощайте, – сказали все. – Прощайте… счастливо вам! – отвечала она уходя. – Прощайте, Татьяна Ивановна! – крикнул ещё вслед кучер. – Прощайте! – звонко откликнулась она из- дали. Когда она ушла, Захар как будто ожидал своей очереди говорить. Он сел на чугунный столбик у ворот и начал болтать ногами, угрю- мо и рассеянно поглядывая на проходящих и проезжающих. – Ну, как ваш-то сегодня, Захар Трофимыч? – спросил дворник. – Да как всегда: бесится с жиру, – сказал Захар, – а всё за тебя, по твоей милости перенёс я горя-то немало: всё насчёт кварти- ры-то! Бесится: больно не хочется съезжать… – Что я-то виноват? – сказал дворник. – По мне, живи себе хоть век; нешто я тут хозяин? Мне велят… Кабы я был хозяин, а то я не хозя- ин… – Что ж он, ругается, что ли? – спросил чей- то кучер. – Уж так ругается, что как только бог даёт силу переносить! – Ну что ж? Это добрый барин, коли всё ру- гается! – сказал один лакей, медленно, с скри- Иван Гончаров: «Обломов» пом открывая круглую табакерку, и руки всей компании, кроме Захаровых, потянулись за та- баком. Началось всеобщее нюханье, чиханье и плеванье. – Коли ругается, так лучше, – продолжал тот, – чем пуще ругается, тем лучше: по крайности, не прибьёт, коли ругается. А вот как я жил у одного: ты ещё не знаешь – за что, а уж он, смотришь, за волосы держит тебя. Захар презрительно ожидал, пока этот кон- чил свою тираду, и, обратившись к кучеру, продолжал: – Так вот опозорить тебе человека ни за что ни про что, – говорил он, – это ему нипочём! – Неугодлив, видно? – спросил дворник. – И! – прохрипел Захар значительно, за- жмурив глаза. – Так неугодлив, что беда! И то не так, и это не так, и ходить не умеешь, и по- дать-то не смыслишь, и ломаешь-то всё, и не чистишь, и крадёшь, и съедаешь… Тьфу, чтоб тебе!.. Сегодня напустился – срам слушать! А за что? Кусочек сыру ещё от той недели остал- ся – собаке стыдно бросить – так нет, человек и не думай съесть! Спросил – «нет, мол», и пошёл: «Тебя, говорит, повесить надо, тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо да щип- цами калёными рвать; кол осиновый, говорит, в тебя вколотить надо!» А сам так и лезет, так и лезет… Как вы думаете, братцы? Намедни обварил я ему – кто его знает как – ногу ки- пятком, так ведь как заорал! Не отскочи я, так он бы толкнул меня в грудь кулаком… так и норовит! Чисто толкнул бы… Кучер покачал головой, а дворник сказал: «Вишь ты, бойкий барин: не даёт повадки!» – Ну, коли ещё ругает, так это славный ба- рин! – флегматически говорил всё тот же ла- кей. – Другой хуже, как не ругается: глядит, глядит, да вдруг тебя за волосы поймает, а ты ещё не смекнул, за что! – Да даром, – сказал Захар, не обратив опять никакого внимания на слова перебивше- го его лакея, – нога ещё и доселева не зажи- ла: всё мажет мазью: пусть-ка его! – Характерный барин! – сказал дворник. – И не дай бог! – продолжал Захар, – убьёт когда-нибудь человека; ей-богу, до смерти убьёт! И ведь за всяку безделицу норовит вы- ругать лысым… уже не хочется договаривать. А вот сегодня так новое выдумал: «ядовитый», говорит! Поворачивается же язык-то!.. – Ну, это что? – говорил всё тот же лакей. – Коли ругается, так это слава богу, дай бог та- кому здоровья… А как всё молчит; ты идёшь мимо, а он глядит, глядит, да и вцепится, вон как тот, у которого я жил. А ругается, так ни- чего… – И поделом тебе, – заметил ему Захар с злостью за непрошеные возражения, – я бы ещё не так тебя. – Как же он ругает «лысым», Захар Трофи- мыч, – спросил казачок лет пятнадцати, – чор- том, что ли? Захар медленно поворотил к нему голову и остановил на нём мутный взгляд. – Смотри ты у меня! – сказал он потом едко. – Молод, брат, востёр очень! Я не по- смотрю, что ты генеральский: я те за вихор! Пошёл-ка к своему месту! Казачок отошёл шага на два, остановился и глядел с улыбкой на Захара. – Что скалишь зубы-то? – с яростью захри- пел Захар. – Погоди, попадёшься, я те уши-то направлю, как раз: будешь у меня скалить зубы! В это время из подъезда выбежал огромный лакей в ливрейном фраке нараспашку, с ак- сельбантами и в штиблетах. Он подошёл к ка- зачку, дал ему сначала оплеуху, потом назвал дураком. – Что вы, Матвей Моисеич, за что это? – сказал озадаченный и сконфуженный казачок, придерживаясь за щеку и судорожно мигая. – А! Ты ещё разговаривать? – отвечал ла- кей. – Я за тобой по всему дому бегаю, а ты здесь! Он взял его одной рукой за волосы, нагнул ему голову и три раза методически, ровно и медленно, ударил его по шее кулаком. – Барин пять раз звонил, – прибавил он в виде нравоучения, – а меня ругают за тебя, щенка этакого! Пошёл! И он повелительно указывал ему рукой на лестницу. Мальчик постоял с минуту в ка- ком-то недоумении, мигнул раза два, взглянул на лакея и, видя, что от него больше ждать не- чего, кроме повторения того же самого, вс- тряхнул волосами и пошёл на лестницу как встрёпанный. Какое торжество для Захара! – Хорошенько его, хорошенько, Матвей Мо- сеич! Ещё, ещё! – приговаривал он, злобно ра- дуясь. – Эх, мало! Ай да Матвей Мосеич! Спа- сибо! А то востёр больно… Вот тебе «лысый чорт»! Будешь вперёд зубоскалить? Дворня хохотала, дружно сочувствуя и ла- кею, прибившему казачка, и Захару, злобно радовавшемуся этому. Только казачку никто не сочувствовал. – Вот-вот этак же, ни дать ни взять, бывало мой прежний барин, – начал опять тот же ла- кей, что всё перебивал Захара. – Ты бывало думаешь, как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает, что ты думал, идёт мимо, да и ухватит вот этак, вот как Матвей Мосеич Ан- дрюшку. А это что, коли только ругается! Ве- лика важность: «лысым чортом» выругает! – Тебя бы, может, ухватил и его барин, – отвечал ему кучер, указывая на Захара, – вишь, у те войлок какой на голове? А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве вот за эти две бороды-то, что на скулах-то, поймает: ну, там есть что!.. Все захохотали, а Захар был как ударом по- ражён этой выходкой кучера, с которым одним он и вёл до тех пор дружескую беседу. – А вот как я скажу барину-то, – начал он с яростью хрипеть на кучера, – так он найдёт эа что и тебя ухватить: он тебе бороду-то выгла- дит: вишь, она у тебя в сосульках вся! – Горазд же твой барин, коли будет чужим кучерам бороды гладить! Нет, вы заведите-ка своих, да в те поры и гладьте, а то больно то- роват! – Не тебя ли взять в кучера, мазурика эта- кого? – захрипел Захар. – Так ты не стоишь, чтоб тебя самого запрячь моему барину-то! – Ну, уж барин! – заметил язвительно ку- чер. – Где ты этакого выкопал? Он сам, и дворник, и цирюльник, и лакей, и защитник системы ругательства – все захохо- тали. – Смейтесь, смейтесь, а я вот скажу барину- то! – хрипел Захар. – А тебе, – сказал он, обращаясь к дворни- ку, – надо бы унять этих разбойников, а не смеяться. Ты зачем приставлен здесь? – Поря- док всякий исправлять. А ты что? Я вот скажу барину-то; постой, будет тебе! – Ну, полно, полно, Захар Трофимыч! – го- ворил дворник, стараясь успокоить его, – что он тебе сделал? – Как он смеет так говорить про моего бари- на? – возразил горячо Захар, указывая на ку- чера. – Да знает ли он, кто мой барин-то? – с благоговением спросил он. – Да тебе, – гово- рил он, обращаясь к кучеру, – и во сне не уви- дать такого барина: добрый, умница, краса- вец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с ква- сом. Вон на тебе армячишка: дыр-то не сосчи- таешь!.. Надо заметить, что армяк на кучере был во- все без дыр. – Да уж такого не сыщешь, – перебил кучер и выдернул проворно совсем наружу торчав- ший из подмышки Захара клочок рубашки. – Полно, полно вам! – твердил дворник, протягивая между них руки. – А! Ты платье моё драть! – закричал Захар, вытаскивая ещё больше рубашки наружу. – Постой, я покажу барину! Вот, братцы, посмот- рите, что он сделал: платье мне разорвал!.. – Да, я! – говорил кучер, несколько стру- сив. – Видно, барин оттрепал… – Оттреплет этакий барин! – говорил За- хар. – Такая добрая душа; да это золото – а не барин, дай бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в до- бре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, – вот что!.. А в деревне у меня особый дом, осо- бый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим… У него от злости недоставало голоса, чтоб окончательно уничтожить своего противника. Он остановился на минуту, чтоб собраться с силами и придумать ядовитое витое слово, но не придумал от избытка скопившейся жёлчи. – Да, вот постой, как ещё ты за платье-то разделаешься: дадут тебе рвать!.. – прогово- рил он наконец. Задевши его барина, задели за живое и За- хара. Расшевелили и честолюбие и самолю- бие: преданность проснулась и высказалась со всей силой. Он готов был облить ядом жёлчи не только противника своего, но и его барина, и родню барина, который даже не знал, есть ли она, и знакомых. Тут он с удивительною точностью повторил все клеветы и злословия о господах, почерпнутые им из прежних бесед с кучером. – А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! – говорил он. – Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платья- ми. – Полно, полно вам!.. – унимал дворник. – Да! – говорил Захар. – У меня-то, слава богу, барин столбовой; приятели-то генералы, графы да князья. Ещё не всякого графа поса- дит с собой: иной придёт, да и настоится в прихожей… Ходят всё сочинители… – Какие это такие, братец ты мой, сочините- ли? – спросил дворник, желая прекратить раздор. – Чиновники, что ли, такие? – Нет, это такие господа, которые сами вы- думывают, что им понадобится, – объяснил За- хар. – Что ж они у вас делают? – спросил двор- ник. – Что? Один трубку спросит, другой хересу… – сказал Захар и остановился, заме- тив, что почти все насмешливо улыбаются. – А вы тут все мерзавцы, сколько вас ни на есть! – скороговоркой сказал он, окинув всех односторонним взглядом. – Дадут тебе чужое платье драть! Я пойду барину скажу! – приба- вил он и быстро пошёл домой. – Полно тебе! Постой, постой! – кричал дворник. – Захар Трофимыч! Пойдём в полпив- ную, пожалуйста, войдём… Захар остановился на дороге, быстро обер- нулся и, не глядя на дворню, ещё быстрее ри- нулся на улицу. Он дошёл, не оборачиваясь ни на кого, до двери полпивной, которая была напротив; тут он обернулся, мрачно окинул вз- глядом всё общество и ещё мрачнее махнул всем рукой, чтоб шли за ним, и скрылся в две- рях. Все прочие тоже разбрелись: кто в полпив- ную, кто домой; остался только один лакей. – Ну, что за беда, коли и скажет барину? – сам с собой в раздумье, флегматически гово- рил он, открывая медленно табакерку. – Барин добрый, видно по всему, только обругает! Это ещё что, коли обругает! А то иной глядит, гля- дит, да и за волосы…

XI

В начале пятого часа Захар осторожно, без шума, отпер переднюю и на цыпочках про- брался в свою комнату; там он подошёл к две- ри барского кабинета и сначала приложил к ней ухо, потом присел и приставил к замочной скважине глаз. В кабинете раздавалось мерное храпенье. – Спит, – прошептал он, – надо будить: ско- ро половина пятого. Он кашлянул и вошёл в кабинет. – Илья Ильич! А, Илья Ильич! – начал он тихо, стоя у изголовья Обломова. Храпенье продолжалось. – Эк спит-то! – сказал Захар, – словно ка- менщик. Илья Ильич! Захар слегка тронул Обломова за рукав. – Вставайте: пятого половина. Илья Ильич только промычал в ответ на это, но не проснулся. – Вставайте же, Илья Ильич! Что это за срам! – говорил Захар, возвышая голос. Ответа не было. – Илья Ильич! – твердил Захар, потрогивая барина за рукав. Обломов повернул немного голову и с тру- дом открыл на Захара один глаз, из которого так и выглядывал паралич. – Кто тут? – спросил он хриплым голосом. – Да я. Вставайте. – Подь прочь! – проворчал Илья Ильич и погрузился опять в тяжёлый сон. Вместо храпенья стал раздаваться свист но- сом. Захар потянул его за полу. – Чего тебе? – грозно спросил Обломов, вдруг открыв оба глаза. – Вы велели разбудить себя. – Ну, знаю. Ты исполнил свою обязанность и пошёл прочь! Остальное касается до меня… – Не пойду, – говорил Захар, потрогивая его опять за рукав. – Ну же, не трогай! – кротко заговорил Илья Ильич и, уткнув голову в подушку, начал было храпеть. – Нельзя, Илья Ильич, – говорил Захар, – я бы рад-радёхонек, да никак нельзя! И сам трогал барина. – Ну, сделай же такую милость, не мешай, – убедительно говорил Обломов, открывая гла- за. – Да, сделай вам милость, а после сами же будете гневаться, что не разбудил… – Ах ты, боже мой! Что это за человек! – го- ворил Обломов. – Ну, дай хоть минутку сос- Иван Гончаров: «Обломов» нуть; ну что это такое, одна минута? Я сам знаю… Илья Ильич вдруг смолк, внезапно поражён- ный сном. – Знаешь ты дрыхнуть! – говорил Захар, уверенный, что барин не слышит. – Вишь, дрыхнет, словно чурбан осиновый! Зачем ты на свет-то божий родился? – Да вставай же ты! говорят тебе… – заре- вел было Захар. – Что? Что? – грозно заговорил Обломов, приподнимая голову. – Что, мол, сударь, не встаёте? – мягко ото- звался Захар. – Нет, ты как сказал-то – а? Как ты смеешь так – а? – Как? – Грубо говорить? – Это вам во сне померещилось… ей-богу, во сне. – Ты думаешь, я сплю? Я не сплю, я всё слышу… А сам уж опять спал. – Ну, – говорил Захар в отчаянии, – ах ты, головушка! Что лежишь, как колода? Ведь на тебя смотреть тошно. Поглядите, добрые люди!.. Тьфу! – Вставайте, вставайте! – вдруг испуганным голосом заговорил он. – Илья Ильич! Посмот- рите-ка, что вокруг вас делается. Обломов быстро поднял голову, поглядел кругом и опять лёг, с глубоким вздохом. – Оставь меня в покое! – сказал он важно. – Я велел тебе будить меня, а теперь отменяю приказание – слышишь ли? Я сам проснусь, когда мне вздумается. Иногда Захар так и отстанет, сказав: «Ну, дрыхни, чорт с тобой!» А в другой раз так на- стоит на своём, и теперь настоял. – Вставайте, вставайте! – во всё горло заго- лосил он и схватил Обломова обеими руками за полу и за рукав. Обломов вдруг, неожиданно вскочил на ноги и ринулся на Захара. – Постой же, вот я тебя выучу, как трево- жить барина, когда он почивать хочет! – гово- рил он. Захар со всех ног бросился от него, но на третьем шагу Обломов отрезвился совсем от сна и начал потягиваться, зевая. – Дай… квасу… – говорил он в промежутках зевоты. Тут же из-за спины Захара кто-то разразил- ся звонким хохотом. Оба оглянулись. – Штольц! Штольц! – в восторге кричал Об- ломов, бросаясь к гостю. – Андрей Иваныч! – осклабясь, говорил За- хар. Штольц продолжал покатываться со смеха: он видел всю происходившую сцену.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I

Штольц был немец только вполовину, по отцу: мать его была русская; веру он испове- довал православную; природная речь его была русская: он учился ей у матери и из книг, в университетской аудитории и в играх с дере- венскими мальчишками, в толках с их отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он наследовал от отца да из книг. В селе Верхлёве, где отец его был управ- ляющим, Штольц вырос и воспитывался. С восьми лет он сидел с отцом за географиче- ской картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фа- бричных, а с матерью читал священную исто- рию, учил басни Крылова и разбирал по скла- дам же Телемака. Оторвавшись от указки, бежал разорять птичьи гнёзда с мальчишками, и нередко, сре- ди класса или за молитвой, из кармана его раздавался писк галчат. Бывало и то, что отец сидит в послеобеден- ный час под деревом в саду и курит трубку, а мать вяжет какую-нибудь фуфайку или выши- вает по канве; вдруг с улицы раздаётся шум, крики, и целая толпа людей врывается в дом. – Что такое? – спрашивает испуганная мать. – Верно, опять Андрея ведут, – хладнокров- но говорит отец. Двери размахиваются, и толпа мужиков, баб, мальчишек вторгается в сад. В самом деле, привели Андрея – но в каком виде: без сапог, с разорванным платьем и с разбитым носом или у него самого, или у другого маль- чишки. Мать всегда с беспокойством смотрела, как Андрюша исчезал из дома на полсутки, и если б только не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя. Она его обмоет, переменит бельё, платье, и Андрюша полсутки ходит таким чистеньким, благовоспитанным мальчиком, а к вечеру, ино- гда и к утру, опять его кто-нибудь притащит выпачканного, растрёпанного, неузнаваемого, или мужики привезут на возу с сеном, или, на- конец, с рыбаками приедет он на лодке, заснувши на неводу. Мать в слёзы, а отец ничего, ещё смеётся. – Добрый бурш будет, добрый бурш! – ска- жет иногда. – Помилуй, Иван Богданыч, – жаловалась она, – не проходит дня, чтоб он без синего пятна воротился, а намедни нос до крови раз- бил. – Что за ребёнок, если ни разу носу себе или другому не разбил? – говорил отец со сме- хом. Мать поплачет, поплачет, потом сядет за фортепьяно и забудется за Герцом: слёзы кап- лют одна за другой на клавиши. Но вот прихо- дит Андрюша или его приведут; он начнёт рассказывать так бойко, так живо, что рассме- шит и её, притом он такой понятливый! Скоро он стал читать Телемака, как она сама, и иг- рать с ней в четыре руки. Однажды он пропал уже на неделю: мать выплакала глаза, а отец ничего – ходит по саду да курит. – Вот, если б Обломова сын пропал, – ска- зал он на предложение жены поехать поискать Андрея, – так я бы поднял на ноги всю де- ревню и земскую полицию, а Андрей придёт. О, добрый бурш! На другой день Андрея нашли преспокойно спящего в своей постели, а под кроватью ле- жало чьё-то ружьё и фунт пороху и дроби. – Где ты пропадал? Где взял ружьё? – засы- пала мать вопросами. – Что ж молчишь? – Так! – только и было ответа. Отец спросил: готов ли у него перевод из Корнелия Непота на немецкий язык. – Нет, – отвечал он. Отец взял его одной рукой за воротник, вы- вел за ворота, надел ему на голову фуражку и ногой толкнул сзади так, что сшиб с ног. – Ступай, откуда пришёл, – прибавил он, – и приходи опять с переводом, вместо одной, двух глав, а матери выучи роль из француз- ской комедии, что она задала: без этого не по- казывайся! Андрей воротился через неделю и принёс и перевод и выучил роль. Когда он подрос, отец сажал его с собой на рессорную тележку, давал вожжи и велел вез- ти на фабрику, потом в поля, потом в город, к купцам, в присутственные места, потом по- смотреть какую-нибудь глину, которую возь- мёт на палец, понюхает, иногда лизнёт, и сыну даст понюхать, и объяснит, какая она, на что годится. Не то так отправятся посмотреть, как добывают поташ или дёготь, топят сало. Четырнадцати, пятнадцати лет мальчик от- правлялся частенько один, в тележке или вер- хом, с сумкой у седла, с поручениями от отца в город, и никогда не случалось, чтоб он забыл что-нибудь, переиначил, недоглядел, дал про- мах. – Recht gut, mein lieber Junge! – говорил отец, выслушав отчёт, и, трепля его широкой ладонью по плечу, давал два, три рубля, смот- ря по важности поручения. Мать после долго отмывает копоть, грязь, глину и сало с Андрюши. Ей не совсем нравилось это трудовое, прак- тическое воспитание. Она боялась, что сын её сделается таким же немецким бюргером, из ка- ких вышел отец. На всю немецкую нацию она смотрела как на толпу патентованных мещан, не любила грубости, самостоятельности и кичливости, с какими немецкая масса предъяв- ляет везде свои тысячелетием выработанные бюргерские права, как корова носит свои рога, не умея, кстати, их спрятать. На её взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена. Она в немецком характере не замечала ника- кой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того, что делает жизнь так приятною в хорошем свете, с чем можно обойти какое-ни- будь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу. Нет, так и ломят эти невежи, так и напира- ют на то, что у них положено, что заберут себе в голову, готовы хоть стену пробить лбом, лишь бы поступить по правилам. Она жила гувернанткой в богатом доме и имела случай быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в одну толпу курящих коротенькие трубки и поплёвываю- щих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с сол- датскими и чиновников с будничными лицами, способных только на чёрную работу, на труже- ническое добывание денег, на пошлый поря- док, скучную правильность жизни и педанти- ческое отправление обязанностей: всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с больши- ми, грубыми руками, с мещанской свежестью в лице и с грубой речью. «Как ни наряди немца, – думала она, – ка- кую тонкую и белую рубашку он ни наденет, пусть обуется в лакированные сапоги, даже наденет жёлтые перчатки, а всё он скроен как будто из сапожной кожи; из-под белых манжет всё торчат жёсткие и красноватые руки, и из- под изящного костюма выглядывает если не булочник, так буфетчик. Эти жёсткие руки так и просятся приняться за шило или много-много – что за смычок в оркестре». А в сыне ей мерещился идеал барина, хотя выскочки, из чёрного тела, от отца-бюргера, но всё-таки сына русской дворянки, всё-таки беленького, прекрасно сложённого мальчика, с такими маленькими руками и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом; такого, на каких она нагляделась в русском богатом доме, и тоже за границею, конечно не у нем- цев. И вдруг он будет чуть не сам ворочать жер- нова на мельнице, возвращаться домой с фа- брик и полей, как отец его: в сале, в навозе, с красно-грязными, загрубевшими руками, с волчьим аппетитом! Она бросалась стричь Андрюше ногти, зави- вать кудри, шить изящные воротнички и ма- нишки; заказывала в городе курточки; учила его прислушиваться к задумчивым звукам Гер- ца, пела ему о цветах, о поэзии жизни, шепта- ла о блестящем призвании то воина, то писате- ля, мечтала с ним о высокой роли, какая выпа- дает иным на долю… И вся эта перспектива должна сокрушаться от щёлканья счётов, от разбиранья замаслен- ных расписок мужиков, от обращения с фа- бричными! Она возненавидела даже тележку, на кото- рой Андрюша ездил в город, и клеёнчатый плащ, который подарил ему отец, и замшевые зелёные перчатки – все грубые атрибуты тру- довой жизни. На беду, Андрюша отлично учился, и отец сделал его репетитором в своём маленьком пансионе. Ну, пусть бы так; но он положил ему жало- ванье, как мастеровому, совершенно по-не- мецки: по десяти рублей в месяц, и заставлял его расписываться в книге. Утешься, добрая мать: твой сын вырос на русской почве – не в будничной толпе, с бюр- герскими коровьими рогами, с руками, вороча- ющими жернова. Вблизи была Обломовка: там вечный праздник! Там сбывают с плеч работу, как иго; там барин не встаёт с зарёй и не хо- дит по фабрикам около намазанных салом и маслом колёс и пружин. Да и в самом Верхлёве стоит, хотя бо? льшую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый маль- чик, и там видит он длинные залы и галереи, тёмные портреты на стенах, не с грубой све- жестью, не с жёсткими большими руками, – видит томные голубые глаза, волосы под пуд- рой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протёкших поколений, в парче, бархате и кру- жевах. Он в лицах проходит историю славных времён, битв, имён; читает там повесть о ста- рине, не такую, какую рассказывал ему сто раз, поплёвывая, за трубкой, отец о жизни в Саксонии, между брюквой и картофелем, меж- ду рынком и огородом… Года в три раз этот замок вдруг наполнялся народом, кипел жизнью, праздниками, балами; в длинных галереях сияли по ночам огни. Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергамент- ным лицом, тусклыми навыкате глазами и большим плешивым лбом, с тремя звёздами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым на- балдашником, в бархатных сапогах; княгиня – величественная красотой, ростом и объёмом женщина, к которой, кажется, никогда никто не подходил близко, не обнял, не поцеловал её, даже сам князь, хотя у ней было пятеро де- тей. Она казалась выше того мира, в который нисходила в три года раз; ни с кем не говори- ла, никуда не выезжала, а сидела в угольной зелёной комнате с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила в церковь и садилась на стул за ширмы. Иван Гончаров: «Обломов» Зато в доме, кроме князя и княгини, был це- лый, такой весёлый и живой мир, что Андрюша детскими зелёненькими глазками своими смот- рел вдруг в три или четыре разные сферы, бойким умом жадно и бессознательно наблю- дал типы этой разнородной толпы, как пёстрые явления маскарада. Тут были князья Пьер и Мишель, из которых первый тотчас преподал Андрюше, как бьют зорю в кавалерии и пехоте, какие сабли и шпоры гусарские и какие драгунские, каких мастей лошади в каждом полку и куда непре- менно надо поступить после ученья, чтоб не опозориться. Другой, Мишель, только лишь познакомился с Андрюшей, как поставил его в позицию и на- чал выделывать удивительные штуки кулака- ми, попадая ими Андрюше то в нос, то в брю- хо, потом сказал, что это английская драка. Дня через три Андрей, на основании только деревенской свежести и с помощью мускули- стых рук, разбил ему нос и по английскому и по русскому способу, без всякой науки, и при- обрёл авторитет у обоих князей. Были ещё две княжны, девочки одиннадца- ти и двенадцати лет, высокенькие, стройные, нарядно одетые, ни с кем не говорившие, ни- кому не кланявшиеся и боявшиеся мужиков. Была их гувернантка, m-lle Ernestine, кото- рая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала в бу- мажки до сильной боли, потом брала белыми руками за обе щеки и целовала так ласково! Потом был немец, который точил на станке табакерки и пуговицы, потом учитель музыки, который напивался от воскресенья до воскре- сенья, потом целая шайка горничных, наконец стая собак и собачонок. Всё это наполняло дом и деревню шумом, гамом, стуком, кликами и музыкой. С одной стороны, Обломовка, с другой – княжеский замок, с широким раздольем бар- ской жизни, встретились с немецким элемен- том, и не вышло из Андрея ни доброго бурша, ни даже филистера. Отец Андрюши был агроном, технолог, учи- тель. У отца своего, фермера, он взял практи- ческие уроки в агрономии, на саксонских фа- бриках изучил технологию, а в ближайшем университете, где было около сорока профес- соров, получил призвание к преподаванию того, что кое-как успели ему растолковать со- рок мудрецов. Дальше он не пошёл, а упрямо поворотил назад, решив, что надо делать дело, и возвра- тился к отцу. Тот дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил на все четыре стороны. С тех пор Иван Богданович не видал ни ро- дины, ни отца. Шесть лет пространствовал он по Швейцарии, Австрии, а двадцать лет живёт в России и благословляет свою судьбу. Он был в университете и решил, что сын его должен быть также там – нужды нет, что это будет не немецкий университет, нужды нет, что университет русский должен будет произ- вести переворот в жизни его сына и далеко от- вести от той колеи, которую мысленно проло- жил отец в жизни сына. А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил её, как по линей- ке, до будущего своего внука и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княже- ском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому. Впрочем, он не был педант в этом случае и не стал бы настаивать на своём; он только не умел бы начертать в своём уме другой дороги сыну. Он мало об этом заботился. Когда сын его воротился из университета и прожил месяца три дома, отец сказал, что делать ему в Верхлёве больше нечего, что вон уж даже Об- ломова отправили в Петербург, что, следова- тельно, и ему пора. А отчего нужно ему в Петербург, почему не мог он остаться в Верхлёве и помогать управ- лять имением, – об этом старик не спрашивал себя; он только помнил, что когда он сам кон- чил курс ученья, то отец отослал его от себя. И он отсылал сына – таков обычай в Герма- нии. Матери не было на свете, и противоре- чить было некому. В день отъезда Иван Богданович дал сыну сто рублей ассигнациями. – Ты поедешь верхом до губернского горо- да, – сказал он. – Там получи от Калинникова триста пятьдесят рублей, а лошадь оставь у него. Если ж его нет, продай лошадь; там ско- ро ярмарка: дадут четыреста рублей и не на охотника. До Москвы доехать тебе станет ру- блей сорок, оттуда в Петербург – семьдесят пять; останется довольно. Потом – как хочешь. Ты делал со мной дела, стало быть знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, ве- роятно, ещё проживу лет двадцать, разве только камень упадёт на голову. Лампада го- рит ярко, и масла в ней много. Образован ты хорошо: перед тобой все карьеры открыты; можешь служить, торговать, хоть сочинять, по- жалуй, – не знаю, что ты изберёшь, к чему чувствуешь больше охоты… – Да я посмотрю, нельзя ли вдруг по всем, – сказал Андрей. Отец захохотал изо всей мочи и начал тре- пать сына по плечу так, что и лошадь бы не выдержала. Андрей ничего. – Ну, а если не станет уменья, не сумеешь сам отыскать вдруг свою дорогу, понадобится посоветоваться, спросить – зайди к Рейнголь- ду: он научит. О! – прибавил он, подняв паль- цы вверх и тряся головой. Это… это (он хотел похвалить и не нашёл слова)… Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырёхэтажный дом. Я тебе адрес скажу… – Не надо, не говори, – возразил Андрей, – я пойду к нему, когда у меня будет четырёх- этажный дом, а теперь обойдусь без него… Опять трепанье по плечу. Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки: в одной лежал клеёнча- тый плащ и видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги да несколько рубашек из верхлёвского полотна – вещи, купленные и взятые по настоянию отца; в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких рубашек и ботинки, за- казанные в Москве, в память наставлений ма- тери. – Ну! – сказал отец. – Ну! – сказал сын. – Всё? – спросил отец. – Всё! – отвечал сын. Они посмотрели друг на друга молча, как будто пронзали взглядом один другого на- сквозь. Между тем около собралась кучка любопыт- ных соседей посмотреть, с разинутыми ртами, как управляющий отпустит сына на чужую сто- рону. Отец и сын пожали друг другу руки. Андрей поехал крупным шагом. – Каков щенок: ни слезинки! – говорили со- седи. – Вон две вороны так и надседаются, каркают на заборе: накаркают они ему – пого- ди ужо!.. – Да что ему вороны? Он на Ивана Купала по ночам в лесу один шатается: к ним, братцы, это не пристаёт. Русскому бы не сошло с рук!.. – А старый-то нехристь хорош! – заметила одна мать. – Точно котёнка выбросил на ули- цу: не обнял, не взвыл! – Стой! Стой, Андрей! – закричал старик. Андрей остановил лошадь. – А! Заговорило, видно, ретивое! – сказали в толпе с одобрением. – Ну? – спросил Андрей. – Подпруга слаба, надо подтянуть. – Доеду до Шамшевки, сам поправлю. Вре- мя тратить нечего, надо засветло приехать. – Ну! – сказал, махнув рукой, отец. – Ну! – кивнув головой, повторил сын и, на- гнувшись немного, только хотел пришпорить коня. – Ах вы, собаки, право собаки! Словно чу- жие! – говорили соседи. Но вдруг в толпе раздался громкий плач: какая-то женщина не выдержала. – Батюшка ты, светик! – приговаривала она, утирая концом головного платка глаза. – Си- ротка бедный! Нет у тебя родимой матушки, некому благословить-то тебя… Дай хоть я перекрещу тебя, красавец мой!.. Андрей подъехал к ней, соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел было ехать – и вдруг заплакал, пока она крестила и целовала его. В её горячих словах послышался ему буд- то голос матери, возник на минуту её нежный образ. Он ещё крепко обнял женщину, наскоро отёр слёзы и вскочил на лошадь. Он ударил её по бокам и исчез в облаке пыли; за ним с двух сторон отчаянно бросились вдогонку три двор- няжки и залились лаем.

II

Штольц ровесник Обломову: и ему уже за тридцать лет. Он служил, вышел в отставку, занялся своими делами и в самом деле нажил дом и деньги. Он участвует в какой-то компа- нии, отправляющей товары за границу. Он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию аген- та – посылают его; нужно написать какой-ни- будь проект или приспособить новую идею к делу – выбирают его. Между тем он ездит и в свет и читает: когда он успевает – бог весть. Он весь составлен из костей, мускулов и нервов, как кровная английская лошадь. Он худощав; щёк у него почти вовсе нет, то есть есть кость да мускул, но ни признака жирной округлости; цвет лица ровный, смугловатый и никакого румянца; глаза хотя немного зелено- ватые, но выразительные. Движений лишних у него не было. Если он сидел, то сидел покойно, если же действовал, то употреблял столько мимики, сколько было нужно. Как в организме нет у него ничего лишнего, так и в нравственных отправлениях своей жиз- ни он искал равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа. Две стороны шли параллельно, перекрещиваясь и перевиваясь на пути, но никогда не запутываясь в тяжёлые, неразрешаемые узлы. Он шёл твёрдо, бодро; жил по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль, с ежеминутным, никогда не дремлющим контролем издержанного времени, труда, сил души и сердца. Кажется, и печалями и радостями он управ- лял, как движением рук, как шагами ног или как обращался с дурной и хорошей погодой. Он распускал зонтик, пока шёл дождь, то есть страдал, пока длилась скорбь, да и стра- дал без робкой покорности, а больше с доса- дой, с гордостью, и переносил терпеливо толь- ко потому, что причину всякого страдания приписывал самому себе, а не вешал, как каф- тан, на чужой гвоздь. И радостью наслаждался, как сорванным по дороге цветком, пока он не увял в руках, не допивая чаши никогда до той капельки горечи, которая лежит в конце всякого наслаждения. Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь – вот что было его постоянною зада- чею, и, добираясь постепенно до её решения, он понимал всю трудность её и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случа- лось заметить кривизну на своём пути и сде- лать прямой шаг. «Мудрёно и трудно жить просто!» – говорил он часто себе и торопливыми взглядами смот- рел, где криво, где косо, где нить шнурка жиз- ни начинает завёртываться в неправильный, сложный узел. Больше всего он боялся воображения, этого двуличного спутника, с дружеским на одной и вражеским на другой стороне лицом, друга – чем меньше веришь ему, и врага – когда ус- нёшь доверчиво под его сладкий шёпот. Он боялся всякой мечты, или если входил в её область, то входил, как входят в грот с над- писью: ma solitude, mon hermitage, mon repos, зная час и минуту, когда выйдешь оттуда. Мечте, загадочному, таинственному не было места в его душе. То, что не подвергалось ана- лизу опыта, практической истины, было в гла- зах его оптический обман, то или другое отра- жение лучей и красок на сетке органа зрения или же, наконец, факт, до которого ещё не до- шла очередь опыта. У него не было и того дилетантизма, кото- рый любит порыскать в области чудесного или подонкихотствовать в поле догадок и открытий за тысячу лет вперёд. Он упрямо останавли- вался у порога тайны, не обнаруживая ни веры ребёнка, ни сомнения фата, а ожидал по- явления закона, а с ним и ключа к ней. Так же тонко и осторожно, как за воображе- нием, следил он за сердцем. Здесь, часто осту- паясь, он должен был сознаваться, что сфера сердечных отравлений была ещё terra incognita. Он горячо благодарил судьбу, если в этой неведомой области удавалось ему заблаговре- менно различить нарумяненную ложь от блед- ной истины; уже не сетовал, когда от искусно прикрытого цветами обмана он оступался, а не падал, если только лихорадочно и усиленно билось сердце, и рад-радёхонек был, если не обливалось оно кровью, если не выступал хо- лодный пот на лбу и потом не ложилась надол- го длинная тень на его жизнь. Он считал себя счастливым уже и тем, что мог держаться на одной высоте и, скача на коньке чувства, не проскакать тонкой черты, отделяющей мир чувства от мира лжи и сенти- ментальности, мир истины от мира, смешного, или, скача обратно, не заскакать на песчаную, сухую почву жёсткости, умничанья, недоверия, мелочи, оскопления сердца. Он и среди увлечения чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтоб в слу- чае крайности рвануться и быть свободным. Он не ослеплялся красотой и потому не забы- Иван Гончаров: «Обломов» вал, не унижал достоинства мужчины, не был рабом, «не лежал у ног» красавиц, хотя не ис- пытывал огненных радостей. У него не было идолов, зато он сохранил силу души, крепость тела, зато он был цело- мудренно-горд; от него веяло какою-то свеже- стью и силой, перед которой невольно смуща- лись и незастенчивые женщины. Он знал цену этим редким и дорогим свой- ствам и так скупо тратил их, что его звали эго- истом, бесчувственным. Удержанность его от порывов, уменье не выйти из границ есте- ственного, свободного состояния духа клейми- ли укором и тут же оправдывали, иногда с за- вистью и удивлением, другого, который со всего размаха летел в болото и разбивал своё и чужое существование. – Страсти, страсти всё оправдывают, – гово- рили вокруг него, – а вы в своём эгоизме бе- режёте только себя: посмотрим, для кого. – Для кого-нибудь да берегу, – говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и продол- жал не верить в поэзию страстей, не восхи- щался их бурными проявлениями и разруши- тельными следами, а всё хотел видеть идеал бытия и стремлений человека в строгом пони- мании и отправлении жизни. И чем больше оспаривали его, тем глубже «коснел» он в своём упрямстве, впадал даже, по крайней мере в спорах, в пуританский фа- натизм. Он говорил, что «нормальное назначе- ние человека – прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медлен- ное горение огня лучше бурных пожаров, ка- кая бы поэзия ни пылала в них». В заключе- ние прибавлял, что он «был бы счастлив, если б удалось ему на себе оправдать своё убежде- ние, но что достичь этого он не надеется, по- тому что это очень трудно». А сам всё шёл да шёл упрямо по избранной дороге. Не видали, чтоб он задумывался над чем-нибудь болезненно и мучительно; по-ви- димому, его не пожирали угрызения утомлён- ного сердца; не болел он душой, не терялся никогда в сложных, трудных или новых обсто- ятельствах, а подходил к ним, как к бывшим знакомым, как будто он жил вторично, прохо- дил знакомые места. Что ни встречалось, он сейчас употреблял тот приём, какой был нужен для этого явле- ния, как ключница сразу выберет из кучи ви- сящих на поясе ключей тот именно, который нужен для той или другой двери. Выше всего он ставил настойчивость в до- стижении целей: это было признаком харак- тера в его глазах, и людям с этой настойчиво- стью он никогда не отказывал в уважении, как бы ни были неважны их цели. – Это люди! – говорил он. Нужно ли прибавлять, что сам он шёл к сво- ей цели, отважно шагая через все преграды, и разве только тогда отказывался от задачи, когда на пути его возникала стена или отвер- залась непроходимая бездна. Но он не способен был вооружиться той от- вагой, которая, закрыв глаза, скакнёт через бездну или бросится на стену на авось. Он из- мерит бездну или стену, и если нет верного средства одолеть, он отойдёт, что бы там про него ни говорили. Чтоб сложиться такому характеру, может быть нужны были и такие смешанные элемен- ты, из каких сложился Штольц. Деятели издав- на отливались у нас в пять, шесть стереотип- ных форм, лениво, вполглаза глядя вокруг, прикладывали руку к общественной машине и с дремотой двигали её по обычной колее, ста- вя ногу в оставленный предшественником след. Но вот глаза очнулись от дремоты, по- слышались бойкие широкие шаги, живые голо- са… Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами! Как такой человек мог быть близок Обломо- ву, в котором каждая черта, каждый шаг, всё существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется, уже решённый вопрос, что противоположные крайности если не служат поводом к симпатии, как думали прежде, то никак не препятствуют ей. Притом их связывало детство и школа – две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в се- мействе Обломова на немецкого мальчика, по- том роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравствен- ном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубо- кой симпатии ко всему, что хорошо и что толь- ко отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого серд- ца. Кто только случайно и умышленно загляды- вал в эту светлую, детскую душу – будь он мрачен, зол, – он уже не мог отказать ему во взаимности или, если обстоятельства мешали сближению, то хоть в доброй и прочной памя- ти. Андрей часто, отрываясь от дел или из свет- ской толпы, с вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или уста- лую душу и всегда испытывал то успокоитель- ное чувство, какое испытывает человек, при- ходя из великолепных зал под собственный скромный кров или возвратясь от красот юж- ной природы в берёзовую рощу, где гулял ещё ребёнком.

III

– Здравствуй, Илья. Как я рад тебя видеть! Ну, что, как ты поживаешь? Здоров ли? – спросил Штольц. – Ох, нет, плохо, брат Андрей, – вздохнув, сказал Обломов, – какое здоровье! – А что, болен? – спросил заботливо Штольц. – Ячмени одолели: только на той неделе один сошёл с правого глаза, а теперь вот са- дится другой. Штольц засмеялся. – Только? – спросил он. – Это ты наспал себе. – Какое «только»: изжога мучит. Ты послу- шал бы, что давеча доктор сказал. «За грани- цу, говорит, ступайте, а то плохо: удар может быть». – Ну, что ж ты? – Не поеду. – Отчего же? – Помилуй! Ты послушай, что он тут нагово- рил: «живи я где-то на горе, поезжай в Египет или в Америку…» – Что ж? – хладнокровно сказал Штольц. – В Египте ты будешь через две недели, в Аме- рике через три. – Ну, брат Андрей, и ты то же! Один тол- ковый человек и был, и тот с ума спятил. Кто же ездит в Америку и Египет! Англичане: так уж те так господом богом устроены; да и негде им жить-то у себя. А у нас кто поедет? Разве отчаянный какой-нибудь, кому жизнь нипочём. – В самом деле, какие подвиги: садись в ко- ляску или на корабль, дыши чистым воздухом, смотри на чужие страны, города, обычаи, на все чудеса… Ах, ты! Ну, скажи, что твои дела, что в Обломовке? – Ах!.. – произнёс Обломов, махнув рукою. – Что случилось? – Да что: жизнь трогает! – И слава богу! – сказал Штольц. – Как слава богу! Если б она всё по голове гладила, а то пристаёт, как бывало в школе к смирному ученику пристают забияки: то ущип- нёт исподтишка, то вдруг нагрянет прямо со лба и обсыплет песком… мочи нет! – Ты уж слишком – смирён. Что же случи- лось? – спросил Штольц. – Два несчастья. – Какие же? – Совсем разорился. – Как так? – Вот я тебе прочту, что староста пишет… где письмо-то? Захар, Захар! Захар отыскал письмо. Штольц пробежал его и засмеялся, вероятно от слога старосты. – Какой плут этот староста! – сказал он. – Распустил мужиков, да и жалуется! Лучше бы дать им паспорты, да и пустить на все четыре стороны. – Помилуй, этак, пожалуй, и все захотят, – возразил Обломов. – Да пусть их! – беспечно сказал Штольц. – Кому хорошо и выгодно на месте, тот не уйдёт; а если ему невыгодно, то и тебе невыгодно: зачем же его держать? – Вон что выдумал! – говорил Илья Ильич. – В Обломовке мужики смирные, домоседы; что им шататься?.. – А ты не знаешь, – перебил Штольц, – в Верхлёве пристань хотят устроить и предполо- жено шоссе провести, так что и Обломовка бу- дет недалеко от большой дороги, а в городе ярмарку учреждают… – Ах, боже мой! – сказал Обломов. – Этого ещё недоставало! Обломовка была в таком за- тишье, в стороне, а теперь ярмарка, большая дорога! Мужики повадятся в город, к нам бу- дут таскаться купцы – всё пропало! Беда! Штольц засмеялся. – Как же не беда? – продолжал. Обломов. – Мужики были так себе, ничего не слышно, ни хорошего, ни дурного, делают своё дело, ни за чем не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги… не будет проку! – Да, если это так, конечно мало проку, – заметил Штольц… – А ты заведи-ка школу в деревне… – Не рано ли? – сказал Обломов. – Грамот- ность вредна мужику: выучи его, так он, пожа- луй, и пахать не станет… – Да ведь мужики будут читать о том, как пахать, – чудак! Однако послушай: не шутя, тебе надо самому побывать в деревне в этом году. – Да, правда; только у меня план ещё не весь… робко заметил Обломов. – И не нужно никакого! – сказал Штольц. – Ты только поезжай: на месте увидишь, что надо делать. Ты давно что-то с этим планом возишься: ужель ещё всё не готово? Что ж ты делаешь? – Ах, братец! Как будто у меня только и дела, что по имению. А другое несчастье? – Какое же? – С квартиры гонят. – Как гонят? – Так: съезжай, говорят, да и только. – Ну, так что ж? – Как – что ж? Я тут спину и бока протёр, ворочаясь от этих хлопот. Ведь один: и то надо и другое, там счёты сводить, туда плати, здесь плати, а тут перевозка! Денег выходит ужас сколько, и сам не знаю куда! Того и гля- ди, останешься без гроша… – Вот избаловался-то человек: с квартиры тяжело съехать! – с удивлением произнёс Штольц. – Кстати о деньгах: много их у тебя? Дай мне рублей пятьсот: надо сейчас послать; завтра из нашей конторы возьму… – Постой! Дай вспомнить… Недавно из де- ревни прислали тысячу, а теперь осталось… вот, погоди… Обломов начал шарить по ящикам. – Вот тут… десять, двадцать, вот двести ру- блей… да вот двадцать. Ещё тут медные были… Захар, Захар! Захар прежним порядком спрыг- нул с лежанки и вошёл в комнату. – Где тут две гривны были на столе? вчера я положил… – Что это, Илья Ильич, дались вам две грив- ны! Я уж вам докладывал, что никаких тут двух гривен не лежало… – Как не лежало! С апельсинов сдачи дали… – Отдали кому-нибудь, да и забыли, – ска- зал Захар, поворачиваясь к двери. Штольц засмеялся. – Ах вы, обломовцы! – упрекнул он. – Не знают, сколько у них денег в кармане! – А давеча Михею Андреичу какие деньги отдавали? – напомнил Захар. – Ах, да, вот Тарантьев взял ещё десять ру- блей, – живо обратился Обломов к Штольцу, – я и забыл. – Зачем ты пускаешь к себе это животное? – заметил Штольц. – Чего пускать! – вмешался Захар. – Придёт словно в свой дом или в трактир. Рубашку и жилет барские взял, да и поминай как звали! Давеча за фраком пожаловал: «дай надеть!» Хоть бы вы, батюшка, Андрей Иваныч, уняли его… – Не твоё дело, Захар. Подь к себе! – строго заметил Обломов. – Дай мне лист почтовой бумаги, – спросил Штольц, – записку написать. – Захар, дай бумаги: вон Андрею Иванычу нужно… – сказал Обломов. – Ведь нет её! Давеча искали, – отозвался из передней Захар и даже не пришёл в комна- ту. – Клочок какой-нибудь дай! – приставал Штольц. Обломов поискал на столе: и клочка не было. – Ну, дай хоть визитную карточку. – Давно их нет у меня, визитных-то карто- чек, – сказал Обломов. – Что это с тобой? – с иронией возразил Штольц. – А собираешься дело делать, план пишешь. Скажи, пожалуйста, ходишь ли ты ку- да-нибудь, где бываешь? С кем видишься? – Да где бываю! Мало где бываю, всё дома сижу: вот план-то тревожит меня, а тут ещё квартира… Спасибо, Тарантьев хотел поста- раться, приискать… – Бывает ли кто-нибудь у тебя? – Бывает… вот Тарантьев, ещё Алексеев. Давеча доктор зашёл… Пенкин был, Судь- бинский, Волков. – Я у тебя и книг не вижу, – сказал Штольц. – Вот книга! – заметил Обломов, указав на лежавшую на столе книгу. – Что такое? – спросил Штольц, посмотрев книгу. – «Путешествие в Африку». И страница, Иван Гончаров: «Обломов» на которой ты остановился, заплесневела. Ни газеты не видать… Читаешь ли ты газеты? – Нет, печать мелка, портит глаза… и нет надобности: если есть что-нибудь новое, це- лый день со всех сторон только и слышишь об этом. – Помилуй, Илья! – сказал Штольц, обратив на Обломова изумлённый взгляд. – Сам-то ты что ж делаешь? Точно ком теста, свернулся и лежишь. – Правда, Андрей, как ком, – печально ото- звался Обломов. – Да разве сознание есть оправдание? – Нет, это только ответ на твои слова; я не оправдываюсь, – со вздохом заметил Обломов. – Надо же выйти из этого сна. – Пробовал прежде, не удалось, а теперь… зачем? Ничто не вызывает, душа не рвётся, ум спит спокойно! – с едва заметною горечью за- ключил он. – Полно об этом… Скажи лучше, откуда ты теперь? – Из Киева. Недели через две поеду за гра- ницу. Поезжай и ты… – Хорошо; пожалуй… – решил Обломов. – Так садись, пиши просьбу, завтра и по- дашь… – Вот уж и завтра! – начал Обломов спохва- тившись. – Какая у них торопливость, точно гонит кто-нибудь! Подумаем, поговорим, а там что бог даст! Вот разве сначала в деревню, а за границу… после… – Отчего же после? Ведь доктор велел? Ты сбрось с себя прежде жир, тяжесть тела, тогда отлетит и сон души. Нужна и телесная и ду- шевная гимнастика. – Нет, Андрей, всё это меня утомит: здоро- вье-то плохо у меня. Нет, уж ты лучше оставь меня, поезжай себе один… Штольц поглядел на лежащего Обломова, Обломов поглядел на него. Штольц покачал головой, а Обломов вздох- нул. – Тебе, кажется, и жить-то лень? – спросил Штольц. – А что, ведь и то правда: лень, Андрей. Андрей ворочал в голове вопрос, чем бы за- деть его за живое и где у него живое, между тем молча разглядывал его и вдруг засмеялся. – Что это на тебе один чулок нитяный, а другой бумажный? – вдруг заметил он, пока- зывая на ноги Обломова. – Да и рубашка наи- знанку надета? Обломов поглядел на ноги, потом на рубаш- ку. – В самом деле, – смутясь, сознался он. – Этот Захар в наказанье мне послан! Ты не по- веришь, как я измучился с ним! Спорит, груби- янит, а дела не спрашивай! – Ах, Илья, Илья! – сказал Штольц. – Нет, я тебя не оставлю так. Через неделю ты не узна- ешь себя. Уже вечером я сообщу тебе подроб- ный план о том, что я намерен делать с собой и с тобой, а теперь одевайся. Постой, я встрях- ну тебя. Захар! – закричал он. – Одеваться Илье Ильичу! – Куда, помилуй, что ты? Сейчас придёт Та- рантьев с Алексеевым обедать. Потом хотели было… – Захар, – говорил, не слушая его, Штольц, – давай ему одеваться. – Слушаю, батюшка, Андрей Иваныч, вот только сапоги почищу, – охотливо говорил За- хар. – Как? У тебя не чищены сапоги до пяти ча- сов? – Чищены-то они чищены, ещё на той неде- ле, да барин не выходил, так опять потускне- ли… – Ну, давай как есть. Мой чемодан внеси в гостиную; я у вас остановлюсь, Я сейчас оде- нусь, и ты будь готов, Илья. Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома в два, три, и… – Да ты того… как же это вдруг… постой… дай подумать… ведь я не брит… – Нечего думать да затылок чесать… Доро- гой обреешься: я тебя завезу. – В какие дома мы ещё поедем? – горестно воскликнул Обломов. – К незнакомым? Что вы- думал! Я пойду, лучше к Ивану Герасимовичу; дня три не был. – Кто это Иван Герасимыч? – Что служил прежде со мной… – А! Этот седой экзекутор: что ты там нашёл? Что за страсть убивать время с этим болваном! – Как ты иногда резко отзываешься о лю- дях, Андрей, так бог тебя знает. А ведь это хо- роший человек: только что не в голландских рубашках ходит… – Что ты у него делаешь? О чём с ним гово- ришь? – спросил Штольц. – У него, знаешь, как-то правильно, уютно в доме. Комнаты маленькие, диваны такие глу- бокие: уйдёшь с головой, и не видать челове- ка. Окна совсем закрыты плющами да кактуса- ми, канареек больше дюжины, три собаки, та- кие добрые! Закуска со стола не сходит. Гра- вюры все изображают семейные сцены. Придёшь, и уйти не хочется. Сидишь, не забо- тясь, не думая ни о чём, знаешь, что около тебя есть человек… конечно, немудрый, поме- няться с ним идеей нечего и думать, зато не хитрый, добрый, радушный, без претензий и не уязвит тебя за глаза! – Что ж вы делаете? – Что? Вот я приду, сядем друг против друга на диваны, с ногами; он курит… – Ну, а ты? – Я тоже курю, слушаю, как канарейки тре- щат. Потом Марфа принесёт самовар. – Тарантьев, Иван Герасимыч! – говорил Штольц, пожимая плечами. – Ну, одевайся скорей, – торопил он. – А Тарантьеву скажи, как придёт, – прибавил он, обращаясь к Заха- ру, – что мы дома не обедаем и что Илья Ильич всё лето не будет дома обедать, а осе- нью у него много будет дела, и что видеться с ним не удастся… – Скажу, не забуду, всё скажу, – отозвался Захар, – а с обедом как прикажете? – Съешь его с кем-нибудь на здоровье. – Слушаю, сударь. Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причёсанный, а Обломов меланхоли- чески сидел на постели, медленно застёгивая грудь рубашки и не попадая пуговкой в петлю. Перед ним на одном колене стоял Захар с не- чищенным сапогом, как с каким-нибудь блю- дом, готовясь надевать и ожидая, когда барин кончит застёгивание груди. – Ты ещё сапог не надел! – с изумлением сказал Штольц. – Ну, Илья, скорей же, скорей! – Да куда это? Да зачем? – с тоской говорил Обломов. – Чего я там не видал? Отстал я, не хочется… – Скорей, скорей! – торопил Штольц.

IV

Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц за- хватил с собой обедать одного золотопромыш- ленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они до- мой к поздней ночи. На другой, на третий день опять, и целая неделя промелькнула незаметно. Обломов про- тестовал, жаловался, спорил, но был увлекаем и сопутствовал другу своему всюду. Однажды, возвратясь откуда-то поздно, он особенно восстал против этой суеты. – Целые дни, – ворчал Обломов, надевая халат, – не снимаешь сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь! – продолжал он, ложась на диван. – Какая же тебе нравится? – спросил Штольц. – Не такая, как здесь. – Что ж здесь именно так не понравилось? – Всё, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядывание с ног до головы; послушаешь, о чём говорят, так голова закружился, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким досто- инством на лице, только и слышишь: «Этому дали то, тот получил аренду». – «Помилуйте, за что?» – кричит кто-нибудь. «Этот проиграл- ся вчера в клубе; тот берёт триста тысяч!» Скука, скука, скука!.. Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь? – Что-нибудь да должно же занимать свет и общество, – сказал Штольц, – у всякого свои интересы. На то жизнь… – Свет, общество! Ты, верно, нарочно, Ан- дрей, посылаешь меня в этот свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там. Жизнь: хо- роша жизнь! Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которо- го вращается всё это: нет его, нет ничего глу- бокого, задевающего за живое. Всё это мерт- вецы, спящие люди, хуже меня, эти члены све- та и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперёд, а что толку? Войдёшь в залу и не на- любуешься, как симметрически рассажены го- сти, как смирно и глубокомысленно сидят – за картами. Нечего сказать, славная задача жиз- ни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лёжа у себя дома и не заражая головы тройками и ва- летами? – Это всё старое, об этом тысячу раз гово- рили, – заметил Штольц. – Нет ли чего поно- вее? – А наша лучшая молодёжь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смот- рят, кто не так одет, как они, не носят их име- ни и звания. И воображают несчастные, что ещё они выше толпы: «Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит; мы в первом ряду кресел, мы на бале у князя N, куда только нас пускают»… А сойдутся между собой, перепьют- ся и подерутся, точно дикие! Разве это живые, не спящие люди? Да не одна молодёжь: по- смотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия, ни доброты, ни взаимного влечения! Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похва- стать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому. Тре- тьего дня, за обедом, я не знал, куда смотреть, хоть под стол залезть, когда началось терза- ние репутаций отсутствующих: «Тот глуп, этот низок, другой вор, третий смешон» – настоя- щая травля! Говоря это, глядят друг на друга такими же глазами: «вот уйди только за дверь, и тебе то же будет»… Зачем же они сходятся, если они таковы? Зачем так крепко жмут друг другу руки? Ни искреннего смеха, ни проблес- ка симпатии! Стараются залучить громкий чин, имя. «У меня был такой-то, а я был у тако- го-то», – хвастают потом… Что ж это за жизнь? Я не хочу её. Чему я там научусь, что извлеку? – Знаешь что, Илья? – сказал Штольц. – Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так все писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что ещё? Продолжай. – Что продолжать-то? Ты посмотри: ни на ком здесь нет свежего, здорового лица… – Климат такой, – перебил Штольц. – Вон и у тебя лицо измято, а ты и не бегаешь, всё ле- жишь. – Ни у кого ясного, покойного взгляда, – продолжал Обломов, – все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, то- ской, болезненно чего-то ищут. И добро бы ис- тины, блага себе и другим – нет, они бледнеют от успеха товарища. У одного забота: завтра в присутственное место зайти, дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, и он пять лет носит одну мысль в голове, одно же- лание: сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния. Пять лет ходить, сидеть и вздыхать в приёмной – вот идеал и цель жизни! Другой мучится, что осуждён ходить каждый день на службу и си- деть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати… – Ты философ, Илья! – сказал Штольц. – Все хлопочут, только тебе ничего не нужно! – Вот этот жёлтый господин в очках, – про- должал Обломов, – пристал ко мне: читал ли я речь какого-то депутата, и глаза вытаращил на меня, когда я сказал, что не читаю газет. И пошёл о Людовике-Филиппе, точно как будто он родной отец ему. Потом привязался, как я думаю: отчего французский посланник выехал из Рима? Как, всю жизнь обречь себя на еже- дневное заряжанье всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься? Сего- дня Мехмет-Али послал корабль в Константи- нополь, и он ломает себе голову: зачем? Зав- тра не удалось Дон-Карлосу – и он в ужасной тревоге. Там роют канал, тут отряд войска по- слали на Восток; батюшки, загорелось! лица нет, бежит, кричит, как будто на него самого войско идёт. Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно – не занимает это их; сквозь эти крики виден непробудный сон! Это им постороннее; они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, тру- довую тропинку и идти по ней, прорывать глу- бокую колею – это скучно, незаметно; там все- знание не поможет и пыль в глаза пустить не- кому. – Ну, мы с тобой не разбросались, Илья. Где же наша скромная, трудовая тропинка? – спро- сил Штольц. Обломов вдруг смолк. – Да вот я кончу только… план… – сказал он. – Да бог с ними! – с досадой прибавил по- том. – Я их не трогаю, ничего не ищу; я только не вижу нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, ко- торый указала природа целью человеку… – Какой же это идеал, норма жизни? Иван Гончаров: «Обломов» Обломов не отвечал. – Ну, скажи мне, какую бы ты начертал себе жизнь? – продолжал спрашивать Штольц. – Я уж начертал. – Что ж это такое? Расскажи, пожалуйста, как? – Как? – сказал Обломов, перевёртываясь на спину и глядя в потолок. – Да как! Уехал бы в деревню. – Что ж тебе мешает? – План не кончен. Потом я бы уехал не один, а с женой. – А! вот что! Ну, с богом. Чего ж ты ждёшь? Ещё года три – четыре, никто за тебя не пой- дёт… – Что делать, не судьба! – сказал Обломов, вздохнув. – Состояние не позволяет! – Помилуй, а Обломовка? Триста душ! – Так что ж? Чем тут жить, с женой? – Вдвоём, чем жить! – А дети пойдут? – Детей воспитаешь, сами достанут; умей направить их так… – Нет, что из дворян делать мастеровых! – сухо перебил Обломов. – Да и кроме детей, где же вдвоём? Это только так говорится – с женой вдвоём, а в самом-то деле только же- нился, тут наползёт к тебе каких-то баб в дом. Загляну в любое семейство: родственницы не родственницы и не экономки; если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион? – Ну хорошо; пусть тебе подарили бы ещё триста тысяч, что б ты сделал? – спрашивал Штольц с сильно задетым любопытством. – Сейчас же в ломбард, – сказал Обломов, – и жил бы процентами. – Там мало процентов; отчего ж бы куда-ни- будь в компанию, вот хоть в нашу? – Нет, Андрей, меня не надуешь. – Как: ты бы и мне не поверил? – Ни за что; не то что тебе, а всё может слу- читься: ну, как лопнет, вот я и без гроша. То ли дело в банк? – Ну хорошо; что ж бы ты стал делать? – Ну, приехал бы я в новый, покойно устроенный дом… В окрестности жили бы до- брые соседи, ты, например… Да нет, ты не уси- дишь на одном месте… – А ты разве усидел бы всегда? Никуда бы не поехал? – Ни за что! – Зачем же хлопочут строить везде же- лезные дороги, пароходы, если идеал жизни – сидеть на месте? Подадим-ко, Илья, проект, чтоб остановились; мы ведь не поедем. – И без нас много; мало ли управляющих, приказчиков, купцов, чиновников, праздных путешественников, у которых нет угла? Пусть ездят себе! – А ты кто же? Обломов молчал. – К какому же разряду общества причисля- ешь ты себя? – Спроси Захара, – сказал Обломов. Штольц буквально исполнил желание Обло- мова. – Захар! – закричал он. Пришёл Захар, с сонными глазами. – Кто это такой лежит? – спросил Штольц. Захар вдруг проснулся и стороной, подозри- тельно взглянул на Штольца, потом на Обло- мова. – Как кто? Разве вы не видите? – Не вижу, – сказал Штольц. – Что за диковина? Это барин, Илья Ильич. Он усмехнулся. – Хорошо, ступай. – Барин! – повторил Штольц и закатился хо- хотом. – Ну, джентльмен, – с досадой поправил Обломов. – Нет, нет, ты барин! – продолжал с хохо- том Штольц. – Какая же разница? – сказал Обломов. – Джентльмен – такой же барин. – Джентльмен есть такой барин, – опреде- лил Штольц, – который сам надевает чулки и сам же снимает с себя сапоги. – Да, англичанин сам, потому что у них не очень много слуг, а русский… – Продолжай же дорисовывать мне идеал твоей жизни… Ну, добрые приятели вокруг; что ж дальше? Как бы ты проводил дни свои? – Ну вот, встал бы утром, – начал Обломов, подкладывая руки под затылок, и по лицу раз- лилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне. – Погода прекрасная, небо си- нее-пресинее, ни одного облачка, – говорил он, – одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, дру- гая – к деревне. В ожидании, пока проснётся жена, я надел бы шлафрок и походил по саду подышать утренними испарениями; там уж нашёл бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я состав- ляю букет для жены. Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь – балкон уж отворён; жена в блузе, в лёгком чепчике, ко- торый чуть-чуть держится, того и гляди слетит с головы… Она ждёт меня. «Чай готов», – гово- рит она. – Какой поцелуй! Какой чай! Какое покойное кресло! Сажусь около стола; на нём сухари, сливки, свежее масло… – Потом? – Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, тёмную ал- лею; идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как сердце бьётся и замирает; искать в природе сочувствия… и не- заметно выйти к речке, к полю… Река чуть плещет; колосья волнуются от ветерка, жара… сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло… – Да ты поэт, Илья! – перебил Штольц. – Да, поэт в жизни, потому что жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать её! Потом можно зайти в оранжерею, – продолжал Обло- мов, сам упиваясь идеалом нарисованного сча- стья. Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины и оттого гово- рил с одушевлением, не останавливаясь. – Посмотреть персики, виноград, – говорил он, – сказать, что подать к столу, потом воро- титься, слегка позавтракать и ждать гостей… А тут то записка к жене от какой-нибудь Марьи Петровны, с книгой, с нотами, то прислали ананас в подарок или у самого в парнике со- зрел чудовищный арбуз – пошлёшь доброму приятелю к завтрашнему обеду и сам туда от- правишься… А на кухне в это время так и ки- пит; повар в белом, как снег, фартуке и колпа- ке суетится; поставит одну кастрюлю, снимет другую, там помешает, тут начнёт валять те- сто, там выплеснет воду… ножи так и стучат… крошат зелень… там вертят мороженое… До обеда приятно заглянуть в кухню, открыть ка- стрюлю, понюхать, посмотреть, как свёртыва- ют пирожки, сбивают сливки. Потом лечь на кушетку; жена вслух читает что-нибудь новое; мы останавливаемся, спорим… Но гости едут, например ты с женой. – Ба, ты и меня женишь? – Непременно! Ещё два, три приятеля, все одни и те же лица. Начнём вчерашний, некон- ченный разговор; пойдут шутки или наступит красноречивое молчание, задумчивость – не от потери места, не от сенатского дела, а от пол- ноты удовлетворённых желаний, раздумье на- слаждения… Не услышишь филиппики с пеной на губах отсутствующему, не подметишь бро- шенного на тебя взгляда с обещанием и тебе того же, чуть выйдешь за дверь. Кого не лю- бишь, кто не хорош, с тем не обмакнёшь хлеба в солонку. В глазах собеседников увидишь симпатию, в шутке искренний, незлобный смех… Всё по душе! Что в глазах, в словах, то и на сердце! После обеда мокка, гавана на террасе… – Ты мне рисуешь одно и то же, что бывало у дедов и отцов. – Нет, не то, – отозвался Обломов, почти обидевшись, – где же то? Разве у меня жена сидела бы за вареньями да за грибами? Разве считала бы тальки да разбирала деревенское полотно? Разве била бы девок по щекам? Ты слышишь: ноты, книги, рояль, изящная ме- бель? – Ну, а ты сам? – И сам я прошлогодних бы газет не читал, в колымаге бы не ездил, ел бы не лапшу и гуся, а выучил бы повара в английском клубе или у посланника. – Ну, потом? – Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в берёзовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так бла- женствовали бы вплоть до окрошки и биф- штекса. Мужики идут с поля, с косами на пле- чах; там воз с сеном проползёт, закрыв всю телегу и лошадь; вверху, из кучи, торчит шап- ка мужика с цветами да детская головка; там толпа босоногих баб, с серпами, голосят… Вдруг завидели господ, притихли, низко кла- няются. Одна из них, с загорелой шеей, с го- лыми локтями, с робко опущенными, но лука- выми глазами, чуть-чуть, для виду только, обороняется от барской ласки, а сама счастли- ва… тс!.. жена чтоб не увидела, боже сохрани! И сам Обломов и Штольц покатились со сме- ху. – Сыро в поле, – заключил Обломов, – тём- но; туман, как опрокинутое море, висит над рожью; лошади вздрагивают плечом и бьют копытами: пора домой. В доме уж засветились огни; на кухне стучат в пятеро ножей; сково- рода грибов, котлеты, ягоды… тут музыка… Casta diva… Casta diva! – запел Обломов. – Не могу равнодушно вспомнить Casta diva, – ска- зал он, пропев начало каватины, – как выпла- кивает сердце эта женщина! Какая грусть за- ложена в эти звуки!.. И никто не знает ничего вокруг… Она одна… Тайна тяготит её; она вве- ряет её луне… – Ты любишь эту арию? Я очень рад; её прекрасно поёт Ольга Ильинская. Я познаком- лю тебя – вот голос, вот пение! Да и сама она что за очаровательное дитя! Впрочем, может быть я пристрастно сужу: у меня к ней сла- бость… Однакож не отвлекайся, не отвлекай- ся, – прибавил Штольц, – рассказывай! – Ну, – продолжал Обломов. – что ещё?.. Да тут и всё!.. Гости расходятся по флигелям, по павильонам; а завтра разбрелись: кто удить, кто с ружьём, а кто так, просто, сидит себе… – Просто, ничего в руках? – спросил Штольц. – Чего тебе надо? Ну, носовой платок, по- жалуй. Что ж, тебе не хотелось бы так пожить? – спросил Обломов. – А? Это не жизнь? – И весь век так? – спросил Штольц. – До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь! – Нет, это не жизнь! – Как не жизнь? Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, стра- дальческого лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докла- дах, о приёме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры – уж это одно чего стоит! И это не жизнь? – Это не жизнь! – упрямо повторил Штольц. – Что ж это, по-твоему? – Это… (Штольц задумался и искал, как на- звать эту жизнь.) Какая-то… обломовщина, – сказал он наконец. – О-бло-мовщина! – медленно произнёс Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. – Об-ло-мов-щина! Он странно и пристально глядел на Штоль- ца. – Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? – без увлечения, робко спросил он. – Разве не все добиваются того же, о чём я мечтаю? Помилуй! – прибавил он смелее. – Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, тор- говли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая? – И утопия-то у тебя обломовская, – возра- зил Штольц. – Все ищут отдыха и покоя, – защищался Обломов. – Не все, и ты сам, лет десять, не того искал в жизни. – Чего же я искал? – с недоумением спросил Обломов, погружаясь мыслью в прошедшее. – Вспомни, подумай. Где твои книги, пере- воды? – Захар куда-то дел, – отвечал Обломов, – тут где-нибудь в углу лежат. – В углу! – с упрёком сказал Штольц. – В этом же углу лежат и замыслы твои «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разработывания неистощи- мых источников (твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать – значит жить другой, артистической, изящной стороной жиз- ни, жизни художников, поэтов». Все эти за- мыслы тоже Захар сложил в угол? Помнишь, ты хотел после книг объехать чужие края, чтоб лучше знать и любить свой? «Вся жизнь есть мысль и труд, – твердил ты тогда, – труд хоть безвестный, тёмный, но непрерывный, и уме- реть с сознанием, что сделал своё дело». А? В каком углу лежит это у тебя? – Да… да… – говорил Обломов, беспокойно следя за каждым словом Штольца, – помню, что я точно… кажется… Как же, – сказал он, вдруг вспомнив прошлое, – ведь мы, Андрей, сбирались сначала изъездить вдоль и поперёк Европу, исходить Швейцарию пешком, обжечь ноги на Везувии, спуститься в Геркулан. С ума чуть не сошли! Сколько глупостей!.. – Глупостей! – с упрёком повторил Штольц. – Не ты ли со слезами говорил, глядя на гравюры рафаэлевских мадонн, Корреджи- евой ночи, на Аполлона Бельведерского: «Боже мой! Ужели никогда не удастся взгля- нуть на оригиналы и онеметь от ужаса, что ты стоишь перед произведением Микельанджело, Тициана и попираешь почву Рима? Ужели про- вести век и видеть эти мирты, кипарисы и по- Иван Гончаров: «Обломов» меранцы в оранжереях, а не на их родине? Не подышать воздухом Италии, не упиться сине- вой неба!» И сколько великолепных фейер- верков пускал ты из головы! Глупости! – Да, да, помню! – говорил Обломов, вду- мываясь в прошлое. – Ты ещё взял меня за руку и сказал: «Дадим обещание не умирать, не увидавши ничего этого…» – Помню, – продолжал Штольц, – как ты од- нажды принёс мне перевод из Сея, с посвяще- нием мне в именины; перевод цел у меня. А как ты запирался с учителем математики, хо- тел непременно добиться, зачем тебе знать круги и квадраты, но на половине бросил и не добился? По-английски начал учиться… и не доучился! А когда я сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские универ- ситеты, ты вскочил, обнял меня и подал тор- жественно руку: «Я твой, Андрей, с тобой всю- ду» – это всё твои слова. Ты всегда был не- множко актёр. Что ж, Илья? Я два раза был за границей, после нашей премудрости, смиренно сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлангене, потом выучил Европу как своё имение. Но, положим, вояж – это рос- кошь, и не все в состоянии и обязаны пользо- ваться этим средством; а Россия? Я видел Рос- сию вдоль и поперёк. Тружусь… – Когда-нибудь перестанешь же трудить- ся, – заметил Обломов. – Никогда не перестану. Для чего? – Когда удвоишь свои капиталы, – сказал Обломов. – Когда учетверю их, и тогда не перестану. – Так из чего же, – заговорил он, помол- чав, – ты бьёшься, если цель твоя не обеспе- чить себя навсегда и удалиться потом на по- кой, отдохнуть?.. – Деревенская обломовщина! – сказал Штольц. – Или достигнуть службой значения и поло- жения в обществе и потом в почётном бездей- ствии наслаждаться заслуженным отдыхом… – Петербургская обломовщина! – возразил Штольц. – Так когда же жить? – с досадой на заме- чания Штольца возразил Обломов. – Для чего же мучиться весь век? – Для самого труда, больше ни для чего. Труд – образ, содержание, стихия и цель жиз- ни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую при- поднять тебя, может быть в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут, с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем про- падёшь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! – заключил он. Обломов слушал его, глядя на него встрево- женными глазами. Друг как будто подставил ему зеркало, и он испугался, узнав себя. – Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! – начал он со вздохом. – Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послу- шал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрёк не сошёл с языка. Всё знаю, всё пони- маю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня, куда хочешь. За тобой я, мо- жет быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Ещё год – поздно будет! – Ты ли это, Илья? – говорил Андрей. – А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты не забыл двух сестёр? Не забыл Руссо, Шиллера, Гёте, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними, хотел очистить их вкус?.. Обломов вскочил с постели. – Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашёптывал надежды на буду- щее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там всё это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось всё – отчего по- гасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потря- сений не было у меня; не терял я ничего; ни- какое ярмо не тяготит моей совести: она чи- ста, как стекло; никакой удар не убил во мне самолюбия, а так, бог знает отчего, всё пропа- дает! Он вздохнул: – Знаешь ли, Андрей, в жизни моей ведь ни- когда не загоралось никакого, ни спасительно- го, ни разрушительного огня? Она не была по- хожа на утро, на которое постепенно падают краски, огонь, которое потом превращается в день, как у других, и пылает жарко, и всё ки- пит, движется в ярком полудне, а потом всё тише и тише, всё бледнее, и всё естественно и постепенно гаснет к вечеру. Нет, жизнь моя началась с погасания. Странно, а это так! С первой минуты, когда я сознал себя, я почув- ствовал, что я уже гасну! Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятеля- ми, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю её; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, – на вечерах, в приёмные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из го- рода на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму – положенными днями, лето – гуляньями и всю жизнь – ленивой и покойной дремотой, как другие… Даже самолюбие – на что оно трати- лось? Чтоб заказывать платье у известного портного? Чтоб попасть в известный дом? Чтоб князь П* пожал мне руку? А ведь самолюбие – соль жизни! Куда оно ушло? Или я не понял этой жизни, или она никуда не годится, а луч- шего я ничего не знал, не видал, никто не ука- зал мне его. Ты появлялся и исчезал, как ко- мета, ярко, быстро, и я забывал всё это и гас- нул… Штольц не отвечал уже небрежной насмеш- кой на речь Обломова. Он слушал и угрюмо молчал. – Ты сказал давеча, что у меня лицо не со- всем свежо, измято, – продолжал Обломов, – да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что две- надцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жёг свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше. – Зачем же ты не вырвался, не бежал куда- нибудь, а молча погибал? – нетерпеливо спро- сил Штольц. – Куда? – Куда? Да хоть с своими мужиками на Вол- гу: и там больше движения, есть интересы ка- кие-нибудь, цель, труд. Я бы уехал в Сибирь, в Ситху. – Вон ведь ты всё какие сильные средства прописываешь! – заметил Обломов уныло. – Да я ли один? Смотри: Михайлов, Петров, Семёнов, Алексеев, Степанов… не пересчита- ешь: наше имя легион! Штольц ещё был под влиянием этой испове- ди и молчал. Потом вздохнул. – Да, воды много утекло! – сказал он. – Я не оставлю тебя так, я увезу тебя отсюда, сна- чала за границу, потом в деревню: похудеешь немного, перестанешь хандрить, а там сыщем и дело… – Да, поедем куда-нибудь отсюда! – вырва- лось у Обломова. – Завтра начнём хлопотать о паспорте за границу, потом станем собираться… Я не отста- ну – слышишь, Илья? – Ты всё завтра! – возразил Обломов, спу- стившись будто с облаков. – А тебе бы хотелось «не откладывать до завтра, что можно сделать сегодня»? Какая прыть! Поздно нынче, – прибавил Штольц, – но через две недели мы будем далёко… – Что это, братец, через две недели, поми- луй, вдруг так!.. – говорил Обломов. – Дай хо- рошенько обдумать и приготовиться… Тарантас надо какой-нибудь… разве месяца через три. – Выдумал тарантас! До границы мы поедем в почтовом экипаже или на пароходе до Любе- ка, как будет удобнее; а там во многих местах железные дороги есть. – А квартира, а Захар, а Обломовка? Ведь надо распорядиться, – защищался Обломов. – Обломовщина, обломовщина! – сказал Штольц, смеясь, потом взял свечку, пожелал Обломову покойной ночи и пошёл спать. – Те- перь или никогда – помни! – прибавил он, обернувшись к Обломову и затворяя за собой дверь. V «Теперь или никогда!» – явились Обломову грозные слова, лишь только он проснулся утром. Он встал с постели, прошёлся раза три по комнате, заглянул в гостиную: Штольц сидит и пишет. – Захар! – кликнул он. Не слышно прыжка с печки – Захар нейдёт: Штольц услал его на почту. Обломов подошёл к своему запылённому столу, сел, взял перо, обмакнул в чернильни- цу, но чернил не было, поискал бумаги – тоже нет. Он задумался и машинально стал чертить пальцем по пыли, потом посмотрел, что напи- сал: вышло Обломовщина. Он проворно стёр написанное рукавом. Это слово снилось ему ночью написанное огнём на стенах, как Бальтазару на пиру. Пришёл Захар и, найдя Обломова не на по- стели, мутно поглядел на барина, удивляясь, что он на ногах. В этом тупом взгляде удивле- ния написано было: «Обломовщина!» «Одно слово, – думал Илья Ильич, – а ка- кое… ядовитое!..» Захар, по обыкновению, взял гребёнку, щётку, полотенце и подошёл было причесать Илью Ильича. – Поди ты к чёрту! – сердито сказал Обло- мов и вышиб из рук Захара щётку, а Захар сам уже уронил и гребёнку на пол. – Не ляжете, что ли, опять? – спросил За- хар. – Так я бы поправил постель. – Принеси мне чернил и бумаги, – отвечал Обломов. Обломов задумался над словами: «Теперь или никогда!» Вслушиваясь в это отчаянное воззвание ра- зума и силы, он сознавал и взвешивал, что? у него осталось ещё в остатке воли и куда он понесёт, во что положит этот скудный остаток. После мучительной думы он схватил перо, вытащил из угла книгу и в один час хотел про- честь, написать и передумать всё, чего не прочёл, не написал и не передумал в десять лет. Что ему делать теперь? Идти вперёд или остаться? Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского. Идти вперёд – это значит вдруг сбросить широкий халат не толь- ко с плеч, но и с души, с ума; вместе с пылью и паутиной со стен смести паутину с глаз и прозреть! Какой первый шаг сделать к тому? С чего начать? Не знаю, не могу… нет… лукавлю, знаю и… Да и Штольц тут, под боком; он сей- час скажет. А что он скажет? «В неделю, скажет, набросать подробную инструкцию поверенному и отправить его в деревню, Обломовку заложить, прикупить земли, послать план построек, квартиру сдать, взять паспорт и ехать на полгода за границу, сбыть лишний жир, сбросить тяжесть, освежить душу тем воздухом, о котором мечтал некогда с другом, пожить без халата, без Захара и Тарантьева, надевать самому чулки и снимать с себя сапоги, спать только ночью, ехать, куда все едут, по железным дорогам, на пароходах, потом… Потом… поселиться в Обломовке, знать, что такое посев и умолот, отчего бывает мужик беден и богат; ходить в поле, ездить на выборы, на завод, на мельницы, на пристань. В то же время читать газеты, книги, беспокоиться о том, зачем англичане послали корабль на Восток…» Вот что он скажет! Это значит идти вперёд… И так всю жизнь! Прощай, поэтический идеал жизни! Это какая-то кузница, не жизнь; тут вечно пламя, трескотня, жар, шум… когда же пожить? Не лучше ли остаться? Остаться – значит надевать рубашку наи- знанку, слушать прыганье Захаровых ног с ле- жанки, обедать с Тарантьевым, меньше думать обо всём, не дочитать до конца путешествия в Африку, состариться мирно на квартире у кумы Тарантьева… «Теперь или никогда!» «Быть или не быть!» Обломов приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногой в туфлю и сел опять. Через две недели Штольц уже уехал в Ан- глию, взяв с Обломова слово приехать прямо в Париж. У Илья Ильича уже и паспорт был го- тов, он даже заказал себе дорожное пальто, купил фуражку. Вот как подвинулись дела. Уже Захар глубокомысленно доказывал, что довольно заказать и одну пару сапог, а под другую подкинуть подмётки. Обломов купил одеяло, шерстяную фуфайку, дорожный несес- сер, хотел – мешок для провизии, но десять человек сказали, что за границей провизии не возят. Захар метался по мастеровым, по лавкам, весь в поту, и хоть много гривен и пятаков по- ложил себе в карман от сдач по лавкам, но проклял и Андрея Ивановича и всех, кто выду- мал путешествия. – Что он там один-то будет делать? – гово- рил он в лавочке. – Там, слышь, служат госпо- Иван Гончаров: «Обломов» дам все девки. Где девке сапоги стащить? И как она станет чулки натягивать на голые ноги барину?.. Он даже усмехнулся, так что бакенбарды поднялись в сторону, и покачал головой. Об- ломов не поленился, написал, что взять с со- бой и что оставить дома. Мебель и прочие вещи поручено Тарантьеву отвезти на кварти- ру к куме, на Выборгскую сторону, запереть их в трёх комнатах и хранить до возвращения из- за границы. Уже знакомые Обломова, иные с недоверчи- востью, другие со смехом, а третьи с каким-то испугом, говорили: «Едет; представьте, Обло- мов сдвинулся с места!» Но Обломов не уехал ни через месяц, ни че- рез три. Накануне отъезда у него ночью раздулась губа. «Муха укусила, нельзя же с этакой губой в море!» – сказал он и стал ждать другого па- рохода. Вот уж август, Штольц давно в Пари- же, пишет к нему неистовые письма, но ответа не получает. Отчего же? Вероятно, чернила засохли в чернильнице и бумаги нет? Или, может быть, оттого, что в обломовском стиле часто сталки- ваются который и что, или, наконец, Илья Ильич в грозном клике: теперь или никогда остановился на последнем, заложил руки под голову – и напрасно будит его Захар. Нет, у него чернильница полна чернил, на столе лежат письма, бумага, даже гербовая, притом исписанная его рукой. Написав несколько страниц, он ни разу не поставил два раза который; слог его лился свободно и местами выразительно и красноре- чиво, как в «оны дни», когда он мечтал со Штольцем о трудовой жизни, о путешествии. Встаёт он в семь часов, читает, носит ку- да-то книги. На лице ни сна, ни усталости, ни скуки. На нём появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или по крайней мере самоуверенности. Халата не видать на нём: Тарантьев увёз его с собой к куме с про- чими вещами. Обломов сидит с книгой или пишет в домаш- нем пальто; на шее надета лёгкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, пре- красно сшитом, в щегольской шляпе… Он ве- сел, напевает… Отчего же это?. Вот он сидит у окна своей дачи (он живёт на даче, в нескольких верстах от города), подле него лежит букет цветов. Он что-то про- ворно дописывает, а сам беспрестанно погля- дывает через кусты, на дорожку, и опять спе- шит писать. Вдруг по дорожке захрустел песок под лёг- кими шагами; Обломов бросил перо, схватил букет и подбежал к окну. – Это вы, Ольга Сергеевна? Сейчас, сей- час! – сказал он, схватил фуражку, тросточку, выбежал в калитку, подал руку какой-то пре- красной женщине и исчез с ней в лесу, в тени огромных елей… Захар вышел из-за какого-то угла, поглядел ему вслед, запер комнату и пошёл в кухню. – Ушёл! – сказал он Анисье. – А обедать будет? – Кто его знает? – сонно отвечал Захар. Захар всё такой же: те же огромные бакен- барды, небритая борода, тот же серый жилет и прореха на сюртуке, но он женат на Анисье, вследствие ли разрыва с кумой или так, по убеждению, что человек должен быть женат; он женился и, вопреки пословице, не переме- нился. Штольц познакомил Обломова с Ольгой и её тёткой. Когда Штольц привёл Обломова в дом к Ольгиной тётке в первый раз, там были го- сти. Обломову было тяжело и, по обыкнове- нию, неловко. «Хорошо бы перчатки снять, – думал он, – ведь в комнате тепло. Как я отвык от всего!..» Штольц сел подле Ольги, которая сидела одна, под лампой, поодаль от чайного стола, опершись спиной на кресло, и мало занима- лась тем, что вокруг неё происходило. Она очень обрадовалась Штольцу; хотя гла- за её не зажглись блеском, щёки не запылали румянцем, но по всему лицу разлился ровный, покойный свет и явилась улыбка. Она называла его другом, любила за то, что он всегда смешил её и не давал скучать, но немного и боялась, потому что чувствовала себя слишком ребёнком перед ним. Когда у ней рождался в уме вопрос, недо- умение, она не вдруг решалась поверить ему: он был слишком далеко впереди её, слишком выше её, так что самолюбие её иногда страда- ло от этой недозрелости, от расстояния в их уме и летах. Штольц тоже любовался ею бескорыстно, как чудесным созданием, с благоухающею све- жестью ума и чувств. Она была в глазах его только прелестный, подающий большие наде- жды ребёнок. Штольц, однакож, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым, природным путём жизни и по счастливой нату- ре, по здравому, не перехитрённому воспита- нию не уклонялась от естественного проявле- ния мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки. Не оттого ли, может быть, шагала она так уверенно по этому пути, что по временам слы- шала рядом другие, ещё более уверенные шаги «друга», которому верила, и с ними со- размеряла свои шаг. Как бы то ни было, но в редкой девице встретишь такую простоту и естественную сво- боду взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтёшь в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь – я так недурна. Вз- гляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сей- час подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и вы- ставлю чуть-чуть кончик ноги»… Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла! Зато её и ценил почти один Штольц, зато не одну мазурку про- сидела она одна, не скрывая скуки; зато, гля- дя на неё, самые любезные из молодых людей были неразговорчивы, не зная, что и как ска- зать ей… Одни считали её простой, недальней, неглу- бокой, потому что не сыпались с языка её ни мудрые сентенции о жизни, о любви, ни бы- стрые, неожиданные и смелые реплики, ни вы- читанные или подслушанные суждения о му- зыке и литературе: говорила она мало, и то своё, неважное – и её обходили умные и бой- кие «кавалеры»; небойкие, напротив, считали её слишком мудрёной и немного боялись. Один Штольц говорил с ней без умолка и смешил её. Любила она музыку, но пела чаще втихо- молку, или Штольцу, или какой-нибудь пан- сионной подруге; а пела она, по словам Штольца, как ни одна певица не поёт. Только что Штольц уселся подле неё, как в комнате раздался её смех, который был так звучен, так искренен и заразителен, что кто ни послушает этого смеха, непременно засмеётся сам, не зная о причине. Но не всё смешил её Штольц: через полчаса она слушала его с любопытством и с удвоен- ным любопытством переносила глаза на Обло- мова, а Обломову от этих взглядов – хоть сквозь землю провалиться. «Что они такое говорят обо мне?» – думал он, косясь в беспокойстве на них. Он уже хо- тел уйти, но тётка Ольги подозвала его к столу и посадила подле себя, под перекрёстный огонь взглядов всех собеседников. Он боязливо обернулся к Штольцу – его уже не было, взглянул на Ольгу и встретил устрем- лённый на него всё тот же любопытный вз- гляд. «Всё ещё смотрит!» – подумал он, в смуще- нии оглядывая своё платье. Он даже отёр лицо платком, думая, не вы- пачкан ли у него нос, трогал себя за галстук, не развязался ли: это бывает иногда с ним; нет, всё, кажется, в порядке, а она смотрит! Но человек подал ему чашку чаю и поднос с кренделями. Он хотел подавить в себе смуще- ние, быть развязным и в этой развязности за- хватил такую кучу сухарей, бисквитов, крен- делей, что сидевшая с ним рядом девочка засмеялась. Другие поглядывали на кучу с лю- бопытством. «Боже мой, и она смотрит! – думает Обло- мов. – Что я с этой кучей сделаю?» Он, и не глядя, видел, как Ольга встала с своего места и пошла в другой угол. У него от- легло от сердца. А девочка навострила на него глаза, ожи- дая, что он сделает с сухарями. «Съем поскорей», – подумал он и начал проворно убирать бисквиты; к счастью, они так и таяли во рту. Оставались только два сухаря; он вздохнул свободно и решился взглянуть туда, куда по- шла Ольга… Боже! Она стоит у бюста, опершись на пье- дестал, и следит за ним. Она ушла из своего угла, кажется, затем, чтоб свободнее смотреть на него: она заметила его неловкость с суха- рями. За ужином она сидела на другом конце сто- ла, говорила, ела и, казалось, вовсе не зани- малась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в её сторону, с надеждой, авось она не смотрит, как встречал её взгляд, испол- ненный любопытства, но вместе такой добрый… Обломов после ужина торопливо стал про- щаться с тёткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая глаз, прошёл всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул – за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась. «Верно, Андрей рассказал, что на мне были вчера надеты чулки разные или рубашка наи- знанку!» – заключил он и поехал домой не в духе и от этого предположения и ещё более от приглашения обедать, на которое отвечал поклоном: значит, принял. С этой минуты настойчивый взгляд Ольги не выходил из головы Обломова. Напрасно он во весь рост лёг на спину, напрасно брал самые ленивые и покойные позы – не спится, да и только. И халат показался ему противен, и За- хар глуп и невыносим, и пыль с паутиной не- стерпима. Он велел вынести вон несколько дрянных картин, которые навязал ему какой-то покро- витель бедных артистов; сам поправил штору, которая давно не поднималась, позвал Анисью и велел протереть окна, смахнул паутину, а потом лёг на бок и продумал с час – об Ольге. Он сначала пристально занялся её наружно- стью, всё рисовал в памяти её портрет. Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щёк и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего ребёнка, с пальцами в виде винограда. Но если б её обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии. Несколько высо- кому росту строго отвечала величина головы, величине головы – овал и размеры лица; всё это, в свою очередь, гармонировало с плеча- ми, плечи – с станом… Кто ни встречал её, даже рассеянный, и тот на мгновение останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом. Нос образовал чуть заметно выпуклую, гра- циозную линию; губы тонкие и большею ча- стию сжатые: признак непрерывно устремлён- ной на что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде тём- ных, серо-голубых глаз. Брови придавали осо- бенную красоту глазам: они не были дугооб- разны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками – нет, это были две русые, пушистые, почти прямые по- лоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покои- лась мысль. Ходила Ольга с наклонённой немного вперёд головой, так стройно, благородно поко- ившейся на тонкой, гордой, шее; двигалась всем телом ровно, шагая легко, почти неуло- вимо… «Что это она вчера смотрела так пристально на меня? – думал Обломов. – Андрей божится, что о чулках и о рубашке ещё не говорил, а говорил о дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, – всё, что было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет всё доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как…» «Чему ж улыбаться? – продолжал думать Обломов. – Если у ней есть сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от жалости, а она… ну, бог с ней! Перестану думать! Вот только съезжу сегодня, отобедаю – и ни ногой». Проходили дни за днями: он там и обеими ногами, и руками, и головой. В одно прекрасное утро Тарантьев перевёз весь его дом к своей куме, в переулок, на Вы- боргскую сторону, и Обломов дня три провёл, как давно не проводил: без постели, без дива- на, обедал у Ольгиной тётки. Вдруг оказалось, что против их дачи есть одна свободная. Обломов нанял её заочно и живёт там. Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней, посылает цветы, гуляет по озеру, по горам… он, Обломов. Чего не бывает на свете! Как же это могло случиться? А вот как. Когда они обедали со Штольцем у её тётки, Обломов во время обеда испытывал ту же пыт- ку, что и накануне, жевал под её взглядом, го- ворил, зная, чувствуя, что над ним, как солн- це, стоит этот взгляд, жжёт его, тревожит, ше- велит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного, настойчивого взгляда. – Что это такое? – говорил он, ворочаясь во все стороны. – Ведь это мученье! На смех, что ли, я дался ей? На другого ни на кого не смот- рит так: не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! – решил он, – и выскажу луч- ше сам словами то, что она так и тянет у меня из души глазами. Вдруг она явилась перед ним на пороге бал- кона; он подал ей стул, и она села подле него. – Правда ли, что вы очень скучаете? – спро- сила она его. – Правда, – отвечал он, – но только не очень… У меня есть занятия. – Андрей Иваныч говорил, что вы пишете какой-то план? – Да, я хочу ехать в деревню пожить, так приготовляюсь понемногу. – А за границу поедете? – Да, непременно, вот как только Андрей Иваныч соберётся. – Вы охотно едете? – спросила она. – Да, я очень охотно… Он взглянул: улыбка так и ползает у ней по лицу, то осветит глаза, то разольётся по ще- кам, только губы сжаты, как всегда. У него недостало духа солгать покойно. – Я немного… ленив… – сказал он, – но… Ему стало вместе и досадно, что она так легко, почти молча, выманила у него сознание в лени. «Что она мне? Боюсь, что ли, я её?» – думал он. – Ленивы! – возразила она с едва примет- ным лукавством. – Может ли это быть? Мужчи- на ленив – я этого не понимаю. «Чего тут не понимать? – подумал он, – ка- жется, просто». – Я всё больше дома сижу, оттого Андрей и думает, что я… – Но, вероятно, вы много пишете, – сказала она, – читаете. – Читали ли вы?… Она смотрела на него так пристально. – Нет, не читал! – вдруг сорвалось у него в испуге, чтоб она не вздумала его экзамено- вать. – Чего? – засмеявшись, спросила она. И он засмеялся… – Я думал, что вы хотите спросить меня о каком-нибудь романе: я их не читаю. – Не угадали; я хотела спросить о путеше- ствиях… Он зорко поглядел на неё: у ней всё лицо смеялось, а губы нет… «О! да она… с ней надо быть осторожным…» – думал Обломов. – Что же вы читаете? – с любопытством спросила она. – Я, точно, люблю больше путешествия… – В Африку? – лукаво и тихо спросила она. Он покраснел, догадываясь, не без основа- ния, что ей было известно не только о том, что он читает, но и как читает. – Вы музыкант? – спросила она, чтоб выве- сти его из смущения. В это время подошёл Штольц. – Илья! Вот я сказал Ольге Сергеевне, что ты страстно любишь музыку, просил спеть что- нибудь… Casta diva. – Зачем же ты наговариваешь на меня? – отвечал Обломов. – Я вовсе не страстно люблю музыку… – Каков? – перебил Штольц. – Он как будто обиделся! Я рекомендую его как порядочного человека, а он спешит разочаровать на свой счёт! – Я уклоняюсь только от роли любителя: это сомнительная, да и трудная роль! – Какая же музыка вам больше нравится? – спросила Ольга. – Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заро- нился мне в память, в другой раз уйду на по- ловине оперы; там Мейербер зашевелит меня; даже песня с барки: смотря по настроению! Иногда и от Моцарта уши зажмёшь… – Значит, вы истинно любите музыку. – Спойте же что-нибудь, Ольга Сергеевна, – просил Штольц. – А если мусьё Обломав теперь в таком на- строении, что уши зажмёт? – сказала она, об- ращаясь к нему. – Тут следует сказать какой-нибудь компли- мент, – отвечал Обломов. – Я не умею, да если б и умел, так не решился бы… – Отчего же? – А если вы дурно поёте! – наивно заметил Обломов. – Мне бы потом стало так неловко… – Как вчера с сухарями… – вдруг вырвалось у ней, и она сама покраснела и бог знает что дала бы, чтоб не сказать этого. – Простите – виновата!.. – сказала она. Обломов никак не ожидал этого и потерял- ся. – Это злое предательство! – сказал он впол- голоса. – Нет, разве маленькое мщение, и то, ей- -богу, неумышленное, за то, что у вас не на- шлось даже комплимента для меня. – Может быть, найду, когда услышу. – А вы хотите, чтоб я спела? – спросила она. – Нет, это он хочет, – отвечал Обломов, указывая на Штольца. – А вы? Обломов покачал отрицательно головой: – Я не могу хотеть, чего не знаю. – Ты грубиян, Илья! – заметил Штольц. – Вот что значит залежаться дома и надевать чулки… – Помилуй, Андрей, – живо перебил Обло- мов, не давая ему договорить, – мне ничего не стоит сказать: «Ах! я очень рад буду, счаст- лив, вы, конечно, отлично поёте… – продолжал он, обратясь к Ольге, – это мне доставит…» и т. д. Да разве это нужно? – Но вы могли пожелать по крайней мере, чтоб я спела… хоть из любопытства. – Не смею, – отвечал Обломов, – вы не ак- триса… – Ну, я вам спою, – сказала она Штольцу. – Илья, готовь комплимент. Между тем наступил вечер. Засветили лам- пу, которая, как луна, сквозила в трельяже с плющом. Сумрак скрыл очертания лица и фи- гуры Ольги и набросил на неё как будто флёровое покрывало; лицо было в тени: слы- шался только мягкий, но сильный голос, с нервной дрожью чувства. Она пела много арий и романсов, по указа- нию Штольца; в одних выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других – радость, но в звуках этих таился уже зародыш грусти. От слов, от звуков, от этого чистого, силь- ного девического голоса билось сердце, дро- жали нервы, глаза искрились и заплывали сле- зами. В один и тот же момент хотелось уме- реть, не пробуждаться от звуков, и сейчас же опять сердце жаждало жизни… Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слёзы, и ещё труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся поднялась со дна души, готовая на подвиг. Он в эту минуту уехал бы даже за границу, если б ему оставалось только сесть и поехать. В заключение она запела Casta diva: все восторги, молнией несущиеся мысли в голове, трепет, как иглы, пробегающий по телу, – всё это уничтожило Обломова: он изнемог. – Довольны вы мной сегодня? – вдруг спро- сила Ольга Штольца, перестав петь. – Спросите Обломова, что он скажет? – ска- зал Штольц. – Ах! – вырвалось у Обломова. Он вдруг схватил было Ольгу за руку и тот- час же оставил и сильно смутился. – Извините… – пробормотал он. – Слышите? – сказал ей Штольц. – Скажи по совести, Илья: как давно с тобой не случалось этого? – Это могло случиться сегодня утром, если мимо окон проходила сиплая шарманка… – вмешалась Ольга с добротой, так мягко, что вынула жало из сарказма. Он с упрёком взглянул на неё. – У него окна по сю пору не выставлены: не слыхать, что делается наруже, – прибавил Штольц. Обломов с упрёком взглянул на Штольца. Штольц взял руку Ольги… – Не знаю, чему приписать, что вы сегодня пели, как никогда не пели, Ольга Сергеевна, по крайней мере я давно не слыхал. Вот мой комплимент! – сказал он, целуя каждый палец у неё. Штольц уехал. Обломов тоже собрался, но Штольц и Ольга удержали его. – У меня дело есть, – заметил Штольц, – а ты ведь пойдёшь лежать… ещё рано… – Андрей! Андрей! – с мольбой в голосе проговорил Обломов. – Нет, я не могу остаться сегодня, я уеду! – прибавил он и уехал. Он не спал всю ночь: грустный, задумчивый проходил он взад и вперёд по комнате; на заре ушёл из дома, ходил по Неве, по улицам, бог знает что чувствуя, о чём думая… Чрез три дня он опять был там и вечером, когда прочие гости уселись за карты, очутился у рояля, вдвоём с Ольгой. У тётки разболелась голова; она сидела в кабинете и нюхала спирт. – Хотите, я вам покажу коллекцию рисун- ков, которую Андрей Иваныч привёз мне из Одессы? – спросила Ольга. – Он вам не пока- зывал? – Вы, кажется, стараетесь по обязанности хозяйки занять меня? – спросил Обломов. – Напрасно! – Отчего напрасно? Я хочу, чтоб вам не было скучно, чтоб вы были здесь как дома, чтоб вам было ловко, свободно, легко и чтоб не уехали… лежать. «Она – злое, насмешливое создание!» – подумал Обломов, любуясь против воли каж- дым её движением. – Вы хотите, чтоб мне было легко, свободно и не было скучно? – повторил он. – Да, – отвечала она, глядя на него по-вче- рашнему, но ещё с большим выражением лю- бопытства и доброты. – Для этого, во-первых, не глядите на меня так, как теперь, и как глядели намедни… Любопытство в её глазах удвоилось. – Вот именно от этого взгляда мне становит- ся очень неловко… Где моя шляпа?.. – Отчего же неловко? – мягко спросила она, и взгляд её потерял выражение любопытства. Он стал только добр и ласков. – Не знаю; только мне кажется, вы этим вз- глядом добываете из меня всё то, что не хо- чется, чтоб знали другие, особенно вы… – Отчего же? Вы друг Андрея Иваныча, а он друг мне, следовательно… – Следовательно, нет причины, чтоб вы зна- ли про меня всё, что знает Андрей Иваныч, – договорил он. – Причины нет, а есть возможность… – Благодаря откровенности моего друга – плохая услуга с его стороны!.. – Разве у вас есть тайны? – спросила она. – Может быть, преступления? – прибавила она, смеясь и отодвигаясь от него. – Может быть, – вздохнув, отвечал он. – Да, это важное преступление, – сказала она робко и тихо, – надевать разные чулки. Обломов схватил шляпу. – Нет сил! – сказал он. – И вы хотите, чтоб мне было ловко! Я разлюблю Андрея… Он и это сказал вам? – Он сегодня ужасно рассмешил меня этим, – прибавила Ольга, – он всё смешит. Простите, не буду, не буду, и глядеть постара- юсь на вас иначе… Она сделала лукаво-серьёзную мину. – Всё это ещё во-первых, – продолжала она, – ну, я не гляжу по-вчерашнему, стало быть вам теперь свободно, легко. Следует: во- вторых что надо сделать, чтоб вы не соскучи- лись? Он глядел прямо в её серо-голубые, лас- ковые глаза. – Вот вы сами смотрите на меня теперь как- то странно… – сказала она. Он в самом деле смотрел на неё как будто не глазами, а мыслью, всей своей волей, как магнетизёр, но смотрел невольно, не имея силы не смотреть. «Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на свете! – думал он, глядя на неё почти испуганными глазами. – Эта белизна, эти глаза, где, как в пучине, темно и вместе блестит что-то… душа, должно быть! Улыбку можно читать, как книгу; за улыбкой эти зубы и вся голова… как она нежно покоится на пле- чах, точно зыблется, как цветок, дышит арома- том»… «Да, я что-то добываю из неё, – думал он, – из неё что-то переходит в меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут я чувствую что-то лишнее, чего, кажется, не было… Боже мой, какое счастье смотреть на неё! Даже дышать тяжело». У него вихрем неслись эти мысли, и он всё смотрел на неё, как смотрят в бесконечную даль, в бездонную пропасть, с самозабвением, с негой. – Да полноте, мсьё Обломов, теперь как вы сами смотрите на меня! – говорила она, за- стенчиво отворачивая голову, но любопытство превозмогало, и она не сводила глаз с его лица. Он не слышал ничего. Он в самом деле всё глядел и не слыхал её слов и молча поверял, что в нём делается; до- тронулся до головы – там тоже что-то волнует- ся, несётся с быстротой. Он не успевает ло- вить мыслей: точно стая птиц, порхнули они, а у сердца, в левом боку, как будто болит. – Не смотрите же на меня так странно, – сказала она, – мне тоже неловко… И вы, вер- но, хотите добыть что-нибудь из моей души… – Что я могу добыть у вас? – машинально спросил он. – У меня тоже есть планы, начатые и некон- ченные, – отвечала она. Он очнулся от этого намёка на его некон- ченный план. Иван Гончаров: «Обломов» – Странно! – заметил он. – Вы злы, а взгляд у вас добрый. Недаром говорят, что женщинам верить нельзя: они лгут и с умыслом – языком, и без умысла – взглядом, улыбкой, румянцем, даже обмороками… Она не дала усилиться впечатлению, тихо взяла у него шляпу и сама села на стул. – Не стану, не стану, – живо повторила она. – Ах! простите, несносный язык! Но, ей- -богу, это не насмешка! – почти пропела она, и в пении этой фразы задрожало чувство. Обломов успокоился. – Этот Андрей!.. – с упрёком произнёс он. – Ну, во-вторых, скажите же, что делать, чтобы вы не соскучились? – спросила она. – Спойте! – сказал он. – Вот он, комплимент, которого я ждала! – радостно вспыхнув, перебила она. – Знаете ли, – с живостью продолжала потом, – если б вы не сказали третьего дня этого «ах» после моего пения, я бы, кажется, не уснула ночь, может быть плакала бы. – Отчего? – с удивлением спросил Обломов. Она задумалась. – Сама не знаю, – сказала потом. – Вы самолюбивы; это оттого. – Да, конечно, оттого, – говорила она, заду- мываясь и перебирая одной рукой клавиши, – но ведь самолюбие везде есть, и много. Ан- дрей Иваныч говорит, что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у вас, должно быть, нет его, оттого вы всё… Она не договорила. – Что? – спросил он. – Нет, так, ничего, – замяла она. – Я люблю Андрея Иваныча, – продолжала она, – не за то только, что он смешит меня, иногда он говорит – я плачу, и не за то, что он любит меня, а, ка- жется, за то… что он любит меня больше дру- гих: видите, куда вкралось самолюбие! – Вы любите Андрея? – спросил её Обломов и погрузил напряжённый, испытующии взгляд в её глаза. – Да, конечно, если он любит меня больше других, я его и подавно, – отвечала она серьёзно. Обломов глядел на неё молча; она ответила ему простым, молчаливым взглядом. – Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаи- ду Михайловну, да всё не так, – продолжала она, – он с ними не станет сидеть два часа, не смешит их и не рассказывает ничего от души; он говорит о делах, о театре, о новостях, а со мной он говорит, как с сестрой… нет, как с до- черью, – поспешно прибавила она, – иногда даже бранит, если я не пойму чего-нибудь вдруг или не послушаюсь, не соглашусь с ним. А их не бранит, и я, кажется, за это ещё больше люблю его. Самолюбие! – прибавила она задумчиво, – но я не знаю, как оно сюда попало, в моё пение? Про него давно говорят мне много хорошего, а вы не хотели даже слу- шать меня, вас почти насильно заставили. И если б вы после этого ушли, не сказав мне ни слова, если б на лице у вас я не заметила ни- чего… я бы, кажется, захворала… да, точно, это самолюбие! – решительно заключила она. – А вы разве заметили у меня что-нибудь на лице? – спросил он. – Слёзы, хотя вы и скрывали их; это дурная черта у мужчин – стыдиться своего сердца. Это тоже самолюбие, только фальшивое. Лучше бы они постыдились иногда своего ума: он чаще ошибается. Даже Андрей Иваныч, и тот стыд- лив сердцем. Я ему это говорила, и он согла- сился со мной. А вы? – В чём не согласишься, глядя на вас! – сказал он. – Ещё комплимент! Да какой… Она затруднилась в слове. – Пошлый! – договорил Обломов, не спус- кая с неё глаз. Она улыбкой подтвердила значение слова. – Вот я этого и боялся, когда не хотел про- сить вас петь… Что скажешь, слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно быть умным и ис- кренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда… – А я в самом деле пела тогда, как давно не пела, даже, кажется, никогда… Не просите меня петь, я не спою уже больше так… Постой- те, ещё одно спою… – сказала она, и в ту же минуту лицо её будто вспыхнуло, глаза загоре- лись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела. Боже мой, что слышалось в этом пении! На- дежды, неясная боязнь гроз, самые грозы, по- рывы счастия – всё звучало, не в песне, а в её голосе. Долго пела она, по временам оглядываясь к нему, детски спрашивая: «Довольно? Нет, вот ещё это», – и пела опять. Щёки и уши рдели у неё от волнения; ино- гда на свежем лице её вдруг сверкала игра сердечных молний, вспыхивал луч такой зре- лой страсти, как будто она сердцем пережива- ла далёкую будущую пору жизни, и вдруг, опять потухал этот мгновенный луч, опять го- лос звучал свежо и серебристо. И в Обломове играла такая же жизнь; ему казалось, что он живёт и чувствует всё это – не час, не два, а целые годы… Оба они, снаружи неподвижные, разрыва- лись внутренним огнём, дрожали одинаким трепетом; в глазах стояли слёзы, вызванные одинаким настроением. Всё это симптомы тех страстей, которые должны, по-видимому, заиг- рать некогда в её молодой душе, теперь ещё подвластной только временным, летучим намёкам и вспышкам спящих сил жизни. Она кончила долгим певучим аккордом, и голос её пропал в нём. Она вдруг останови- лась, положила руки на колени и, сама растро- ганная, взволнованная, поглядела на Обломо- ва: что он? У него на лице сияла заря пробуждённого, со дна души восставшего счастья; наполнен- ный слезами взгляд устремлён был на неё. Теперь уж она, как он, также невольно взя- ла его за руку. – Что с вами? – спросила она. – Какое у вас лицо! Отчего? Но она знала, отчего у него такое лицо, и внутренне скромно торжествовала, любуясь этим выражением своей силы. – Посмотрите в зеркало, – продолжала она, с улыбкой указывая ему его же лицо в зерка- ле, – глаза блестят, боже мой, слёзы в них! Как глубоко вы чувствуете музыку!.. – Нет, я чувствую… не музыку… а… лю- бовь! – тихо сказал Обломов. Она мгновенно оставила его руку и изме- нилась в лице. Её взгляд встретился с его вз- глядом, устремлённым на неё: взгляд этот был неподвижный, почти безумный; им глядел не Обломов, а страсть. Ольга поняла, что у него слово вырвалось, что он не властен в нём и что оно – истина. Он опомнился, взял шляпу и, не огляды- ваясь, выбежал из комнаты. Она уже не прово- жала его любопытным взглядом, она долго, не шевелясь, стояла у фортепьяно, как статуя, и упорно глядела вниз; только усиленно подни- малась и опускалась грудь…

VI

Обломову, среди ленивого лежанья в лени- вых позах, среди тупой дремоты и среди вдох- новенных порывов, на первом плане всегда грезилась женщина как жена и иногда – как любовница. В мечтах пред ним носился образ высокой, стройной женщины, с покойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом, небрежно сидящей среди плющей в боскете, легко ступающей по ковру, по песку аллеи, с колеблющейся талией, с грациозно положен- ной на плечи головой, с задумчивым выраже- нием – как идеал, как воплощение целой жиз- ни, исполненной неги и торжественного покоя, как сам покой. Снилась она ему сначала вся в цветах, у ал- таря, с длинным покрывалом, потом у изголо- вья супружеского ложа, с стыдливо опущенны- ми глазами, наконец – матерью, среди группы детей. Грезилась ему на губах её улыбка, не страстная, глаза, не влажные от желаний, а улыбка, симпатичная к нему, к мужу, и снисхо- дительная ко всем другим; взгляд, благосклон- ный только к нему и стыдливый, даже строгий, к другим. Он никогда не хотел видеть трепета в ней, слышать горячей мечты, внезапных слёз, том- ления, изнеможения и потом бешеного перехо- да к радости. Не надо ни луны, ни грусти. Она не должна внезапно бледнеть, падать в обмо- рок, испытывать потрясающие взрывы… – У таких женщин любовники есть, – гово- рил он, – да и хлопот много: доктора, воды и пропасть разных причуд. Уснуть нельзя покой- но! А подле гордо-стыдливой, покойной подруги спит беззаботно человек. Он засыпает с уве- ренностью, проснувшись, встретить тот же кроткий, симпатичный взгляд. И чрез два- дцать, тридцать лет на свой тёплый взгляд он встретил бы в глазах её тот же кроткий, тихо мерцающий луч симпатии. И так до гробовой доски! «Да не это ли – тайная цель всякого и вся- кой: найти в своём друге неизменную физио- номию покоя, вечное и ровное течение чув- ства? Ведь это норма любви, и чуть что отсту- пает от неё, изменяется, охлаждается, – мы страдаем: стало быть, мой идеал – общий иде- ал? – думал он. – Не есть ли это венец выра- ботанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?» Давать страсти законный исход, указать по- рядок течения, как реке, для блага целого края – это общечеловеческая задача, это вер- шина прогресса, на которую лезут все эти Жорж Занды, да сбиваются в сторону. За ре- шением её ведь уже нет ни измен, ни охлажде- ний, а вечно ровное биение покойно-счастли- вого сердца, следовательно вечно наполнен- ная жизнь, вечный сок жизни, вечное нрав- ственное здоровье. Есть примеры такого блага, но редкие: на них указывают, как на феномен. Родиться, го- ворят, надо для этого. А бог знает, не воспи- таться ли, не идти ли к этому сознательно?.. Страсть! Всё это хорошо в стихах да на сце- не, где в плащах, с ножами, расхаживают ак- тёры, а потом идут, и убитые и убийцы, вместе ужинать… Хорошо, если б и страсти так кончались, а то после них остаются: дым, смрад, а счастья нет! Воспоминания – один только стыд и рва- ние волос. Наконец, если и постигнет такое несчастие – страсть, так это всё равно, как случается по- пасть на избитую, гористую, несносную доро- гу, по которой и лошади падают и седок изне- могает, а уж родное село в виду: не надо выпускать из глаз и скорей, скорей выбирать- ся из опасного места… Да, страсть надо ограничить, задушить и утопить в женитьбе… Он с ужасом побежал бы от женщины, если она вдруг прожжёт его глазами или сама за- стонет, упадёт к нему на плечо с закрытыми глазами, потом очнётся и обовьёт руками шею до удушья… Это фейерверк, взрыв бочонка с порохом; а потом что? Оглушение, ослепление и опалённые волосы! Но посмотрим, что за женщина Ольга! Долго после того, как у него вырвалось при- знание, не видались они наедине. Он прятал- ся, как школьник, лишь только завидит Ольгу. Она переменилась с ним, но не бегала, не была холодна, а стала только задумчивее. Ей, казалось, было жаль, что случилось что- то такое, что помешало ей мучить Обломова устремлённым на него любопытным взглядом и добродушно уязвлять его насмешками над ле- жаньем, над ленью, над его неловкостью… В ней разыгрывался комизм, но это был комизм матери, которая не может не улыбнуть- ся, глядя на смешной наряд сына. Штольц уехал, и ей скучно было, что некому петь, ро- яль её был закрыт – словом, на них обоих лег- ло принуждение, оковы, обоим было неловко. А как было пошло? хорошо! Как просто по- знакомились они! Как свободно сошлись! Об- ломов был проще Штольца и добрее его, хотя не смешил её так или смешил собой и так лег- ко прощал насмешки. Потом ещё Штольц, уезжая, завещал Обло- мова ей, просил приглядеть за ним, мешать ему сидеть дома. У ней, в умненькой, хоро- шенькой головке, развился уже подробный план, как она отучит Обломова спать после обеда, да не только спать – она не позволит ему даже прилечь на диване днём: возьмёт с него слово. Она мечтала, как «прикажет ему прочесть книги», которые оставил Штольц, потом читать каждый день газеты и рассказывать ей ново- сти, писать в деревню письма, дописывать план устройства имения, приготовиться ехать за границу – словом, он не задремлет у неё; она укажет ему цель, заставит полюбить опять всё, что он разлюбил, и Штольц не узнает его воротясь. И всё это чудо сделает она, такая робкая, молчаливая, которой до сих пор никто не слу- шался, которая ещё не начала жить! Она – ви- новница такого превращения! Уж оно началось: только лишь она запела, Обломов – не тот… Он будет жить, действовать, благословлять жизнь и её. Возвратить человека к жизни – сколько славы доктору, когда он спасёт без- надёжного больного! А спасти нравственно по- гибающий ум, душу?.. Она даже вздрагивала от гордого, радостно- го трепета; считала это уроком, назначенным свыше. Она мысленно сделала его своим се- кретарём, библиотекарем. И вдруг всё это должно кончиться! Она не знала, как поступить ей, и оттого молчала, когда встречалась с Обломовым. Обломов мучился тем, что он испугал, оскорбил её, и ждал молниеносных взглядов, холодной строгости и дрожал, завидя её, сво- рачивал в сторону. Иван Гончаров: «Обломов» Между тем уж он переехал на дачу и дня три пускался всё один по кочкам, через боло- то, в лес или уходил в деревню и праздно си- дел у крестьянских ворот, глядя, как бегают ребятишки, телята, как утки полощутся в пру- де. Около дачи было озеро, огромный парк: он боялся идти туда, чтоб не встретить Ольгу одну. «Дёрнуло меня брякнуть!» – думал он и даже не спрашивал себя, в самом ли деле у него вырвалась истина или это только было мгновенным действием музыки на нервы. Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, меша- ло ему разобрать, что это за порыв был; и во- обще, что такое для него Ольга? Уж он не ана- лизировал, что прибавилось у него к сердцу лишнее, какой-то комок, которого прежде не было. В нём все чувства свернулись в один ком – стыда. Когда же минутно являлась она в его вооб- ражении, там возникал и тот образ, тот идеал воплощённого покоя, счастья жизни: этот иде- ал точь-в-точь был – Ольга! Оба образа сходи- лись и сливались в один. – Ах, что я наделал! – говорил он. – Всё сгубил! Слава богу, что Штольц уехал: она не успела сказать ему, а то бы хоть сквозь землю провались! Любовь, слёзы – к лицу ли это мне? И тётка Ольги не шлёт, не зовёт к себе: верно, она сказала… Боже мой!.. Так думал он, забираясь подальше в парк, в боковую аллею. Ольга затруднялась только тем, как она встретится с ним, как пройдёт это событие: молчанием ли, как будто ничего не было, или надо сказать ему что-нибудь? А что сказать? Сделать суровую мину, по- смотреть на него гордо или даже вовсе не по- смотреть, а надменно и сухо заметить, что она «никак не ожидала от него такого поступка: за кого он её считает, что позволил себе такую дерзость?..» Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя сама из всех сил хло- потала, чтоб вскружить ему голову. «Да что же тут дерзкого? – спросила она себя. – Ну, если он в самом деле чувствует, почему же не сказать?.. Однако как же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой ни за что не сказал бы, увидя во второй, в тре- тий раз женщину; да никто и не почувствовал бы так скоро любви. Это только Обломов мог…» Но она вспомнила, что она слышала и чита- ла, как любовь приходит иногда внезапно. «И у него был порыв, увлечение; теперь он глаз не кажет: ему стыдно; стало быть, это не дерзость. А кто виноват? – подумала ещё. – Андрей Иваныч, конечно, потому что заставил её петь». Но Обломов сначала слушать не хотел – ей было досадно, и она… старалась… Она сильно покраснела – да, всеми силами старалась ра- сшевелить его. Штольц сказал про него, что он апатичен, что ничто его не занимает, что всё угасло в нём… Вот ей и захотелось посмотреть, всё ли угасло, и она пела, пела… как никогда… «Боже мой! да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А в чём? – спросила по- том. – Что я скажу ему: мосьё Обломов, я ви- новата, я завлекала… Какой стыд! Это неправ- да! – сказала она, вспыхнув и топнув ногой. – Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого не было, если б не вы- рвалось у него… что тогда?.. – спросила она. – Не знаю…» – думала. У ней с того дня как-то странно на сердце… должно быть, ей очень обидно… даже в жар кидает, на щеках рдеют два розовые пятныш- ка… – Раздражение… маленькая лихорадка, – го- ворил доктор. «Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперёд не было! Попро- шу ma tante отказать ему от дома: он не дол- жен забываться… Как он смел!» – думала она, идя по парку; глаза её горели… Вдруг кто-то идёт, слышит она. «Идёт кто-то…» – подумал Обломов. И сошлись лицом к лицу. – Ольга Сергеевна! – сказал он, трясясь, как осиновый лист. – Илья Ильич! – отвечала она робко, и оба остановились. – Здравствуйте, – сказал он. – Здравствуйте, – говорила она. – Вы куда идёте? – спросил он. – Так… – сказала она, не поднимая глаз. – Я вам мешаю? – О, ничуть… – отвечала она, взглянув на него быстро и с любопытством. – Можно мне с вами? – спросил он вдруг, кинув на неё пытливый взгляд. Они молча шли по дорожке. Ни от линейки учителя, ни от бровей директора никогда в жизни не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой. – Не получили ли вы письма от Андрея Ива- ныча? – спросила она. – Получил, – отвечал Обломов. – Что он пишет? – Зовёт в Париж. – Что ж вы? – Поеду. – Когда? – Ужо… нет, завтра… как соберусь. – Отчего так скоро? – спросила она. Он молчал. – Вам дача не нравится, или… скажите, от- чего вы хотите уехать? «Дерзкий! он ещё ехать хочет!» – подумала она. – Мне отчего-то больно, неловко, жжёт меня, – прошептал Обломов, не глядя на неё. Она молчала, сорвала ветку сирени и нюха- ла её, закрыв лицо и нос. – Понюхайте, как хорошо пахнет! – сказала она и закрыла нос и ему. – А вот ландыши! Постойте, я нарву, – гово- рил он, нагибаясь к траве, – те лучше пахнут: полями, рощей; природы больше. А сирень всё около домов растёт, ветки так и лезут в окна, запах приторный. Вон ещё роса на ландышах не высохла. Он поднёс ей несколько ландышей. – А резеду вы любите? – спросила она. – Нет: сильно очень пахнет; ни резеды, ни роз не люблю. Да я вообще не очень люблю цветов; в поле ещё так, а в комнате – сколько возни с ними… сор… – А вы любите, чтоб в комнатах чисто было? – спросила она, лукаво поглядывая на него. – Не терпите сору? – Да; но у меня человек такой… – бормотал он. «О, злая!» – прибавил про себя. – Вы прямо в Париж поедете? – спросила она. – Да; Штольц давно ждёт меня. – Отвезите письмо к нему; я напишу, – ска- зала она. – Так дайте сегодня; я завтра в город перееду. – Завтра? – спросила она. – Отчего так ско- ро? Вас как будто гонит кто-нибудь. – И так гонит. – Кто же? – Стыд… – прошептал он. – Стыд! – повторила она машинально. «Вот теперь скажу ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала…» – Да, Ольга Сергеевна, – наконец переси- лил он себя, – вы, я думаю, удивляетесь… сер- дитесь… «Ну, пора… вот настоящая минута. – Сердце так и стучало у ней. – Не могу, боже мой!» Он старался заглянуть ей в лицо, узнать, что она; но она нюхала ландыши и сирени и не знала сама, что она… что ей сказать, что сделать. «Ах, Сонечка сейчас бы что-нибудь выдума- ла, а я такая глупая! ничего не умею… мучи- тельно!» – думала она. – Я совсем забыла… – сказала она. – Поверьте мне, это было невольно… я не мог удержаться… – заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. – Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо мной, я бы всё-та- ки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя… Ради бога, не подумайте, чтоб я хотел… Я сам через минуту бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово… Она шла, потупя голову и нюхая цветы. – Забудьте же это, – продолжал он, – за- будьте, тем более что это неправда… – Неправда? – вдруг повторила она, выпря- милась и выронила цветы. Глаза её вдруг раскрылись широко и блес- нули изумлением. – Как неправда? – повторила она ещё. – Да, ради бога, не сердитесь и забудьте. Уверяю вас, это только минутное увлечение… от музыки. – Только от музыки!.. Она изменилась в лице: пропали два розо- вые пятнышка, и глаза потускли. «Вот ничего и нет! Вот он взял назад не- осторожное слово, и сердиться не нужно!.. Вот и хорошо… теперь покойно… Можно по-преж- нему говорить, шутить…» – думала она и силь- но рванула мимоходом ветку с дерева, оторва- ла губами один листок и потом тотчас же бро- сила и ветку и листок на дорожку. – Вы не сердитесь? Забыли? – говорил Об- ломов, наклоняясь к ней. – Да что такое? О чём вы просите? – с вол- нением, почти с досадой отвечала она, отвора- чиваясь от него. – Я всё забыла… я такая бес- памятная! Он замолчал и не знал, что делать. Он ви- дел только внезапную досаду и не видал при- чины. «Боже мой! – думала она. – Вот всё пришло в порядок; этой сцены как не бывало, слава богу! Что ж… Ах, боже мой! Что ж это такое? Ах, Сонечка, Сонечка! Какая ты счастливая!» – Я домой пойду, – вдруг сказала она, уско- ряя шаги и поворачивая в другую аллею. У ней в горле стояли слёзы. Она боялась заплакать. – Не туда, здесь ближе, – заметил Обломов. «Дурак, – сказал он сам себе уныло, – нужно было объясняться! Теперь пуще разобидел. Не надо было напоминать: оно бы так и прошло, само бы забылось. Теперь, нечего делать, надо выпросить прощение». «Мне, должно быть, оттого стало досадно, – думала она, – что я не успела сказать ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала, чтобы вы позволили… Он предупредил меня… „Неправ- да“! Скажите пожалуйста, он ещё лгал! Да как он смел?» – Точно ли вы забыли? – спросил он тихо. – Забыла, всё забыла! – скоро проговорила она, торопясь идти домой. – Дайте руку, в знак, что вы не сердитесь. Она, не глядя на него, подала ему концы пальцев и, едва он коснулся их, тотчас же отдёрнула руку назад. – Нет, не сердитесь! – сказал он со вздо- хом. – Как уверить мне вас, что это было увле- чение, что я не позволил бы себе забыться?.. Нет, конечно, не стану больше слушать вашего пения… – Никак не уверяйте: не надо мне ваших уверений… – с живостью сказала она. – Я и сама не стану петь! – Хорошо, я замолчу, – сказал он, – только, ради бога, не уходите так, а то у меня на душе останется такой камень. Она пошла тише и стала напряжённо при- слушиваться к его словам. – Если правда, что вы заплакали бы, не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то те- перь, если вы так уйдёте, не улыбнётесь, не подадите руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергеевна! Я буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою… – Отчего? – вдруг спросила она, взглянув на него. – И сам не знаю, – сказал он, – стыд у меня прошёл теперь: мне не стыдно от моего слова… мне кажется, в нём… Опять у него мурашки поползли по сердцу; опять что-то лишнее оказалось там; опять её ласковый и любопытный взгляд стал жечь его. Она так грациозно оборотилась к нему, с таким беспокойством ждала ответа. – Что в нём? – нетерпеливо спросила она. – Нет, боюсь сказать: вы опять рассерди- тесь. – Говорите! – сказала она повелительно. Он молчал. – Мне опять плакать хочется, глядя на вас… Видите, у меня нет самолюбия, я не стыжусь сердца… – Отчего же плакать? – спросила она, и на щеках появились два розовые пятна. – Мне всё слышится ваш голос… я опять чувствую… – Что? – сказала она, и слёзы отхлынули от груди; она ждала напряжённо. Они подошли к крыльцу. – Чувствую… – торопился досказать Обло- мов и остановился. Она медленно, как будто с трудом, всходила по ступеням. – Ту же музыку… то же… волнение… то же… чув… простите, простите – ей-богу, не могу сладить с собой… – M-r Обломов… – строго начала она, потом вдруг лицо её озарилось лучом улыбки, – я не сержусь, прощаю, – прибавила она мягко, – только вперёд… Она, не оборачиваясь, протянула ему назад руку; он схватил её, поцеловал в ладонь; она тихо сжала его губы и мгновенно порхнула в стеклянную дверь, а он остался как вкопан- ный.

VII

Долго он глядел ей вслед большими глаза- ми, с разинутым ртом, долго поводил взглядом по кустам… Прошли чужие, пролетела птица. Баба ми- моходом спросила, не надо ли ему ягод – Иван Гончаров: «Обломов» столбняк продолжался. Он опять пошёл тихонько по той же аллее и до половины её дошёл тихо, набрёл на ланды- ши, которые уронила Ольга, на ветку сирени, которую она сорвала и с досадой бросила. «Отчего это она?» – стал он соображать, припоминать… – Дурак, дурак! – вдруг вслух сказал он, хватая ландыши, ветку, и почти бегом бросил- ся по аллее. – Я прощенья просил, а она… ах, ужель?.. Какая мысль! Счастливый, сияющий, точно «с месяцем во лбу», по выражению няньки, пришёл он до- мой, сел в угол дивана и быстро начертил по пыли на столе крупными буквами: «Ольга». – Ах, какая пыль! – очнувшись от восторга, заметил он. – Захар! Захар! – долго кричал он, потому что Захар сидел с кучерами у ворот, обращённых в переулок. – Поди ты! – грозным шёпотом говорила Анисья, дёргая его за рукав. – Барин давно зовёт тебя. – Посмотри, Захар, что это такое? – сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердить- ся был не в состоянии теперь. – Ты и здесь хо- чешь такой же беспорядок завести: пыль, пау- тину? Нет; извини, я не позволю! И так Ольга Сергеевна мне проходу не даёт: «Вы любите, говорит, сор». – Да, им хорошо говорить: у них пятеро лю- дей, – заметил Захар, поворачиваясь к двери. – Куда ты? Возьми да смети: здесь сесть не- льзя, ни облокотиться… Ведь это гадость, это… обломовщина! Захар надулся и стороной посмотрел на ба- рина. «Вона! – подумал он, – ещё выдумал какое- то жалкое слово! А знакомое!» – Ну, мети же, что стоишь? – сказал Обло- мов. – Чего мести? Я мёл сегодня! – упрямо отве- чал Захар. – А откуда ж пыль, если мёл? Смотри, вон, вон! Чтоб не было! Сейчас смести! – Я мёл, – твердил Захар, – не по десяти же раз мести! А пыль с улицы набирается… здесь поле, дача; пыли много на улице. – Да ты, Захар Трофимыч, – начала Анисья, вдруг выглянув из другой комнаты, – напрасно сначала метёшь пол, а потом со столов смета- ешь: пыль-то опять и насядет… Ты бы прежде… – Ты что тут пришла указывать? – яростно захрипел Захар. – Иди к своему месту! – Где же это видано – сначала пол мести, а потом со столов убирать?.. Барин оттого и гне- вается… – Ну, ну, ну! – закричал он, замахиваясь на неё локтем в грудь. Она усмехнулась и спряталась. Обломов махнул и ему рукой, чтоб он шёл вон. Он при- лёг на шитую подушку головой, приложил руку к сердцу и стал прислушиваться, как оно стучит. «Ведь это вредно, – сказал он про себя. – Что делать? Если с доктором посоветоваться, он, пожалуй, в Абиссинию пошлёт!» Пока Захар и Анисья не были женаты, каж- дый из них занимался своею частью и не вхо- дил в чужую, то есть Анисья знала рынок и кухню и участвовала в убирании комнат толь- ко раз в год, когда мыли полы. Но после свадьбы доступ в барские покои ей сделался свободнее. Она помогала Захару, и в комнатах стало чище, и вообще некоторые обязанности мужа она взяла на себя, частью добровольно, частью потому, что Захар деспо- тически возложил их на неё. – На вот, выколоти-ко ковёр, – хрипел он повелительно, или: – Ты бы перебрала вон, что там в углу навалено, да лишнее вынесла бы в кухню, – говорил он. Так блаженствовал он с месяц: в комнатах чисто, барин не ворчит, «жалких слов» не го- ворит, и он, Захар, ничего не делает. Но это блаженство миновалось – и вот по какой при- чине. Лишь только они с Анисьей принялись хо- зяйничать в барских комнатах вместе, Захар что ни сделает, окажется глупостью. Каждый шаг его – всё не то и не так. Пятьдесят пять лет ходил он на белом свете с уверенностью, что всё, что он ни делает, иначе и лучше сде- лано быть не может. И вдруг теперь в две недели Анисья доказа- ла ему, что он – хоть брось, и притом она де- лает это с такой обидной снисходительностью, так тихо, как делают только с детьми или с со- вершенными дураками, да ещё усмехается, глядя на него. – Ты, Захар Трофимыч, – ласково говорила она, – напрасно прежде закрываешь трубу, а потом форточки отворяешь: опять настудишь комнаты. – А как же по-твоему? – с грубостью мужа спросил он, – когда же отворять? – А когда затопишь: воздух и вытянет, а по- том нагреется опять, – отвечала она тихо. – Экая дура! – говорил он. – Двадцать лет я делал так, а для тебя менять стану… На полке шкафа лежали у него вместе чай, сахар, лимон, серебро, тут же вакса, щётки и мыло. Однажды он пришёл и вдруг видит, что мыло лежит на умывальном столике, щётки и вакса в кухне на окне, а чай и сахар в особом ящике комода. – Это ты что у меня тут всё будоражишь по- своему – а? – грозно спросил он. – Я нарочно сложил всё в один угол, чтоб под рукой было, а ты разбросала всё по разным местам? – А чтоб чай не пахнул мылом, – кротко за- метила она. В другой раз она указала ему две-три дыры на барском платье от моли и сказала, что в не- делю раз надо непременно встряхнуть и почи- стить платье. – Дай я выколочу веничком, – ласково за- ключила она. Он вырвал у ней веничек и фрак, который было она взяла, и положил на прежнее место. Когда ещё он однажды, по обыкновению, стал пенять, на барина, что тот бранит его по- напрасну за тараканов, что «не он выдумал их», Анисья молча выбрала с полки куски и завалявшиеся с незапамятных времён крошки чёрного хлеба, вымела и вымыла шкафы, по- суду – и тараканы почти совсем исчезли. Захар всё ещё не понимал хорошенько, в чём дело, и приписывал это только её усер- дию. Но когда однажды он понёс поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бро- сить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила другие стаканы, ещё сахарницу, хлеб, и так уставила всё, что ни одна чашка не шевельнулась, и потом показа- ла ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка не пошевелилась на нём, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его! Он вырвал у ней поднос, разронял стаканы и уже с тех пор не мог простить ей этого. – Вот видишь, как надо! – ещё прибавила она тихо. Он взглянул на неё с тупым высокомерием, а она усмехается. – Ах ты, баба, солдатка этакая, хочешь ты умничать! Да разве у нас в Обломовке такой дом был? На мне всё держалось одном: одних лакеев, с мальчишками, пятнадцать человек! А вашей братьи, бабья, так и поимённо-то не знаешь… А ты тут… Ах, ты!.. – Я ведь доброго хочу… – начала было она. – Ну, ну, ну! – хрипел он, делая угрожаю- щий жест локтем в грудь. – Пошла отсюда, из барских комнат, на кухню… знай своё бабье дело! Она усмехнулась и пошла, он мрачно, сто- роной глядел ей вслед. Гордость его страдала, и он мрачно об- ращался с женой. Когда же, однако, случи- лось, что Илья Ильич спрашивал какую-нибудь вещь, а вещи не оказывалось или она оказы- валась разбитою, и вообще, когда случался беспорядок в доме и над головой Захара соби- ралась гроза, сопровождаемая «жалкими сло- вами», Захар мигал Анисье, кивал головой на кабинет барина и, указывая туда большим пальцем, повелительным шёпотом говорил; «Поди ты к барину: что ему там нужно?» Анисья входила, и гроза всегда разреша- лась простым объяснением. И сам Захар, чуть начинали проскакивать в речи Обломова «жалкие слова», предлагал ему позвать Ани- сью. Таким образом, опять всё заглохло бы в комнатах Обломова, если б не Анисья: она уже причислила себя к дому Обломова, бессозна- тельно разделила неразрываемую жизнь свое- го мужа с жизнью, домом и особой Ильи Ильи- ча, и её женский глаз и заботливая рука бодрствовали в запущенных покоях. Захар только отвернётся куда-нибудь, Ани- сья смахнёт пыль со столов, с диванов, откроет форточку, поправит шторы, приберёт к месту кинутые посреди комнаты сапоги, по- вешенные на парадных креслах панталоны, переберёт все платья, даже бумаги, каранда- ши, ножичек, перья на столе – всё положит в порядке; взобьёт измятую постель, поправит подушки – и всё в три приёма; потом окинет ещё беглым взглядом всю комнату, подвинет какой-нибудь стул, задвинет полуотворённый ящик комода, стащит салфетку со стола и бы- стро скользнёт в кухню, заслыша скрипучие сапоги Захара. Она была живая, проворная баба, лет соро- ка семи, с заботливой улыбкой, с бегавшими живо во все стороны глазами, крепкой шеей и грудью и красными, цепкими, никогда не уста- ющими руками. Лица у ней почти вовсе не было: только и был заметен нос; хотя он был небольшой, но он как будто отстал от лица или неловко был приставлен, и притом нижняя часть его была вздёрнута кверху, оттого лица за ним было не- заметно: оно так оттянулось, выцвело, что о носе её давно уже получишь ясное понятие, а лица всё не заметишь. Много в свете таких мужей, как Захар. Ино- гда дипломат небрежно выслушает совет жены, пожмёт плечами – и втихомолку напи- шет по её совету. Иногда администратор, посвистывая, грима- сой сожаления ответит на болтовню жены о важном деле – а завтра важно докладывает эту болтовню министру. Обходятся эти господа с жёнами так же мрачно или легко, едва удостаивают говорить, считая их так, если не за баб, как Захар, так за цветки, для развлечения от деловой, серьёзной жизни… Уж полдень давно ярко жёг дорожки парка. Все сидели в тени, под холстинными навесами; только няньки с детьми, группами, отважно хо- дили и сидели на траве, под полуденными лу- чами. Обломов всё лежал на диване, веря и не веря смыслу утреннего разговора с Ольгой. – Она любит меня, в ней играет чувство ко мне. Возможно ли? Она обо мне мечтает; для меня пела она так страстно, и музыка заразила нас обоих симпатией. Гордость заиграла в нём, засияла жизнь, её волшебная даль, все краски и лучи, которых ещё недавно не было. Он уже видел себя за границей с ней, в Швейцарии на озёрах, в Ита- лии, ходит в развалинах Рима, катается в гон- доле, потом теряется в толпе Парижа, Лондо- на, потом… потом в своём земном раю – в Об- ломовке. Она – божество, с этим милым лепетом, с этим изящным, беленьким личиком, тонкой, нежной шеей… Крестьяне не видали никогда ничего подоб- ного; они падают ниц перед этим ангелом. Она тихо ступает по траве, ходит с ним в тени бе- резняка; она поёт ему… И он чувствует жизнь, её тихое теченье, её сладкие струи, плесканье… он впадает в раз- думье от удовлетворённых желаний, от полно- ты счастья… Вдруг лицо его омрачилось. – Нет, этого быть не может! – вслух произнёс он, встав с дивана и ходя по комна- те. – Любить меня, смешного, с сонным взгля- дом, с дряблыми щеками… Она всё смеётся надо мной… Он остановился перед зеркалом и долго рассматривал себя, сначала неблагосклонно, потом взгляд его прояснел; он даже улыбнул- ся. – Я как будто получше, посвежее, нежели как был в городе, – сказал он, – глаза у меня не тусклые… Вот ячмень показался было, да и пропал… Должно быть, от здешнего воздуха; много хожу, вина не пью совсем, не лежу… Не надо и в Египет ехать. Пришёл человек от Марьи Михайловны, Ольгиной тётки, звать обедать. – Иду, иду! – сказал Обломов. Человек пошёл. – Постой! Вот тебе. Он дал ему денег. Ему весело, легко. В природе так ясно. Люди все добрые, все наслаждаются; у всех счастье на лице. Только Захар мрачен, всё сто- роной смотрит на барина; зато Анисья усмеха- ется так добродушно. «Собаку заведу, – решил Обломов, – или кота… лучше кота: коты лас- ковы, мурлычут». Он побежал к Ольге. «Но, однакож… Ольга любит меня! – думал он доро?гой. – Это молодое, свежее создание! Её воображению открыта теперь самая поэти- ческая сфера жизни: ей должны сниться юно- ши с чёрными кудрями, стройные, высокие, с задумчивой, затаённой силой, с отвагой на лице, с гордой улыбкой, с этой искрой в гла- зах, которая тонет и трепещет во взгляде и так легко добирается до сердца, с мягким и све- жим голосом, который звучит как металличе- ская струна. Наконец, любят и не юношей, не отвагу на лице, не ловкость в мазурке, не ска- канье на лошади… Положим, Ольга не дюжин- ная девушка, у которой сердце можно пощеко- тать усами, тронуть слух звуком сабли; но Иван Гончаров: «Обломов» ведь тогда надо другое… силу ума, например, чтоб женщина смирялась и склоняла голову перед этим умом, чтоб и свет кланялся ему… Или прославленный артист… А я что такое? Обломов – больше ничего. Вот Штольц – дру- гое дело: Штольц – ум, сила, уменье управлять собой, другими, судьбой. Куда ни придёт, с кем ни сойдётся – смотришь, уж овладел, иг- рает, как будто на инструменте. А я?.. И с За- харом не управлюсь… и с собой тоже… я – Об- ломов! Штольц! Боже… Ведь она его любит, – в ужасе подумал он, – сама сказала: как друга – говорит она; да это ложь, может быть бессо- знательная… Дружбы между мужчиной и жен- щиной не бывает…» Он пошёл тише, тише, тише, одолеваемый сомнениями. «А что, если она кокетничает со мной?.. Если только…» Он остановился совсем, оцепенел на мину- ту. «Что, если тут коварство, заговор… И с чего я взял, что она любит меня? Она не сказала: это сатанинский шёпот самолюбия! Андрей! Ужели?.. быть не может: она такая, такая… Вон она какая!» – Вдруг радостно сказал он, завидя идущую ему навстречу Ольгу. Ольга с весёлой улыбкой протянула ему руку. «Нет, она не такая, она не обманщика, – ре- шил он, – обманщицы не смотрят таким лас- ковым взглядом; у них нет такого искреннего смеха: они все пищат… Но… она, однакож, не сказала, что любит! – вдруг опять подумал в испуге: это он так себе растолковал… – А до- сада отчего же?.. Господи! в какой я омут по- пал!» – Что это у вас? – спросила она. – Ветка. – Какая ветка? – Вы видите: сиреневая. – Где вы взяли? Тут нет сирени. Где вы шли? – Это вы давеча сорвали и бросили. – Зачем же вы подняли? – Так, мне нравится, что вы… с досадой бро- сили её. – Нравится досада – это новость! Отчего? – Не скажу. – Скажите, пожалуйста, я прошу… – Ни за что, ни за какие блага! – Умоляю вас. Он потряс отрицательно головой. – А если я спою? – Тогда… может быть… – Так только музыка действует на вас? – сказала она с нахмуренной бровью. – Так это правда? – Да, музыка, передаваемая вами… – Ну, я буду петь… Casta diva, Casta di… – зазвучала она воззвание Нормы и останови- лась. – Ну, говорите теперь! – сказала она. Он боролся несколько времени с собой. – Нет, нет! – ещё решительнее прежнего за- ключил он. – Ни за что… никогда! Если это не- правда, если мне так показалось?.. Никогда, никогда! – Что это такое? Что-нибудь ужасное, – го- ворила она, устремив мысль на этот вопрос, а пытливый взгляд на него. Потом лицо её наполнялось постепенно со- знанием: в каждую черту пробирался луч мыс- ли, догадки, и вдруг всё лицо озарилось созна- нием… Солнце так же иногда, выходя из-за об- лака, понемногу освещает один куст, другой, кровлю и вдруг обольёт светом целый пейзаж. Она уже знала мысль Обломова. – Нет, нет, у меня язык не поворотился… – твердил Обломов, – и не спрашивайте. – Я не спрашиваю вас, – отвечала она рав- нодушно. – А как же? Сейчас вы… – Пойдёмте домой, – серьёзно, не слушая его, сказала она, – ma tante ждёт. Она пошла вперёд, оставила его с тёткой и прямо прошла в свою комнату.

VIII

Весь этот день был днём постепенного разо- чарования для Обломова. Он провёл его с тёт- кой Ольги, женщиной очень умной, приличной, одетой всегда прекрасно, всегда в новом шёл- ковом платье, которое сидит на ней отлично, всегда в таких изящных кружевных воротнич- ках; чепец тоже со вкусом сделан, и ленты прибраны кокетливо к её почти пятидесятилет- нему, но ещё свежему лицу. На цепочке висит золотой лорнет. Позы, жесты её исполнены достоинства; она очень ловко драпируется в богатую шаль, так кстати обопрётся локтем на шитую подушку, так величественно раскинется на диване. Её никогда не увидишь за работой: нагибаться, шить, заниматься мелочью нейдёт к её лицу, важной фигуре. Она и приказания слугам и служанкам отдавала небрежным тоном, ко- ротко и сухо. Она иногда читала, никогда не писала, но говорила хорошо, впрочем больше по-фран- цузски. Однакож она тотчас заметила, что Об- ломов не совсем свободно владеет француз- ским языком, и со второго дня перешла на рус- скую речь. В разговоре она не мечтает и не умничает; у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая сим- патия, не исключая и любви, входят или вхо- дили в её жизнь наравне с прочими элемента- ми, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что всё остальное входит стороной, настолько, на- сколько остаётся простора от любви. У этой женщины впереди всего шло уменье жить, управлять собой, держать в равновесии мысль с намерением, намерение с исполнени- ем. Нельзя было застать её неприготовленную, врасплох, как бдительного врага, которого, когда ни подкараульте, всегда встретите устремлённый на вас, ожидающий взгляд. Стихия её была свет, и оттого такт, осто- рожность шли у ней впереди каждой мысли, каждого слова и движения. Она ни перед кем никогда не открывает со- кровенных движений сердца, никому не пове- ряет душевных тайн; не увидишь около неё доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с баро- ном фон Лангвагеном часто остаётся она на- едине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они всё больше молчат, но молчат как-то значительно умно, как будто что-то знают такое, чего дру- гие не знают, но и только. Они, по-видимому, любят быть вместе – вот единственное заключение, какое можно выве- сти, глядя на них; обходится она с ним так же, как и с другими: благосклонно, с добротой, но так же ровно и покойно. Злые языки воспользовались было этим и стали намекать на какую-то старинную друж- бу, на поездку за границу вместе: но в отно- шениях её к нему не проглядывало ни тени ка- кой-нибудь затаившейся особенной симпатии, а это бы прорвалось наружу. Между тем он был опекун небольшого име- ния Ольги, которое как-то попало в залог при одном подряде, да там и село. Барон вёл процесс, то есть заставлял како- го-то чиновника писать бумаги, читал их сквозь лорнетку, подписывал и посылал того же чиновника с ними в присутственные места, а сам связями своими в свете давал этому про- цессу удовлетворительный ход. Он подавал надежду на скорое и счастливое окончание. Это прекратило злые толки, и барона привык- ли видеть в доме, как родственника. Ему было под пятьдесят лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утон- чённости, никогда не курил при дамах, не клал ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне с носом. Он и в комнате си- дел в перчатках, снимая их, только когда са- дился обедать. Одет был в последнем вкусе и в петлице фрака носил много ленточек. Ездил всегда в карете и чрезвычайно берёг лошадей: садясь в экипаж, он прежде обойдёт кругом его, осмот- рит сбрую, даже копыта лошадей, а иногда вы- нет белый платок и потрёт по плечу или хреб- ту лошадей, чтоб посмотреть, хорошо ли они вычищены. Знакомого он встречал с благосклонно-веж- ливой улыбкой, незнакомого – сначала холод- но; но когда его представляли ему, холодность заменялась также улыбкой, и представленный мог уже рассчитывать на неё всегда. Рассуждал он обо всём: и о добродетели, и о дороговизне, о науках и о свете одинаково отчётливо; выражал своё мнение в ясных и за- конченных фразах, как будто говорил сентен- циями, уже готовыми, записанными в какой- нибудь курс и пущенными для общего руко- водства в свет. Отношения Ольги к тётке были до сих пор очень просты и покойны: в нежности они не переходили никогда границ умеренности, ни- когда не ложилось между ними и тени неудо- вольствия. Это происходило частью от характера Марьи Михайловны, тётки Ольги, частью от совер- шенного недостатка всякого повода для обеих – вести себя иначе. Тётке не приходило в го- лову требовать от Ольги что-нибудь такое, что б резко противоречило её желаниям; Ольге не приснилось бы во сне не исполнить желания тётки, не последовать её совету. И в чём проявлялись эти желания? – В вы- боре платья, в причёске, в том, например, поехать ли во французский театр или в оперу. Ольга слушалась настолько, насколько тёт- ка выражала желание или высказывала совет, отнюдь не более, – а она всегда высказывала его с умеренностью до сухости, насколько до- пускали права тётки, никогда более. Отношения эти были так бесцветны, что не- льзя было никак решить, есть ли в характере тётки какие-нибудь притязания на послушание Ольги, на её особенную нежность или есть ли в характере Ольги послушание к тётке и осо- бенная к ней нежность. Зато с первого раза, видя их вместе, можно было решить, что они – тётка и племянница, а не мать и дочь. – Я еду в магазин: не надо ли тебе чего-ни- будь? – спрашивала тётка. – Да, ma tante, мне нужно переменить лило- вое платье, – говорила Ольга, и они ехали вместе; или: – Нет, ma tante, – скажет Оль- га, – я недавно была. Тётка возьмёт её двумя пальцами за обе щеки, поцелует в лоб, а она поцелует руку у тётки, и та поедет, а эта останется. – Мы опять ту же дачу возьмём? – скажет тётка ни вопросительно, ни утвердительно, а так, как будто рассуждает сама с собой и не решается. – Да, там очень хорошо, – говорила Ольга. И дачу брали. А если Ольга скажет: – Ах, ma tante, неужели вам не наскучил этот лес да песок? Не лучше ли посмотреть в другой стороне? – Посмотрим, – говорила тётка. – Поедем, Оленька, в театр? – говорила тётка, – давно кричат об этой пьесе. – С удовольствием, – отвечала Ольга, но без торопливого желания угодить, без выраже- ния покорности. Иногда они слегка и спорили. – Помилуй, ma chere, к лицу ли тебе зелё- ные ленты? – говорила тётка. – Возьми пале- вые. – Ах, ma tante! уж я шестой раз в палевых, наконец приглядится. – Ну, возьми pensee. – А эти вам нравятся? Тётка вглядывалась и медленно трясла го- ловой. – Как хочешь, ma chere, а я бы на твоём ме- сте взяла pensee или палевые. – Нет, ma tante, я лучше вот эти возьму, – говорила Ольга мягко и брала, что ей хоте- лось. Ольга спрашивала у тётки советов не как у авторитета, которого приговор должен быть законом для неё, а так, как бы спросила сове- та у всякой другой, более её опытной женщи- ны. – Ma tante, вы читали эту книгу – что это такое? – спрашивала она. – Ах, какая гадость! – говорила тётка, ото- двигая, но не пряча книгу и не принимая ника- ких мер, чтоб Ольга не прочла её. И Ольге никогда не пришло бы в голову прочесть. Если они затруднялись обе, тот же вопрос обращался к барону фон Лангвагену или к Штольцу, когда он был налицо, и книга читалась или не читалась, по их приговору. – Ma chere Ольга! – скажет иногда тётка. – Про этого молодого человека, который к тебе часто подходит у Завадских, вчера мне что-то рассказывали, какую-то глупую историю. И только. А Ольга как себе хочет потом: го- вори или не говори с ним. Появление Обломова в доме не возбудило никаких вопросов, никакого особенного вни- мания ни в тётке, ни в бароне, ни даже в Штольне. Последний хотел познакомить своего приятеля в таком доме, где всё было немного чопорно, где не только не предложат соснуть после обеда, но где даже неудобно класть ногу на ногу, где надо быть свежеодетым, помнить, о чём говоришь, – словом, нельзя ни задре- мать, ни опуститься, и где постоянно шёл жи- вой, современный разговор. Потом Штольц думал, что если внести в сон- ную жизнь Обломова присутствие молодой, симпатичной, умной, живой и отчасти насме- шливой женщины – это всё равно, что внести в мрачную комнату лампу, от которой по всем тёмным углам разольётся ровный свет, несколько градусов тепла, и комната повесе- леет. Иван Гончаров: «Обломов» Вот весь результат, которого он добивался, знакомя друга своего с Ольгой. Он не предви- дел, что он вносит фейерверк, Ольга и Обло- мов – и подавно. Илья Ильич высидел с тёткой часа два чин- но, не положив ни разу ноги на ногу, разгова- ривая прилично обо всём; даже два раза ловко подвинул ей скамеечку под ноги. Приехал барон, вежливо улыбнулся и лас- ково пожал ему руку. Обломов ещё чиннее вёл себя, и все трое как нельзя более довольны были друг другом. Тётка на разговоры по углам, на прогулки Обломова с Ольгой смотрела… или, лучше ска- зать, никак не смотрела. Гулять с молодым человеком, с франтом – это другое дело: она бы и тогда не сказала ни- чего, но, с свойственным ей тактом, как-ни- будь незаметно установила бы другой поря- док: сама бы пошла с ними раз или два, посла- ла бы кого-нибудь третьего, и прогулки сами собою бы кончились. Но гулять «с мсьё Обломовым», сидеть с ним в углу большой залы, на балконе… что ж из этого? Ему за тридцать лет: не станет же он говорить ей пустяков, давать каких-нибудь книг… Да этого ничего никому и в голову не приходило. Притом тётка слышала, как Штольц накану- не отъезда говорил Ольге, чтоб она не давала дремать Обломову, чтоб запрещала спать, му- чила бы его, тиранила, давала ему разные по- ручения – словом, распоряжалась им. И её просил не выпускать Обломова из вида, при- глашать почаще к себе, втягивать в прогулки, поездки, всячески шевелить его, если б он не поехал за границу. Ольга не показывалась, пока он сидел с тёткой, и время тянулось медленно. Обломова опять стало кидать в жар и холод. Теперь уж он догадывался о причине той перемены Оль- ги. Перемена эта была для него почему-то тя- желе прежней. От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей понять, что до- гадался о её любви к нему, да ещё, может быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат. Он мог спугнуть чувство, которое стучится в молодое, девственное сердце робко, садится осторожно и легко, как птичка на ветку: по- сторонннй звук, шорох – и оно улетит. Он с замирающим трепетом ждал, когда Ольга сойдёт к обеду, что и как она будет го- ворить, как будет смотреть на него… Она сошла – и он надивиться не мог, глядя на неё; он едва узнал её. У ней другое лицо, даже другой голос. Молодая, наивная, почти детская усмешка ни разу не показалась на губах, ни разу не вз- глянула она так широко, открыто, глазами, когда в них выражался или вопрос, или недо- умение, или простодушное любопытство, как будто ей уж не о чём спрашивать, нечего знать, нечему удивляться! Взгляд её не следил за ним, как прежде. Она смотрела на него, как будто давно знала, изучила его, наконец как будто он ей ничего, всё равно как барон, – словом, он точно не ви- дел её с год, и она на год созрела. Не было суровости, вчерашней досады, она шутила и даже смеялась, отвечала на вопросы обстоятельно, на которые бы прежде не отве- чала ничего. Видно было, что она решилась принудить себя делать, что делают другие, чего прежде не делала. Свободы, неприну- ждённости, позволяющей всё высказать, что на уме, уже не было. Куда всё вдруг делось? После обеда он подошёл к ней спросить, не пойдёт ли она гулять. Она, не отвечая ему, обратилась к тёте с вопросом: – Пойдём ли мы гулять? – Разве недалёко, – сказала тётка. – Вели дать мне зонтик. И пошли все. Ходили вяло, смотрели вдаль, на Петербург, дошли до леса и воротились на балкон. – Вы, кажется, не расположены сегодня петь? Я и просить боюсь, – спросил Обломов, ожидая, не кончится ли это принуждение, не возвратится ли к ней весёлость, не мелькнёт ли хоть в одном слове, в улыбке, наконец в пении луч искренности, наивности и доверчи- вости. – Жарко! – заметила тётка. – Ничего, я попробую, – сказала Ольга и спела романс. Он слушал и не верил ушам. Это не она: где же прежний, страстный звук? Она пела так чисто, так правильно и вместе так… так… как поют все девицы, когда их про- сят спеть в обществе; без увлечения. Она вы- нула свою душу из пения, и в слушателе не шевельнулся ни один нерв. Лукавит, что ли, она, притворяется, сердит- ся? Ничего нельзя угадать: она смотрит ласко- во, охотно говорит, но говорит так же, как поёт, как все…Что это такое? Обломов, не дождавшись чаю, взял шляпу и раскланялся. – Приходите чаще, – сказала тётка, – в буд- ни мы всегда одни, если вам не скучно, а в воскресенье у нас всегда кое-кто есть – не со- скучитесь. Барон вежливо встал и поклонился ему. Ольга кивнула ему, как доброму знакомому, и когда он пошёл, она повернулась к окну, смотрела туда и равнодушно слушала удаляв- шиеся шаги Обломова. Эти два часа и следующие три-четыре дня, много неделя, сделали на неё глубокое дей- ствие, двинули её далеко вперёд. Только жен- щины способны к такой быстроте расцветания сил, развития всех сторон души. Она как будто слушала курс жизни не по дням, а по часам. И каждый час малейшего, едва заметного опыта, случая, который мельк- нёт, как птица, мимо носа мужчины, схватыва- ется неизъяснимо быстро девушкой: она сле- дит за его полётом вдаль, и кривая, описанная полётом линия остаётся у ней в памяти неизгладимым знаком, указанием, уроком. Там, где для мужчины надо поставить по- вёрстный столб с надписью, ей довольно про- шумевшего ветерка, трепетного, едва улови- мого ухом сотрясения воздуха. Отчего вдруг, вследствие каких причин, на лице девушки, ещё на той недели такой безза- ботной, с таким до смеха наивным лицом, вдруг ляжет строгая мысль? И какая это мысль? О чём? Кажется, всё лежит в этой мыс- ли, вся логика, вся умозрительная и опытная философия мужчины, вся система жизни! Cousin, который оставил её недавно девоч- кой, кончил курс ученья, надел эполеты, зави- дя её, бежит к ней весело, с намерением, как прежде, потрепать её по плечу, повертеться с ней за руки, поскакать по стульям, по дива- нам… вдруг, взглянув ей пристально в лицо, оробеет, отойдёт смущённый и поймёт, что он ещё – мальчишка, а она – уже женщина! Откуда? Что случилось? Драма? Громкое со- бытие? Новость какая-нибудь, о которой весь город знает? Ничего, ни maman, ни mon oncle, ни ma tante, ни няня, ни горничная – никто не знает. И некогда было случиться: она протанцевала две мазурки, несколько контрдансов да голова у ней что-то разболелась; не поспала ночь… А потом опять всё прошло, только уже в лице прибавилось что-то новое: иначе смотрит она, перестала смеяться громко, не ест по це- лой груше зараз, не рассказывает, «как у них в пансионе»… Она тоже кончила курс. Обломов на другой, на третий день, как cousin, едва узнал Ольгу и глядел на неё роб- ко, а она на него просто, только без прежнего любопытства, без ласки, а так, как другие. «Что это с ней? Что она теперь думает, чув- ствует? – терзался он вопросами. – Ей-богу, ничего не понимаю!» И где было понять ему, что с ней соверши- лось то, что совершается с мужчиной в два- дцать пять лет при помощи двадцати пяти про- фессоров, библиотек, после шатанья по свету, иногда даже с помощью некоторой утраты нравственного аромата души, свежести мысли и волос, то есть что она вступила в сферу со- знания. Вступление это обошлось ей так дёше- во и легко. – Нет, это тяжело, скучно! – заключил он. – Перееду на Выборгскую сторону, буду зани- маться, читать, уеду в Обломовку… один! – прибавил потом с глубоким унынием. – Без неё! Прощай, мой рай, мой светлый, тихий идеал жизни! Он не пошёл ни на четвёртый, ни на пятый день; не читал, не писал, отправился было по- гулять, вышел на пыльную дорогу, дальше надо в гору идти. «Вот охота тащиться в жар!» – сказал он сам себе, зевнул и воротился, лёг на диван и заснул тяжёлым сном, как бывало сыпал в Го- роховой улице, в запылённой комнате, с опу- щенными шторами. Сны снились такие смутные. Проснулся – перед ним накрытый стол, ботвинья, битое мясо. Захар стоит, глядя сонно в окно; в дру- гой комнате Анисья гремит тарелками. Он пообедал, сел к окну. Скучно, нелепо, всё один! Опять никуда и ничего не хочется! – Вот посмотрите, барин, котёночка от сосе- дей принесли; не надо ли? Вы спрашивали вчера, – сказала Анисья, думая развлечь его, и положила ему котёнка на колени. Он начал гладить котёнка: и с котёнком скучно! – Захар! – сказал он. – Чего изволите? – вяло отозвался Захар. – Я, может быть, в город перееду, – сказал Обломов. – Куда в город? Квартиры нет. – А на Выборгскую сторону. – Что ж это будет, с одной дачи на другую станем переезжать? – отвечал он. – Чего там не видали? Михея Андреича, что ли? – Да здесь неудобно… – Это ещё перевозиться? Господи! И тут умаялись совсем; да вот ещё двух чашек не доищусь да половой щётки; коли не Михей Ан- дреич увёз туда, так, того и гляди, пропали. Обломов молчал. Захар ушёл и тотчас воро- тился, таща за собою чемодан и дорожный ме- шок. – А это куда девать? Хоть бы продать, что ли? – сказал он, толкнув ногой чемодан. – Что ты, с ума сошёл? Я на днях поеду за границу, – с сердцем перебил Обломов. – За границу! – вдруг, усмехнувшись, про- говорил Захар. – Благо что поговорили, а то за границу! – Что ж тебе так странно? Поеду, да и ко- нец… У меня и паспорт готов, – сказал Обло- мов. – А кто там сапоги-то с вас станет снимать? – иронически заметил Захар. – Дев- ки-то, что ли? Да вы там пропадёте без меня! Он опять усмехнулся, от чего бакенбарды и брови раздались в стороны. – Ты всё глупости говоришь! Вынеси это и ступай! – с досадой отвечал Обломов. На другой день, только что Обломов про- снулся в десятом часу утра, Захар, подавая ему чай, сказал, что когда он ходил в булоч- ную, так встретил барышню. – Какую барышню? – спросил Обломов. – Какую? Ильинскую барышню, Ольгу Сер- геевну. – Ну? – нетерпеливо спросил Обломов. – Ну, кланяться приказали, спрашивали, здоровы ли вы, что делаете. – Что ж ты сказал? – Сказал, что здоровы; что, мол, ему дела- ется?.. – отвечал Захар. – Зачем же ты прибавляешь свои глупые рассуждения? – заметил Обломов. – «Что ему делается»! Ты почём знаешь, что мне делает- ся? Ну, ещё что? – Спрашивали, где вы обедали вчера. – Ну?.. – Я сказал, что дома, и ужинали, мол, дома. «А разве он ужинает?» – спрашивает барыш- ня-то. Двух цыплят, мол, только скушали… – Дур-р-р-ак! – крепко произнёс Обломов. – Что за дурак! разве это неправда? – ска- зал Захар. – Вон я и кости, пожалуй, покажу… – Право, дурак! – повторил Обломов. – Ну, что ж она? – Усмехнулись. «Что ж так мало?» – промол- вили после. – Вот дурак-то! – твердил Обломов. – Ты бы ещё рассказал, что ты рубашку на меня наде- ваешь навыворот. – Не спрашивали, так и не сказал, – отве- чал Захар. – Что ещё спрашивала? – Спрашивали, что делали эти дни. – Ну, что ж ты? – Ничего, мол, не делают, лежат все. – Ах!.. – с сильной досадой произнёс Обло- мов, подняв кулаки к вискам. – Поди вон! – прибавил он грозно. – Если ты когда-нибудь осмелишься рассказывать про меня такие глу- пости, посмотри, что я с тобой сделаю! Какой яд – этот человек! – Что ж мне, лгать, что ли, на старости лет? – оправдывался Захар. – Поди вон! – повторил Илья Ильич. Захару брань ничего, только бы «жалких слов» не говорил барин. – Я сказал, что вы хотите переехать на Вы- боргскую сторону, – заключил Захар. – Ступай! – повелительно крикнул Обломов. Захар ушёл и вздохнул на всю прихожую, а Обломов стал пить чай. Он отпил чай и из огромного запаса булок и кренделей съел только одну булку, опасаясь опять нескромности Захара. Потом закурил си- гару и сел к столу, развернул какую-то книгу, прочёл лист, хотел перевернуть – книга оказа- лась неразрезанною. Обломов разорвал листы пальцем: от этого по краям листа образовались фестоны, а книга чужая, Штольца, у которого заведён такой строгий скучный порядок, особенно насчёт Иван Гончаров: «Обломов» книг, что не приведи бог! Бумаги, карандаши, все мелочи – как положит, так чтоб и лежали. Надо бы взять костяной ножик, да его нет; можно, конечно, спросить и столовый, но Об- ломов предпочёл положить книгу на своё ме- сто и направиться к дивану; только что он опёрся рукой в шитую подушку, чтоб половчей приладиться лечь, как Захар вошёл в комнату. – А ведь барышня-то просила вас прийти в этот… как его… ох!.. – доложил он. – Что ж ты не сказал давеча, два часа на- зад? – торопливо спросил Обломов. – Вон велели идти, не дали досказать… – возразил Захар. – Ты губишь меня, Захар! – произнёс Обло- мов патетически. «Ну, никак опять за своё! – думал Захар, подставляя барину левую бакенбарду и глядя в стену. – По-намеднишнему… ввернёт словцо!» – Куда прийти? – спросил Обломов. – А вон в этот, как его? Да в сад, что ли… – В парк? – спросил Обломов. – В парк, точно так, «погулять, дескать, если угодно; я там буду»… – Одеваться! Обломов избегал весь парк, заглядывал в куртины, в беседки – нет Ольги. Он пошёл по той аллее, где было объяснение, и застал её там, на скамье, недалеко от того места, где она сорвала и бросила ветку. – Я думала, что вы уж не придёте, – сказала она ему ласково. – Я давно ищу вас по всему парку, – отве- чал он. – Я знала, что вы будете искать, и нарочно села здесь, в этой аллее: думала, что вы не- пременно пройдёте по ней. Он хотел было спросить: «Почему вы это думали?», но взглянул на неё и не спросил. У ней лицо было другое, не прежнее, когда они гуляли тут, а то, с которым он оставил её в последний раз и которое задало ему такую тревогу. И ласка была какая-то сдержанная, всё выражение лица такое сосредоточенное, такое определённое; он видел, что в догадки, намёки и наивные вопросы играть с ней не- льзя, что этот ребяческий, весёлый миг пере- жит. Многое, что не досказано, к чему можно бы подойти с лукавым вопросом, было между ними решено без слов, без объяснений, бог знает как, но воротиться к тому уже нельзя. – Что вас не видать давно? – спросила она. Он молчал. Ему хотелось бы опять как-ни- будь стороной дать ей понять, что тайная пре- лесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила себя, как облаком, будто ушла в себя, и он не знает, как ему быть, как держать себя с ней. Но он чувствовал, что малейший намёк на это вызовет у ней взгляд удивления, потом прибавит холодности в обращении, может быть и совсем пропадёт та искра участия, которую он так неосторожно погасил в самом начале. Надо её раздуть опять, тихо и осторожно, но как – он решительно не знал. Он смутно понимал, что она выросла и чуть ли не выше его, что отныне нет возврата к детской доверчивости, что перед ними Рубикон и утраченное счастье уже на другом берегу: надо перешагнуть. А как? Ну, если он шагает один? Она понимала яснее его, что в нём происхо- дит, и потому перевес был на её стороне. Она открыто глядела в его душу, видела, как ро- ждалось чувство на дне его души, как играло и выходило наружу; видела, что с ним женская хитрость, лукавство, кокетство – орудия Со- нечки – были бы лишние, потому что не пред- стояло борьбы. Она даже видела и то, что, несмотря на её молодость, ей принадлежит первая и главная роль в этой симпатии, что от него можно было ожидать только глубокого впечатления, страстно-ленивой покорности, вечной гармо- нии с каждым биением её пульса, но никакого движения воли, никакой активной мысли. Она мигом взвесила свою власть над ним, и ей нравилась эта роль путеводной звезды, луча света, который она разольёт над стоячим озером и отразится в нём. Она разнообразно торжествовала своё первенство в этом поедин- ке. В этой комедии или трагедии, смотря по об- стоятельствам, оба действующие лица являют- ся почти всегда с одинаковым характером: му- чителя или мучительницы и жертвы. Ольга, как всякая женщина в первенствую- щей роли, то есть в роли мучительницы, ко- нечно, менее других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвет- ся, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдёт в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперёд, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останет- ся неподвижен там, где она оставит его. – Вы заняты были? – спросила она, выши- вая какой-то лоскуток канвы. «Сказал бы занят, да этот Захар!» – просто- нало у него в груди. – Да, я читал кое-что, – небрежно отозвался он. – Что ж, роман? – спросила она и подняла на него глаза, чтоб посмотреть, с каким лицом он станет лгать. – Нет, я романов почти не читаю, – отвечал он очень покойно, – я читал «Историю откры- тий и изобретений». «Слава богу, что я пробежал сегодня лист книги!» – подумал он. – По-русски? – спросила она. – Нет, по-английски. – А вы читаете по-английски? – С трудом, но читаю. – А вы не были ли где-нибудь в городе? – спросил он больше за- тем, чтобы замять разговор о книгах. – Нет, все дома. Я всё здесь работаю, в этой аллее. – Всё здесь? – Да, мне очень нравится эта аллея, я благодарна вам, что вы мне её указали: здесь никто почти не ходит… – Я вам её не указывал, – перебил он, – мы, помните? случайно оба встретились в ней. – Да, в самом деле. Они замолчали. – У вас ячмень совсем прошёл? – спросила она, глядя ему прямо в правый глаз. Он покраснел. – Прошёл теперь, слава богу, – сказал он. – Вы примачивайте простым вином, когда у вас зачешется глаз, – продолжала она, – яч- мень и не сядет. Это няня научила меня. «Что это она всё о ячменях?» – подумал Об- ломов. – Да не ужинайте, – прибавила она серьёз- но. «Захар!» – шевелилось у него в горле яростное воззвание к Захару. – Стоит только поужинать хорошенько, – продолжала она, не поднимая глаз с работы, – да полежать дня три, особенно на спине, не- пременно сядет ячмень. «Ду…р…р…ак!» – грянуло внутри Обломова обращение к Захару. – Что это вы работаете? – спросил он, чтоб переменить разговор. – Сонетку, – сказала она, развёртывая сви- ток канвы и показав ему узор, – барону. Хоро- шо? – Да, очень хорошо, узор очень мил. Это ветка сирени? – Кажется… да, – небрежно отвечала она. – Я выбрала наугад, какой попался… – и, по- краснев немного, проворно свернула канву. «Однако это скучно, если это так продол- жится, если из неё ничего добыть нельзя, – думал он. – Другой – Штольц, например, – до- был бы, а я не умею». Он нахмурился и сонно смотрел вокруг. Она посмотрела на него, потом положила работу в корзинку. – Пойдёмте до рощи, – сказала она, давая ему нести корзинку, сама распустила зонтик, оправила платье и пошла. – Отчего вы не веселы? – опросила она. – Не знаю, Ольга Сергеевна. Да отчего мне веселиться? И как? – Занимайтесь, будьте чаще с людьми. – Заниматься! Заниматься можно, когда есть цель. Какая у меня цель? Нет её. – Цель – жить. – Когда не знаешь, для чего живёшь, так живёшь как-нибудь, день за днём; радуешься, что день прошёл, что ночь прошла, и во сне погрузишь скучный вопрос о том, зачем жил этот день, зачем будешь жить завтра. Она слушала молча, с строгим взглядом, в сдвинутых бровях таилась суровость, в линии губ, как змей, ползала не то недоверчивость, не то пренебрежение… – Зачем жил! – повторила она. – Разве мо- жет быть чьё-нибудь существование ненуж- ным? – Может. Например, моё, – сказал он. – Вы до сих пор не знаете, где цель вашей жизни? – спросила она остановясь. – Я не верю: вы клевещете на себя; иначе бы вы не стоили жизни… – Я уж прошёл то место, где она должна быть, и впереди больше ничего нет. Он вздохнул, а она улыбнулась. – Ничего нет? – вопросительно повторила она, но живо, весело, со смехом, как будто не веря ему и предвидя, что есть у него что-то впереди. – Смейтесь, – продолжал он, – а это так! Она тихо шла вперёд, наклонив голову. – Для чего, для кого я буду жить? – говорил он, едучи за ней. – Чего искать, на что напра- вить мысль, намерения? Цвет жизни опал, остались только шипы. Они шли тихо; она слушала рассеянно, ми- моходом сорвала ветку сирени и, не глядя на него, подала ему. – Что это? – спросил он оторопев. – Вы видите – ветка. – Какая ветка? – говорил он, глядя на неё во все глаза. – Сиреневая. – Знаю… но что она значит? – Цвет жизни и… Он остановился, она тоже. – И?.. – повторил он вопросительно. – Мою досаду, – сказала она, глядя на него прямо, сосредоточенным взглядом, и улыбка говорила, что она знает, что делает. Облако непроницаемости слетело с неё. Вз- гляд её был говорящ и понятен. Она как будто нарочно открыла известную страницу книги и позволила прочесть заветное место. – Стало быть, я могу надеяться… – вдруг, радостно вспыхнув, сказал он. – Всего! Но… Она замолчала. Он вдруг воскрес. И она, в свою очередь, не узнала Обломова: туманное, сонное лицо мгновенно преобразилось, глаза открылись; заиграли краски на щеках; задвигались мыс- ли; в глазах сверкнули желания и воля. Она тоже ясно прочла в этой немой игре лица, что у Обломова мгновенно явилась цель жизни. – Жизнь, жизнь опять отворяется мне, – го- ворил он как в бреду, – вот она, в ваших гла- зах, в улыбке, в этой ветке, в Casta diva… всё здесь… Она покачала головой: – Нет, не всё… половина. – Лучшая. – Пожалуй, – сказала она. – Где же другая? Что после этого ещё? – Ищите. – Зачем? – Чтоб не потерять первой, – досказала она, подала ему руку, и они пошли домой. Он то с восторгом, украдкой кидал взгляд на её головку, на стан, на кудри, то сжимал ветку. – Это всё моё! Моё! – задумчиво твердил он и не верил сам себе. – Вы не переедете на Выборгскую сторону? – спросила она, когда он уходил до- мой. Он засмеялся и даже не назвал Захара ду- раком.

IX

С тех пор не было внезапных перемен в Ольге. Она была ровна, покойна с тёткой, в обществе, но жила и чувствовала жизнь только с Обломовым. Она уже никого не спрашивала, что ей делать, как поступить, не ссылалась мысленно на авторитет Сонечки. По мере того как раскрывались перед ней фазисы жизни, то есть чувства, она зорко на- блюдала явления, чутко прислушивалась к го- лосу своего инстинкта и слегка поверяла с немногими, бывшими у ней в запасе наблюде- ниями, и шла осторожно, пытая ногой почву, на которую предстояло ступить. Спрашивать ей было не у кого. У тётки? Но она скользит по подобным вопросам так легко и ловко, что Ольге никогда не удалось свести её отзывов в какую-нибудь сентенцию и зару- бить в памяти. Штольца нет. У Обломова? Но это какая-та Галатея, с которой ей самой при- ходилось быть Пигмалионом. Жизнь её наполнилась так тихо, незаметно для всех, что она жила в своей новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она делала то же, что прежде, для всех других, но делала всё иначе. Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало какую-то связь с её жизнью; читала книгу, и в книге непремен- но были строки с искрами её ума, кое-где мелькал огонь её чувств, записаны были ска- занные вчера слова, как будто автор подслу- шал, как теперь бьётся у ней сердце. В лесу те же деревья, но в шуме их явился особенный смысл: между ними и ею водвори- лось живое согласие. Птицы не просто трещат и щебечут, а все что-то говорят между собой; и всё говорит вокруг, всё отвечает её настрое- нию; цветок распускается, и она слышит будто его дыхание. Иван Гончаров: «Обломов» В снах тоже появилась своя жизнь: они на- селились какими-то видениями, образами, с которыми она иногда говорила вслух… они что-то ей рассказывают, но так неясно, что она не поймёт, силится говорить с ними, спро- сить, и тоже говорит что-то непонятное. Толь- ко Катя скажет ей поутру, что она бредила. Она вспомнила предсказания Штольца: он часто говорил ей, что она не начинала ещё жить, и она иногда обижалась, зачем он счита- ет её за девочку, тогда как ей двадцать лет. А теперь она поняла, что он был прав, что она только что начала жить. – Вот когда заиграют все силы в вашем ор- ганизме, тогда заиграет жизнь и вокруг вас, и вы увидите то, на что закрыты у вас глаза те- перь, услышите, чего не слыхать вам: заиграет музыка нерв, услышите шум сфер, будете при- слушиваться к росту травы. Погодите, не торо- питесь, придёт само! – грозил он. Оно пришло. «Это, должно быть, силы игра- ют, организм проснулся…» – говорила она его словами, чутко вслушиваясь в небывалый тре- пет, зорко и робко вглядываясь в каждое но- вое проявление пробуждающейся новой силы. Она не вдалась в мечтательность, не поко- рилась внезапному трепету листьев, ночным видениям, таинственному шёпоту, когда как будто кто-то ночью наклонится над её ухом и скажет что-то неясное и непонятное. – Нервы! – повторит она иногда с улыбкой, сквозь слёзы, едва пересиливая страх и вы- держивая борьбу неокрепших нерв с пробу- ждавшимися силами. Она встанет с постели, выпьет стакан воды, откроет окно, помашет себе в лицо платком и отрезвится от грёзы наяву и во сне. А Обломов, лишь проснётся утром, первый образ в воображении – образ Ольги, во весь рост, с веткой сирени в руках. Засыпал он с мыслью о ней, шёл гулять, читал – она тут, тут. Он мысленно вёл с ней нескончаемый раз- говор и днём и ночью. К «Истории открытий и изобретений» он всё примешивал какие-ни- будь новые открытия в наружности или в ха- рактере Ольги, изобретал случай нечаянно встретиться с ней, послать книгу, сделать сюр- приз. Говоря с ней при свидании, он продолжал разговор дома, так что иногда войдёт Захар, а он чрезвычайно нежным и мягким тоном, ка- ким мысленно разговаривал с Ольгой, скажет ему: «Ты, лысый чорт, мне давеча опять нечи- щеные сапоги подал: смотри, чтоб я с тобой не разделался…» Но беззаботность отлетела от него с той ми- нуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему всё равно было, лежать ли на спине и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня, ни от ночи. Теперь и день и ночь, всякий час утра и ве- чера принимал свой образ и был или исполнен радужного сияния, или бесцветен и сумрачен, смотря по тому, наполнялся ли этот час при- сутствием Ольги или протекал без неё и, сле- довательно, протекал вяло и скучно. Всё это отражалось в его существе: в голове у него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и всё от вопросов, увидит или не увидит он её? Что она скажет и сделает? Как посмотрит, какое даст ему поручение, о чём спросит, будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его жизни. «Ах, если б испытывать только эту теплоту любви да не испытывать её тревог! – мечтал он. – Нет, жизнь трогает, куда ни уйди, так и жжёт! Сколько нового движения вдруг втесни- лось в неё, занятий! Любовь – претрудная школа жизни!» Он уже прочёл несколько книг: Ольга про- сила его рассказывать содержание и с неимо- верным терпением слушала его рассказ. Он написал несколько писем в деревню, сменил старосту и вошёл в сношения с одним из сосе- дей через посредство Штольца. Он бы даже поехал в деревню, если б считал возможным уехать от Ольги. Он не ужинал и вот уже две недели не зна- ет, что значит прилечь днём. В две-три недели они объездили все петер- бургские окрестности. Тётка с Ольгой, барон и он являлись на загородных концертах, на больших праздниках. Поговаривают съездить в Финляндию, на Иматру. Что касается Обломова, он дальше парка никуда бы не тронулся, да Ольга всё придумы- вает, и лишь только он на приглашение куда- нибудь поехать замнётся ответом, наверное поездка предпринималась. И тогда не было конца улыбкам Ольги. На пять вёрст кругом дачи не было пригорка, на который бы он не влезал по нескольку раз. Между тем симпатия их росла, развивалась и проявлялась по своим непреложным зако- нам. Ольга расцветала вместе с чувством. В глазах прибавилось света, в движениях гра- ции; грудь её так пышно развилась, так мерно волновалась. – Ты похорошела на даче, Ольга, – говори- ла ей тётка. В улыбке барона выражался тот же комплимент. Ольга, краснея, клала голову на плечо тёт- ки; та ласково трепала её по щеке. – Ольга, Ольга! – осторожно, почти шёпо- том, кликал однажды Обломов Ольгу внизу горы, где она назначила ему сойтись, чтобы идти гулять. Нет ответа. Он посмотрел на часы. – Ольга Сергеевна! – вслух прибавил потом. Молчание. Ольга сидела на горе, слыхала зов и, сдер- живая смех, молчала. Ей хотелось заставить его взойти на гору. – Ольга Сергеевна! – взывал он, пробрав- шись между кустами до половины горы и за- глядывая наверх. «В половине шестого назна- чила она», – говорил он про себя. Она не удержала смеха. – Ольга, Ольга! Ах, да вы там! – сказал он и полез на гору. – Ух! Охота же вам прятаться на горе! – Он сел подле неё. – Чтоб помучить меня, вы и сами мучитесь. – Откуда вы? Прямо из дома? – спросила она. – Нет, я к вам зашёл; там сказали, что вы ушли. – Что вы сегодня делали? – спросила она. – Сегодня… – Бранились с Захаром? – досказала она. Он засмеялся этому, как делу совершенно невозможному. – Нет, я читал «Revue». Но, послушайте, Ольга… Но он ничего не сказал, сел только подле неё и погрузился в созерцание её профиля, го- ловы, движения руки взад и вперёд, как она продевала иглу в канву и вытаскивала назад. Он наводил на неё взгляд, как зажигательное стекло, и не мог отвести. Сам он не двигался, только взгляд повора- чивался то вправо, то влево, то вниз, смотря по тому, как двигалась рука. В нём была дея- тельная работа: усиленное кровообращение, удвоенное биение пульса и кипение у сердца – всё это действовало так сильно, что он дышал медленно и тяжело, как дышат перед казнью и в момент высочайшей неги духа. Он был нем и не мог даже пошевелиться, только влажные от умиления глаза неотразимо были устремлены на неё. Она по временам кидала на него глубокий взгляд, читала немудрёный смысл, начертан- ный на его лице, и думала: «Боже мой! Как он любит! Как он нежен, как нежен!» И любова- лась, гордилась этим поверженным к ногам её, её же силою, человеком! Момент символических намёков, знамена- тельных улыбок, сиреневых веток прошёл не- возвратно. Любовь делалась строже, взыска- тельнее, стала превращаться в какую-то обя- занность; явились взаимные права. Обе сторо- ны открывались более и более: недоразуме- ния, сомнения исчезали или уступали место более ясным и положительным вопросам. Она всё колола его лёгкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала суровый при- говор, казнила его апатию глубже, действи- тельнее, нежели Штольц; потом, по мере сбли- жения с ним, от сарказмов над вялым и дряб- лым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно на- помнила ему цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вы- зывала наружу его ум, то запутывая его в тон- кий, жизненный, знакомый ей вопрос, то сама шла к нему с вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей. И он бился, ломал голову, изворачивался, чтобы не упасть тяжело в глазах её или чтоб помочь ей разъяснить какой-нибудь узел, не то так геройски рассечь его. Вся её женская тактика была проникнута нежной симпатией; все его стремления по- спеть за движением её ума дышали страстью. Но чаще он изнемогал, ложился у ног её, прикладывал руку к сердцу и слушал, как оно бьётся, не сводя с неё неподвижного, удивлён- ного, восхищённого взгляда. «Как он любит меня!» – твердила она в эти минуты, любуясь им. Если же иногда замечала она затаившиеся прежние черты в душе Обло- мова, – а она глубоко умела смотреть в неё, – малейшую усталость, чуть заметную дремоту жизни, на него лились упрёки, к которым из- редка примешивалась горечь раскаяния, бо- язнь ошибки. Иногда только соберётся он зевнуть, откроет рот – его поражает её изумлённый вз- гляд: он мгновенно сомкнёт рот, так что зубы стукнут. Она преследовала малейшую тень сонливости даже у него на лице. Она спраши- вала не только, что он делает, но и что будет делать. Ещё сильнее, нежели от упрёков, просыпа- лась в нём бодрость, когда он замечал, что от его усталости уставала и она, делалась не- брежною, холодною. Тогда в нём появлялась лихорадка жизни, сил, деятельности, и тень исчезала опять, и симпатия била опять силь- ным и ясным ключом. Но все эти заботы не выходили пока из ма- гического круга любви; деятельность его была отрицательная: он не спит, читает, иногда подумывает писать и план, много ходит, много ездит. Дальнейшее же направление, самая мысль жизни, дело – остаётся ещё в намерени- ях. – Какой ещё жизни и деятельности хочет Андрей? – говорил Обломов, тараща глаза по- сле обеда, чтоб не заснуть. – Разве это не жизнь? Разве любовь не служба? Попробовал бы он! Каждый день – вёрст по десяти пешком! Вчера ночевал в городе, в дрянном трактире, одетый, только сапоги снял, и Захара не было – всё по милости её поручений! Всего мучительнее было для него, когда Ольга предложит ему специальный вопрос и требует от него, как от какого-нибудь профес- сора, полного удовлетворения; а это случа- лось с ней часто, вовсе не из педантизма, а просто из желания знать, в чём дело. Она даже забывала часто свои цели относительно Обломова, а увлекалась самым вопросом. – Зачем нас не учат этому? – с задумчивой досадой говорила она, иногда с жадностью, урывками, слушая разговор о чем-нибудь, что привыкли считать ненужным женщине. Однажды вдруг приступила к нему с вопро- сами о двойных звёздах: он имел неосторож- ность сослаться на Гершеля и был послан в го- род, должен был прочесть книгу и рассказать ей, пока она не удовлетворилась. В другой раз, опять по неосторожности, вы- рвалось у него в разговоре с бароном слова два о школах живописи – опять ему работа на неделю: читать, рассказывать; да потом ещё поехали в Эрмитаж: и там ещё он должен был делом подтверждать ей прочитанное. Если он скажет что-нибудь наобум, она сей- час увидит, да тут-то и пристанет. Потом он должен был с неделю ездить по магазинам, отыскивать гравюры с лучших кар- тин. Бедный Обломов то повторял зады, то бро- сался в книжные лавки за новыми увражами и иногда целую ночь не спал, рылся, читал, чтоб утром, будто нечаянно, отвечать на вчерашний вопрос знанием, вынутым из архива памяти. Она предлагала эти вопросы не с женскою рассеянностью, не по внушению минутного каприза знать то или другое, а настойчиво, с нетерпением, и в случае молчания Обломова казнила его продолжительным, испытующим взглядом. Как он дрожал от этого взгляда! – Что вы не скажете ничего, молчите? – спросила она. – Можно подумать, что вам скучно. – Ах! – произнёс он, как будто приходя в себя от обморока. – Как я люблю вас! – В самом деле? А не спроси я, оно и не по- хоже, – сказала она. – Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? – начал он. – Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку… что- то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжёлое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в сча- стье в организме один и тот же процесс: тяже- ло, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слёз стало бы легко… Она поглядела на него молча, как будто по- веряла слова его, сравнила с тем, что у него написано на лице, и улыбнулась: поверка ока- залась удовлетворительною. На лице её раз- лито было дыхание счастья, но мирного, кото- рое, казалось, ничем не возмутишь. Видно, что у ней не было тяжело на сердце, а только хо- рошо, как в природе в это тихое утро. – Что со мной? – в раздумье спросил будто себя Обломов. – Сказать – что? – Скажите. – Вы… влюблены. Иван Гончаров: «Обломов» – Да, конечно, – подтвердил он, отрывая её руку от канвы, и не поцеловал, а только креп- ко прижал её пальцы к губам и располагал, кажется, держать так долго. Она пробовала тихонько отнять, но он креп- ко держал. – Ну, пустите, довольно, – сказала она. – А вы? – спросил он. – Вы… не влюблены… – Влюблена, нет… я не люблю этого: я вас люблю! – сказала она и поглядела на него долго, как будто поверяла и себя, точно ли она любит. – Лю… блю! – произнёс Обломов. – Но ведь любить можно мать, отца, няньку, даже соба- чонку: всё это покрывается общим, собира- тельным понятием «люблю», как старым… – Халатом? – сказала она засмеявшись. – А propos, где ваш халат? – Какой халат? У меня никакого не было. Она посмотрела на него с улыбкой упрёка. – Вот вы о старом халате! – сказал он. – Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слы- шать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовёте вы эти порывы, а вы… бог с вами, Ольга! Да, я влюблён в вас и гово- рю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их… – Не знаю, – говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и стараясь уловить, что в ней происходит. – Не знаю, влюблена ли я в вас; если нет, то, может быть, не наступила ещё минута; знаю только одно, что я так не любила ни отца, ни мать, ни няньку… – Какая же разница? Чувствуете ли вы что- нибудь особенное!.. – добивался он. – А вам хочется знать? – спросила она лука- во. – Да, да, да! Неужели у вас нет потребности высказаться? – А зачем вам хочется знать? – Чтоб поминутно жить этим: сегодня, всю ночь, завтра – до нового свидания… Я только тем и живу. – Вот видите, вам нужно обновлять каждый день запас вашей нежности! Вот где разница между влюблённым и любящим. Я… – Вы?.. – нетерпеливо ждал он. – Я люблю иначе, – сказала она, опрокиды- ваясь спиной на скамью и блуждая глазами в несущихся облаках. – Мне без вас скучно; расставаться с вами ненадолго – жаль, надол- го – больно. Я однажды навсегда узнала, уви- дела и верю, что вы меня любите, – и счастли- ва, хоть не повторяйте мне никогда, что люби- те меня. Больше и лучше любить я не умею. «Это слова… как будто Корделии!» – поду- мал Обломов, глядя на Ольгу страстно… – Умрёте… вы, – с запинкой продолжала она, – я буду носить вечный траур по вас и ни- когда более не улыбнусь в жизни. Полюбите другую – роптать, проклинать не стану, а про себя пожелаю вам счастья… Для меня любовь эта – всё равно что… жизнь, а жизнь… Она искала выражения. – Что ж жизнь, по-вашему? – спросил Обло- мов. – Жизнь – долг, обязанность, следовательно любовь – тоже долг: мне как будто бог послал её, – досказала она, подняв глаза к небу, – и велел любить. – Корделия! – вслух произнёс Обломов. – И ей двадцать один год! Так вот что любовь, по- вашему! – прибавил он в раздумье. – Да, и у меня, кажется, достанет сил про- жить и пролюбить всю жизнь… «Кто ж внушил ей это! – думал Обломов, глядя на неё чуть не с благоговением. – Не путём же опыта, истязаний, огня и дыма дошла она до этого ясного и простого понимания жиз- ни и любви». – А есть радости живые, есть страсти? – за- говорил он. – Не знаю, – сказала она, – я не испытала и не понимаю, что это такое. – О, как я понимаю теперь! – Может быть, и я со временем испытаю, может быть, и у меня будут те же порывы, как у вас, так же буду глядеть при встрече на вас и не верить, точно ли вы передо мной… А это, должно быть, очень смешно! – весело приба- вила она. – Какие вы глаза иногда делаете: я думаю, ma tante замечает. – В чём же счастье у вас в любви, – спросил он, – если у вас нет тех живых радостей, какие испытываю я?.. – В чём? А вот в чём! – говорила она, ука- зывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. – Разве это не счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просиде- ла бы здесь и четверти часа одна, без книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не о чём: я всё думала, как бы остать- ся одной… А теперь… и молчать вдвоём весело! Она повела глазами вокруг, по деревьям, по траве, потом остановила их на нём, улыбну- лась и подала ему руку. – Разве мне не будет больно ужо, когда вы будете уходить? – прибавила она. – Разве я не стану торопиться поскорей лечь спать, чтоб заснуть и не видать скучной ночи? Разве зав- тра не пошлю к вам утром. Разве… С каждым «разве» лицо Обломова всё рас- цветало, взгляд наполнялся лучами. – Да, да, – повторил он, – я тоже жду утра, и мне скучна ночь, и я завтра пошлю к вам не за делом, а чтоб только произнести лишний раз и услыхать, как раздастся ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать, что они уж вас видели… Мы думаем, ждём, живём и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения: я убеждаюсь, что вы любите меня, как не любили ни отца, ни тётку, ни… – Ни собачонку, – сказала она и засмея- лась. – Верьте же мне, – заключила она, – как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пу- стыми сомнениями этого счастья, а то оно уле- тит. Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, – сказала она с уверенностью в голосе, – в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испы- тала, как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же… – Не могу не сомневаться, – перебил он, – не требуйте этого. Теперь, при вас, я уверен во всём: ваш взгляд, голос, всё говорит. Вы смотрите на меня, как будто говорите: мне слов не надо, я умею читать ваши взгляды. Но когда вас нет, начинается такая мучительная игра в сомнения, в вопросы, и мне опять надо бежать к вам, опять взглянуть на вас, без это- го я не верю. Что это? – А я верю вам: отчего же? – спросила она. – Ещё бы вы не верили! Перед вами сума- сшедший, заражённый страстью! В глазах моих вы видите, я думаю, себя, как в зеркале. При- том вам двадцать лет; посмотрите на себя: мо- жет ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить – о, да тут с ума сойдёшь! А вы так ровны, покой- ны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога… Он указал на сердце. – Люблю, люблю, люблю – вот вам на трое суток запаса! – сказала она, вставая со ска- мьи. – Вы всё шутите, а мне-то каково! – вздох- нув, заметил он, спускаясь с нею с горы. Так разыгрывался между ними всё тот же мотив в разнообразных варьяциях. Свидания, разговоры – всё это была одна песнь, одни звуки, один свет, который горел ярко, и только преломлялись и дробились лучи его на розо- вые, на зелёные, на палевые и трепетали в окружавшей их атмосфере. Каждый день и час приносил новые звуки и лучи, но свет горел один, мотив звучал всё тот же. И он, и она прислушивались к этим звукам, уловляли их и спешили выпевать, что каждый слышит, друг перед другом, не подозревая, что завтра зазвучат другие звуки, явятся иные лучи, и забывая на другой день, что вчера было пение другое. Она одевала излияния сердца в те краски, какими горело её воображение в настоящий момент, и веровала, что они верны природе, и спешила в невинном и бессознательном кокет- стве явиться в прекрасном уборе перед глаза- ми своего друга. Он веровал ещё больше в эти волшебные звуки, в обаятельный свет и спешил предстать перед ней во всеоружии страсти, показать ей весь блеск и всю силу огня, который пожирал его душу. Они не лгали ни перед собой, ни друг дру- гу: они выдавали то, что говорило сердце, а голос его проходил чрез воображение. Обломову нужды, в сущности, не было, яв- лялась ли Ольга Корделией и осталась ли бы верна этому образу или пошла бы новой тро- пой и преобразилась в другое видение, лишь бы она являлась в тех же красках и лучах, в каких она жила в его сердце, лишь бы ему было хорошо. И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный друг её перчатку, если б она броси- ла её в пасть ко льву, бросится ли для неё в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез неё к жизни, лишь бы от луча её взгляда, от её улыбки горел огонь бодрости в нём и он не переставал бы видеть в ней цель жизни. И поэтому в мелькнувшем образе Корделии, в огне страсти Обломова отразилось только одно мгновение, одно эфемерное дыхание лю- бви, одно её утро, один прихотливый узор. А завтра, завтра блеснёт уже другое, может быть такое же прекрасное, но всё-таки другое…

X

Обломов был в том состоянии, когда чело- век только что проводил глазами закатившее- ся летнее солнце и наслаждается его румяны- ми следами, не отрывая взгляда от зари, не оборачиваясь назад, откуда выходит ночь, ду- мая только о возвращении на завтра тепла и света. Он лежал на спине и наслаждался послед- ними следами вчерашнего свидания. «Люблю, люблю, люблю», – дрожало ещё в его ушах лучше всякого пения Ольги; ещё на нём поко- ились последние лучи её глубокого взгляда. Он дочитывал в нём смысл, определял степень её любви и стал было забываться сном, как вдруг… Завтра утром Обломов встал бледный и мрачный; на лице следы бессонницы; лоб весь в морщинах; в глазах нет огня, нет желаний. Гордость, весёлый, бодрый взгляд, умеренная, сознательная торопливость движений занятого человека – всё пропало. Он вяло напился чаю, не тронул ни одной книги, не присел к столу, задумчиво закурил сигару и сел на диван. Прежде бы он лёг, но теперь отвык и его даже не тянуло к подушке; однакож он упёрся локтем в неё – признак, на- мекавший на прежние наклонности. Он был мрачен, иногда вздыхал, вдруг по- жимал плечами, качал с сокрушением головой. В нём что-то сильно работает, но не любовь. Образ Ольги перед ним, но он носится будто в дали, в тумане; без лучей, как чужой ему; он смотрит на него болезненным взглядом и взды- хает. «Живи, как бог велит, а не как хочется – правило мудрое, но…» И он задумался. «Да, нельзя жить, как хочется, – это ясно, – начал говорить в нём какой-то угрюмый, строптивый голос, – впадёшь в хаос противо- речий, которых не распутает один человече- ский ум, как он ни глубок, как ни дерзок! Вче- ра пожелал, сегодня достигаешь желаемого страстно, до изнеможения, а послезавтра крас- неешь, что пожелал, потом клянёшь жизнь, за- чем исполнилось, – ведь вот что выходит от самостоятельного и дерзкого шагания в жизни, от своевольного хочу. Надо идти ощупью, на многое закрывать глаза и не бредить счастьем, не сметь роптать, что оно ускользнёт, – вот жизнь! Кто выдумал, что она – счастье, насла- ждение? Безумцы!» «Жизнь есть жизнь, долг, – говорит Ольга, – обязанность, а обя- занность бывает тяжела. Исполнив же долг…» Он вздохнул. – Не увидимся с Ольгой… Боже мой! Ты открыл мне глаза и указал долг, – говорил он, глядя в небо, – где же взять силы? Расстаться! Ещё есть возможность теперь, хотя с болью, зато после не будешь клясть себя, зачем не расстался? А от неё сейчас придут, она хотела прислать… Она не ожидает… Что за причина? Какой ветер вдруг подул на Обломова? Какие облака нанёс? И отчего он поднимает такое печальное иго? А, кажется, вчера ещё он глядел в душу Ольги и видел там светлый мир и светлую судьбу, прочитал свой и её гороскоп. Что же случилось? Должно быть, он поужинал или полежал на спине, и поэтическое настроение уступило ме- сто каким-то ужасам. Часто случается заснуть летом в тихий, без- облачный вечер, с мерцающими звёздами, и думать, как завтра будет хорошо поле при утренних светлых красках! Как весело углу- биться в чащу леса и прятаться от жара!.. И вдруг просыпаешься от стука дождя, от серых печальных облаков; холодно, сыро… Обломов с вечера, по обыкновению, при- слушивался к биению своего сердца, потом ощупал его руками, поверил, увеличилась ли отверделость там, наконец углубился в анализ своего счастья и вдруг попал в каплю горечи и отравился. Отрава подействовала сильно и быстро. Он пробежал мысленно всю свою жизнь: в сотый раз раскаяние и позднее сожаление о минув- шем подступило к сердцу. Он представил себе, что б он был теперь, если б шёл бодро вперёд, как бы жил полнее и многостороннее, если б был деятелен, и перешёл к вопросу, что он те- перь и как могла, как может полюбить его Ольга и за что? «Не ошибка ли это?» – вдруг мелькнуло у Иван Гончаров: «Обломов» него в уме, как молния, и молния эта попала в самое сердце и разбила его. Он застонал. «Ошибка! да… вот что!» – ворочалось у него в голове. «Люблю, люблю, люблю», – раздалось вдруг опять в памяти, и сердце начинало со- греваться, но вдруг опять похолодело. И это троекратное «люблю» Ольги – что это? Обман её глаз, лукавый шёпот ещё праздного сердца; не любовь, а только предчувствие любви! Этот голос когда-нибудь раздастся, но так сильно зазвучит, таким грянет аккордом, что весь мир встрепенётся! Узнает и тётка и барон, и далеко раздастся гул от этого голоса! Не ста- нет то чувство пробираться так тихо, как ру- чей, прячась в траве, с едва слышным журча- ньем. Она любит теперь, как вышивает по канве: тихо, лениво выходит узор, она ещё ленивее развёртывает его, любуется, потом положит и забудет. Да, это только приготовление к лю- бви, опыт, а он – субъект, который подвернул- ся первый, немного сносный, для опыта, по случаю… Ведь случай свёл и сблизил их. Она бы его не заметила: Штольц указал на него, заразил молодое, впечатлительное сердце своим уча- стием, явилось сострадание к его положению, самолюбивая забота стряхнуть сон с ленивой души, потом оставить её. – Вот оно что! – с ужасом говорил он, вста- вая с постели и зажигая дрожащей рукой свеч- ку. – Больше ничего тут нет и не было! Она го- това была к воспринятию любви, сердце её ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой… Другой только явится – и она с ужа- сом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернётся… ужасно! Я по- хищаю чужое! Я – вор! Что я делаю, что я де- лаю? Как я ослеп! – Боже мой! Он посмотрел в зеркало: бледен, жёлт, гла- за тусклые. Он вспомнил тех молодых счаст- ливцев, с подёрнутым влагой, задумчивым, но сильным и глубоким взглядом, как у неё, с трепещущей искрой в глазах, с уверенностью на победу в улыбке, с такой бодрой походкой, с звучным голосом. И он дождётся, когда один из них явится: она вспыхнет вдруг, взглянет на него, Обломова, и… захохочет! Он опять поглядел в зеркало. «Этаких не любят!» – сказал он. Потом лёг и припал лицом к подушке. «Про- щай, Ольга, будь счастлива», – заключил он. – Захар! – крикнул он утром. – Если от Ильинских придёт человек за мной, скажи, что меня дома нет, в город уехал. – Слушаю. «Да… нет, я лучше напишу к ней, – сказал он сам себе, – а то дико покажется ей, что я вдруг пропал. Объяснение необходимо». Он сел к столу и начал писать быстро, с жа- ром, с лихорадочной поспешностью, не так, как в начале мая писал к домовому хозяину. Ни разу не произошло близкой и неприятной встречи двух которых и двух что. «Вам странно, Ольга Сергеевна (писал он), вместо меня самого получить это письмо, когда мы так часто видимся. Прочитайте до конца, и вы увидите, что мне иначе поступить нельзя. Надо было бы начать с этого письма: тогда мы оба избавились бы многих упрёков совести впереди; но и теперь не поздно. Мы полюбили друг друга так внезапно, так быстро, как будто оба вдруг сделались больны, и это мне мешало очнуться ранее. Притом, глядя на вас, слушая вас по целым часам, кто бы добровольно захотел принимать на себя тяжёлую обязанность отрезвляться от очарования? Где напасёшься на каждый миг оглядки и силы воли, чтоб остановиться у всякой покатости и не увлечься по её склону? И я всякий день думал: „Дальше не увлекусь, я остановлюсь: от меня зависит“ – и увлёкся, и теперь настаёт борьба, в которой требую вашей помощи. Я только сегодня, в эту ночь, понял, как быстро скользят ноги мои: вчера только удалось мне заглянуть поглубже в пропасть, куда я падаю, и я решился остановиться. Я говорю только о себе – не из эгоизма, а потому, что, когда я буду лежать на дне этой пропасти, вы все будете, как чистый ангел, летать высоко, и не знаю, захотите ли бросить в неё взгляд. Послушайте, без всяких намёков, скажу прямо и просто: вы меня не любите и не можете любить. Послушайтесь моей опытности и поверьте безусловно. Ведь моё сердце начало биться давно: положим, билось фальшиво, невпопад, но это самое научило меня различать его правильное биение от случайного. Вам нельзя, а мне можно и должно знать, где истина, где заблуждение, и на мне лежит обязанность предостеречь того, кто ещё не успел узнать этого. И вот я предостерегаю вас: вы в заблуждении, оглянитесь! Пока между нами любовь появилась в виде лёгкого, улыбающегося видения, пока она звучала в Casta diva, носилась в запахе сиреневой ветки, в невысказанном участии, в стыдливом взгляде, я не доверял ей, принимая её за игру воображения и шёпот самолюбия. Но шалости прошли; я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьёзны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда, то есть теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и сказать, что это такое. Я сказал вам, что люблю вас, вы ответили тем же – слышите ли, какой диссонанс звучит в этом? Не слышите? Так услышите позже, когда я уже буду в бездне. Посмотрите на меня, вдумайтесь в моё существование: можно ли вам любить меня, любите ли вы меня? „Люблю, люблю, люблю!“ – сказали вы вчера. „Нет, нет, нет!“ – твёрдо отвечаю я. Вы не любите меня, но вы не лжёте – спешу прибавить, – не обманываете меня; вы не можете сказать да, когда в вас говорит нет. Я только хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая, за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин в ласках к ребёнку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках. Мне с самого начала следовало бы строго сказать вам: „Вы ошиблись, перед вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите, он придёт, и тогда вы очнётесь; вам будет досадно и стыдно за свою ошибку, а мне эта досада и стыд сделают боль“, – вот что следовало бы мне сказать вам, если б я от природы был попрозорливее умом и пободрее душой, если б, наконец, был искреннее… Я и говорил, но, помните, как: с боязнью, чтоб вы не поверили, чтоб этого не случилось; я вперёд говорил всё, что могут потом сказать другие, чтоб приготовить вас не слушать и не верить, а сам торопился видеться с вами и думал: „Когда-то ещё другой придёт, я пока счастлив“. Вот она, логика увлечения и страстей. Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться – сделается не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьётся в сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживёшь ли эту боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил своё счастье и подал вам руку навсегда. А то… Зачем же я пишу? Зачем не пришёл прямо сказать сам, что желание видеться с вами растёт с каждым днём, а видеться не следует? Сказать это вам в лицо – достанет ли духу, сами посудите! Иногда я и хочу сказать что-то похожее на это, а говорю совсем другое. Может быть, на лице вашем выразилась бы печаль (если правда, что вам нескучно было со мной), или вы, не поняв моих добрых намерений, оскорбились бы: ни того, ни другого я не перенесу, заговорю опять не то, и честные намерения разлетятся в прах и кончатся уговором видеться на другой день. Теперь, без вас, совсем не то: ваших кротких глаз, доброго, хорошенького личика нет передо мной; бумага терпит и молчит, и я пишу покойно (лгу): мы не увидимся больше (не лгу). Другой бы прибавил: пишу и обливаюсь слезами, но я не рисуюсь перед вами, не драпируюсь в свою печаль, потому что не хочу усиливать боль, растравлять сожаление, грусть. Вся эта драпировка скрывает обыкновенно умысел глубже пустить корни на почве чувства, а я хочу истребить и в вас и в себе семена его. Да и плакать пристало или соблазнителям, которые ищут уловить фразами неосторожное самолюбие женщин, или томным мечтателям. Я говорю это, прощаясь, как прощаются с добрым другом, отпуская его в далёкий путь. Недели чрез три, чрез месяц было бы поздно, трудно: любовь делает неимоверные успехи, это душевный антонов огонь. И теперь я уже ни на что не похож, не считаю часы и минуты, не знаю восхождения и захождения солнца, а считаю: видел – не видел, увижу – не увижу, приходила – не пришла, придёт… Всё это к лицу молодости, которая легко переносит и приятные и неприятные волнения; а мне к лицу покой, хотя скучный, сонный, но он знаком мне; а с бурями я не управлюсь. Многие бы удивились моему поступку: отчего бежит? скажут; другие будут смеяться надо мной: пожалуй, я и на то решаюсь. Уж если я решаюсь не видаться с вами, значит на всё решаюсь. В своей глубокой тоске немного утешаюсь тем, что этот коротенький эпизод нашей жизни мне оставит навсегда такое чистое, благоуханное воспоминание, что одного его довольно будет, чтоб не погрузиться в прежний сон души, а вам, не принеся вреда, послужит руководством в будущей, нормальной любви. Прощайте, ангел, улетайте скорее, как испуганная птичка улетает с ветки, где села ошибкой, так же легко, бодро и весело, как она, с той ветки, на которую сели невзначай!» Обломов с одушевлением писал: перо лета- ло по страницам. Глаза сияли, щёки горели. Письмо вышло длинно, – как все любовные письма: любовники страх как болтливы. «Странно! Мне уж не скучно, не тяжело! – думал он. – Я почти счастлив… Отчего это? Должно быть, оттого, что я сбыл груз души в письмо». Он перечитал письмо, сложил и запечатал. – Захар! – сказал он. – Когда придёт чело- век, отдай ему это письмо к барышне. – Слушаю, – сказал Захар. Обломову в самом деле стало почти весело. Он сел с ногами на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце и голова у него были напол- нены; он жил. Он представлял себе, как Ольга получит письмо, как изумится, какое сделает лицо, когда прочтёт. Что будет потом?.. Он наслаждался перспективой этого дня, новостью положения… Он с замиранием сердца прислушивался к стуку двери, не приходил ли человек, не читает ли уже Ольга письмо… Нет, в передней тихо. «Что ж бы это значило? – с беспокойством думал он. – Никого не было: как же так?» Тайный голос тут же шептал ему: «Отчего ты беспокоишься? Ведь тебе это и нужно, чтоб не было, чтоб разорвать сношения?» Но он за- глушал этот голос. Чрез полчаса он докликался Захара со дво- ра, где тот сидел с кучером. – Не было никого? – спросил он. – Не при- ходили? – Нет, приходили, – отвечал Захар. – Что ж ты? – Сказал, что вас нет: в город, дескать, уехали. Обломов вытаращил на него глаза. – Зачем же ты это сказал? – спросил он. – Я что тебе велел, когда человек придёт? – Да не человек приходил, горничная, – с невозмутимым хладнокровием отозвался За- хар. – А письмо отдал? – Никак нет: ведь вы сначала велели ска- зать, что дома нет, а потом отдать письмо. Вот, как придёт человек, так отдам. – Нет, нет, ты… просто душегубец! Где пись- мо? Подай сюда! – сказал Обломов. Захар принёс письмо, уже значительно запачканное. – Ты руки мой, смотри! – злобно сказал Об- ломов, указывая на пятно. – У меня руки чисты, – отозвался Захар, глядя в сторону. – Анисья, Анисья! – закричал Обломов. Анисья выставилась до половины из перед- ней. – Посмотри, что делает Захар? – пожало- вался он ей. – На вот письмо и отдай его чело- веку или горничной, кто придёт от Ильинских, чтоб барышне отдали, слышишь? – Слышу, батюшка. Пожалуйте, отдам. Но только она вышла в переднюю, Захар вырвал у ней письмо. – Ступай, ступай, – закричал он, – знай своё бабье дело! Вскоре опять прибежала горничная. Захар стал отпирать ей дверь, а Анисья подошла было к ней, но Захар яростно взглянул на неё. – Ты чего тут? – спросил он хрипло. – Я пришла только послушать, как ты… – Ну, ну, ну! – загремел он, замахиваясь на неё локтем. – Туда же! Она усмехнулась и пошла, но из другой комнаты в щёлку, смотрела, то ли сделает За- хар, что велел барин. Илья Ильич, услышав шум, выскочил сам. – Что ты, Катя? – спросил он. – Барышня приказали спросить, куда вы уехали? А вы и не уехали, дома! Побегу ска- зать, – говорила она и побежала было. – Я дома. Это вот всё врёт, – сказал Обло- мов. – На вот, отдай барышне письмо! – Слушаю, отдам! – Где барышня теперь? – Они по деревне пошли, велели сказать, что если вы кончили книжку, так чтоб пожало- вали в сад часу во втором. Она ушла. «Нет, не пойду… зачем раздражать чувство, когда всё должно быть кончено?..» – думал Обломов, направляясь в деревню. Он издали видел, как Ольга шла по горе, как догнала её Катя и отдала письмо; видел, как Ольга на минуту остановилась, посмотрела на письмо, подумала, потом кивнула Кате и вошла в аллею парка. Обломов пошёл в обход, мимо горы, с дру- гого конца вошёл в ту же аллею и, дойдя до середины, сел в траве, между кустами, и ждал. «Она пройдёт здесь, – думал он, – я только погляжу незаметно, что она, и удалюсь навсе- гда». Он ждал с замирающим сердцем её шагов. Нет, тихо. Природа жила деятельною жизнью; вокруг кипела невидимая, мелкая работа, а всё, казалось, лежит в торжественном покое. Между тем в траве всё двигалось, ползало, суетилось. Вон муравьи бегут в разные сторо- ны так хлопотливо и суетливо, сталкиваются, разбегаются, торопятся, всё равно как посмот- реть с высоты на какой-нибудь людской ры- нок: те же кучки, та же толкотня, так же гомо- зится народ. Вот шмель жужжит около цветка и вползает в его чашечку; вот мухи кучей лепятся около выступившей капли сока на трещине липы; вот птица где-то в чаще давно всё повторяет один и тот же звук, может быть зовёт другую. Вот две бабочки, вертясь друг около друга в воздухе, опрометью, как в вальсе, мчатся око- ло древесных стволов. Трава сильно пахнет; из неё раздаётся неумолкаемый треск… «Какая тут возня! – думал Обломов, вгляды- ваясь в эту суету и вслушиваясь в мелкий шум природы. – А снаружи так всё тихо, покойно!..» А шагов всё не слыхать. Наконец, вот… «Ох! – вздохнул Обломов, тихонько раздвигая ветви. – Она, она… Что это? плачет! Боже мой!» Ольга шла тихо и утирала платком слёзы; но едва оботрёт, являются новые. Она стыдит- ся, глотает их, хочет скрыть даже от деревьев и не может. Обломов не видал никогда слёз Ольги; он не ожидал их, и они будто обожгли его, но так, что ему от того было не горячо, а тепло. Он быстро пошёл за ней. – Ольга, Ольга! – нежно говорил он, следуя за ней. Она вздрогнула, оглянулась, поглядела на него с удивлением, потом отвернулась и пошла дальше. Он пошёл рядом с ней. – Вы плачете? – сказал он. У ней слёзы полились сильнее. Она уже не могла удержать их и прижала платок к лицу, разразилась рыданием и села на первую ска- мью. – Что я наделал! – шептал он с ужасом, взяв её руку и стараясь оторвать от лица. – Оставьте меня! – проговорила она. – Уй- дите! Зачем вы здесь? Я знаю, что я не должна плакать: о чём? Вы правы: да, всё может слу- читься. – Что делать, чтоб не было этих слёз? – спрашивал он, став перед ней на колени. – Го- ворите, приказывайте: я готов на всё… – Вы сделали, чтоб были слёзы, а остано- вить их не в вашей власти… Вы не так сильны! Пустите! – говорила она, махая себе платком в лицо. Он посмотрел на неё и мысленно читал себе проклятия. – Несчастное письмо! – произнёс он с рас- каянием. Она открыла рабочую корзинку, вынула письмо и подала ему. – Возьмите, – сказала она, – и унесите его с собой, чтоб мне долго ещё не плакать, глядя на него. Он молча спрятал его в карман и сидел подле неё, повесив голову. – По крайней мере, вы отдадите справедли- вость моим намерениям, Ольга? – тихо говорил он. – Это доказательство, как мне дорого ваше счастье. – Да, дорого! – вздохнув, сказала она. – Нет, Илья Ильич, вам, должно быть, завидно стало, что я так тихо была счастлива, и вы по- спешили возмутить счастье. – Возмутить! Так вы не читали моего пись- ма? Я вам повторю… – Не дочитала, потому что глаза залились слезами: я ещё глупа! Но я угадала остальное: не повторяйте, чтоб больше не плакать… Слёзы закапали опять. – Не затем ли я отказываюсь от вас, – начал он, – что предвижу ваше счастье впереди, что жертвую ему собой?.. Разве я делаю это хлад- нокровно? Разве у меня не плачет всё внутри? Зачем же я это делаю? – Зачем? – повторила она, вдруг перестав плакать и обернувшись к нему. – Затем же, за- чем спрятались теперь в кусты, чтоб подсмот- реть, буду ли я плакать и как я буду пла- кать, – вот зачем! Если б вы хотели искренне того, что написано в письме, если б были убе- ждены, что надо расстаться, вы бы уехали за границу, не повидавшись со мной. – Какая мысль!.. – заговорил он с упрёком и не договорил. Его поразило это предположе- ние, потому что ему вдруг стало ясно, что это правда. – Да, – подтвердила она, – вчера вам нужно было моё люблю, сегодня понадобились слёзы, а завтра, может быть, вы захотите видеть, как я умираю. – Ольга, можно ли так обижать меня! Ужели вы не верите, что я отдал бы теперь полжизни, чтоб услышать ваш смех и не видеть слёз. – Да, теперь, может быть, когда уже виде- ли, как плачет о вас женщина… Нет, – приба- вила она, – у вас нет сердца. Вы не хотели моих слёз, говорите вы, так бы и не сделали, если б не хотели. – Да разве я знал?! – с вопросом и воскли- цанием в голосе сказал он, прикладывая обе ладони к груди. – У сердца, когда оно любит, есть свой ум, – возразила она, – оно знает, чего хочет, и зна- ет наперёд, что будет. Мне вчера нельзя было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая меня, может быть дурно бы спали: я пришла, потому что не хотела вашего мученья… А вы… вам ве- село, что я плачу. Смотрите, смотрите, насла- ждайтесь! И опять заплакала она. – Я и так дурно спал, Ольга; я измучился ночь… – И вам жаль стало, что я спала хорошо, что я не мучусь – не правда ли? – перебила она. – Если б я не заплакала теперь, вы бы и сегодня дурно спали. – Что ж мне теперь делать: просить проще- ния? – с покорной нежностью сказал он. – Просят прощения дети или когда в толпе отдавят ногу кому-нибудь, а тут извинение не поможет, – говорила она, обмахивая опять платком лицо. – Однако, Ольга, если это правда. Если моя мысль справедлива и ваша любовь – ошибка? Если вы полюбите другого, а, взглянув на меня тогда, покраснеете… – Так что же? – спросила она, глядя на него таким иронически-глубоким, проницательным взглядом, что он смутился. «Она что-то хочет добыть из меня! – поду- мал он. – Держись, Илья Ильич!» – Как «что же»! – машинально повторил он, беспокойно глядя на неё и не догадываясь, ка- кая мысль формируется у ней в голове, как оправдает она своё что же, когда, очевидно, нельзя оправдать результатов этой любви, если она ошибка. Она глядела на него так сознательно, с та- кой уверенностью, так, по-видимому, владела своею мыслью. – Вы боитесь, – возразила она колко, – упасть «на дно бездны»; вас пугает будущая обида, что я разлюблю вас!.. «Мне будет худо», пишете вы… Он всё ещё плохо понимал. – Да ведь мне тогда будет хорошо, если я полюблю другого: значит, я буду счастлива! А вы говорите, что «предвидите моё счастье впереди и готовы пожертвовать для меня всем, даже жизнью»? Он глядел на неё пристально и мигал редко и широко. – Вон какая вышла логика! – шептал он. – Признаться, я не ожидал… А она оглядывала его так ядовито с ног до головы. – А счастье, от которого вы с ума сходите? – продолжала она. – А эти утра и вечера, этот парк, а моё люблю – всё это ничего не стоит, никакой цены, никакой жертвы, никакой боли? «Ах, если б сквозь землю провалиться!» – думал он, внутренне мучаясь, по мере того как мысль Ольги открывалась ему вполне. – А если, – начала она горячо вопросом, – вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без со- перницы, без другой любви, уснёте вдруг око- ло меня, как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдёт, если даже не другая женщина, а халат ваш бу- дет вам дороже?.. – Ольга, это невозможно! – перебил он с неудовольствием, отодвигаясь от неё. – Отчего невозможно? – спросила она. – Вы говорите, что я «ошибаюсь, что полюблю дру- гого», а я думаю иногда, что вы просто разлю- бите меня. И что тогда? Как я оправдаю себя в том, что делаю теперь? Если не люди, не свет, что я скажу самой себе?.. И я иногда тоже не сплю от этого, но не терзаю вас догадками о будущем, потому что верю в лучшее. У меня счастье пересиливает боязнь. Я во что-нибудь ценю, когда от меня у вас заблестят глаза, когда вы отыскиваете меня, карабкаясь на холмы, забываете лень и спешите для меня по жаре в город за букетом, за книгой; когда вижу, что я заставляю вас улыбаться, желать жизни… Я жду, ищу одного – счастья, и верю, что нашла. Если ошибусь, если правда, что я буду плакать над своей ошибкой, по крайней мере я чувствую здесь (она приложила ладонь к сердцу), что я не виновата в ней; значит, судьба не хотела этого, бог не дал. Но я не бо- юсь за будущие слёзы; я буду плакать не напрасно: я купила ими что-нибудь… Мне так хорошо… было!.. – прибавила она. – Пусть же будет опять хорошо! – умолял Обломов. – А вы видите только мрачное впереди; вам счастье нипочём… Это неблагодарность, – про- должала она, – это не любовь, это… – Эгоизм! – досказал Обломов и не смел вз- глянуть на Ольгу, не смел говорить, не смел просить прощения. – Идите, – тихо сказала она, – куда вы хо- тели идти. Он поглядел на неё. Глаза у ней высохли. Она задумчиво смотрела вниз и чертила зонти- ком по песку. – Ложитесь опять на спину, – прибавила по- том, – не ошибётесь, «не упадёте в бездну». – Я отравился и отравил вас, вместо того чтоб быть просто и прямо счастливым… – бор- мотал он с раскаянием. – Пейте квас: не отравитесь, – язвила она. – Ольга! Это невеликодушно! – сказал он. – После того, когда я сам казнил себя сознани- ем. – Да, на словах вы казните себя, бросаетесь в пропасть, отдаёте полжизни, а там придёт сомнение, бессонная ночь: как вы становитесь нежны к себе, осторожны, заботливы, как да- леко видите вперёд!.. «Какая истина, и как она проста!» – поду- мал Обломов, но стыдился сказать вслух. От- чего ж он не сам растолковал её себе, а жен- щина, начинающая жить? И как это она скоро! Недавно ещё таким ребёнком смотрела. – Нам больше не о чём говорить, – заключи- ла она вставая. – Прощайте, Илья Ильич, и будьте… покойны; ведь ваше счастье в этом. – Ольга! Нет, ради бога, нет! Теперь, когда всё стало опять ясно, не гоните меня… – гово- рил он, взяв её за руку. – Чего же вам надо от меня? – Вы сомневае- тесь, не ошибка ли моя любовь к вам: я не могу успокоить вашего сомнения; может быть, и ошибка – я не знаю… Он выпустил её руку. Опять занесён нож над ним. – Как не знаете? Разве вы не чувствуете? – спросил он опять с сомнением на лице. – Разве вы подозреваете?.. – Я ничего не подозреваю; я сказала вам вчера, что я чувствую, а что будет через год – не знаю. Да разве после одного счастья быва- ет другое, потом третье, такое же? – спраши- вала она, глядя на него во все глаза. – Говори- Иван Гончаров: «Обломов» те, вы опытнее меня. Но ему не хотелось уже утверждать её в этой мысли, и он молчал, покачивая одной ру- кой акацию. – Нет, любят только однажды! – повторил он, как школьник, заученную фразу. – Вот видите: и я верю в это, – добавила она. – Если же это не так, то, может быть, и я разлюблю вас, может быть, мне будет больно от ошибки, и вам тоже; может быть, мы расстанемся!.. Любить два, три раза… нет, нет… Я не хочу верить этому! Он вздохнул. Это может быть ворочало у него душу, и он задумчиво плёлся за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выду- манная им ночью ошибка было такое отдалён- ное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова… – вдруг пришло ему в голо- ву, – и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет – не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…» – Ольга, – сказал он, едва касаясь двумя пальцами её талии (она остановилась), – вы умнее меня. Она потрясла головой: – Нет, проще и смелее. Чего вы боитесь? Ужели вы не шутя думаете, что можно разлю- бить? – с гордою уверенностью спросила она. – Теперь и я не боюсь! – бодро сказал он. – С вами не страшна судьба! – Эти слова я недавно где-то читала… у Сю, кажется, – вдруг возразила она с иронией, обернувшись к нему, – только их там говорит женщина мужчине… У Обломова краска бросилась в лицо. – Ольга! Пусть будет всё по-вчерашнему, – умолял он, – я не буду бояться ошибок. Она молчала. – Да? – робко спрашивал он. Она молчала. – Ну, если не хотите сказать, дайте знак ка- кой-нибудь… ветку сирени… – Сирени… отошли, пропали! – отвечала она. – Вон, видите, какие остались: поблё- клые! – Отошли, поблёкли! – повторил он, глядя на сирени. – И письмо отошло! – вдруг сказал он. Она потрясла отрицательно головой. Он шёл за ней и рассуждал про себя о письме, о вчерашнем счастье, о поблёкшей сирени. «В самом деле, сирени вянут! – думал он. – Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь как стало на душе опять покойно… (он зевнул)… ужасно спать хо- чется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы всё по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же, и завтра…» Он зевнул во весь рот. Далее ему вдруг пришло в голову, что бы было, если б письмо это достигло цели, если б она разделила его мысль, испугалась, как он, ошибок и будущих отдалённых гроз, если б по- слушала его так называемой опытности, благо- разумия и согласилась расстаться, забыть друг друга? Боже сохрани! Проститься, уехать в город, на новую квартиру! Потянулась бы за этим длинная ночь, скучное завтра, невыносимое послезавтра и ряд дней всё бледнее, бледнее… Как это можно? Да это смерть! А ведь было бы так! Он бы заболел. Он и не хотел разлуки, он бы не перенёс её, пришёл бы умолять ви- деться. «Зачем же я писал письмо?» – спросил он себя. – Ольга Сергеевна! – сказал он. – Что вам? – Ко всем моим признаниям я должен при- бавить ещё одно… – Какое? – Ведь письмо-то было вовсе не нужно… – Неправда, оно было необходимо, – реши- ла она. Она оглянулась и засмеялась, увидя лицо, какое он сделал, как у него прошёл вдруг сон, как растворились глаза от изумления. – Необходимо? – повторил он медленно, вперяя удивлённый взгляд в её спину. Но там были только две кисти мантильи. Что же значат эти слёзы, упрёки? Ужели хитрость? Но Ольга не хитра: это он ясно ви- дел. Хитрят и прибавляются хитростью только более или менее ограниченные женщины. Они, за недостатком прямого ума, двигают пружи- нами ежедневной мелкой жизни посредством хитрости, плетут, как кружево, свою домаш- нюю политику, не замечая, как вокруг их рас- полагаются главные линии жизни, куда они направятся и где сойдутся. Хитрость – всё равно что мелкая монета, на которую не купишь многого. Как мелкой моне- той можно прожить час, два, так хитростью можно там прикрыть что-нибудь, тут обмануть, переиначить, а её не хватит обозреть далёкий горизонт, свести начало и конец крупного, главного события. Хитрость близорука: хорошо видит только под носом, а не вдаль и оттого часто сама по- падается в ту же ловушку, которую расставила другим. Ольга просто умна: вот хоть сегодняшний вопрос, как легко и ясно разрешила она, да и всякий! Она тотчас видит прямой смысл собы- тия и подходит к нему по прямой дороге. А хитрость – как мышь: обежит вокруг, пря- чется… Да и характер у Ольги не такой. Что же это такое? Что ещё за новость? – Почему же письмо необходимо? – спросил он. – Почему? – повторила она и быстро обер- нулась к нему с весёлым лицом, наслаждаясь тем, что на каждом шагу умеет ставить его в тупик. – А потому, – с расстановкой начала по- том, – что вы не спали ночь, писали всё для меня; я тоже эгоистка! Это, во-первых… – За что ж вы упрекали меня сейчас, если сами соглашаетесь теперь со мной? – перебил Обломов. – За то, что вы выдумали мучения. Я не вы- думывала их, они случились, и я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и насла- ждались заранее. Вы – злой! за это я вас и упрекала. Потом… в письме вашем играют мысль, чувство… вы жили эту ночь и утро не по-своему, а как хотел, чтобы вы жили, ваш друг и я, – это во-вторых; наконец, в-третьих… Она подошла к нему так близко, что кровь бросилась ему в сердце и в голову; он начал дышать тяжело, с волнением. А она смотрит ему прямо в глаза. – В-третьих, потому, что в письме этом, как в зеркале, видна ваша нежность, ваша осто- рожность, забота обо мне, боязнь за моё сча- стье, ваша чистая совесть. Всё, что указал мне в вас Андрей Иванович и что я полюбила, за что забываю вашу лень… апатию… Вы выска- зались там невольно: вы не эгоист, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтоб расстаться, – этого вы не хотели, а потому, что боялись обмануть меня… это говорила честность, иначе бы письмо оскорбило меня и я не заплакала бы – от гордости! Видите, я знаю, за что люблю вас, и не боюсь ошибки: я в вас не ошибаюсь… Она показалась Обломову в блеске, в сия- нии, когда говорила это. Глаза у ней сияли та- ким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца он бросил ей в душу этот огонь, эту игру, этот блеск. – Ольга!.. Вы… лучше всех женщин, вы пер- вая женщина в мире! – сказал он в восторге и, не помня себя, простёр руки, наклонился к ней. – Ради бога… один поцелуй, в залог невыра- зимого счастья, – прошептал он, как в бреду. Она мгновенно подалась на шаг назад; тор- жественное сияние, краски слетели с лица; кроткие глаза заблистали грозой. – Никогда! Никогда! Не подходите! – с испу- гом, почти с ужасом сказала она, вытянув обе руки и зонтик между ним и собой, и останови- лась как вкопанная, окаменелая, не дыша, в грозной позе, с грозным взглядом, вполуобо- рот. Он вдруг присмирел: перед ним не кроткая Ольга, а оскорблённая богиня гордости и гне- ва, с сжатыми губами, с молнией в глазах. – Простите!.. – бормотал он, смущённый, уничтоженный. Она медленно обернулась и пошла, косясь боязливо через плечо, что он. А он ничего: идёт тихо, будто волочит хвост, как собака, на которую топнули. Она было прибавила шагу, но, увидя лицо его, подавила улыбку и пошла покойнее, толь- ко вздрагивала по временам. Розовое пятно появлялось то на одной щеке, то на другой. По мере того как она шла, лицо её проясня- лось, дыхание становилось реже и покойнее, и она опять пошла ровным шагом. Она видела, как свято её «никогда» для Обломова, и порыв гнева мало-помалу утихал и уступал место со- жалению. Она шла тише, тише… Ей хотелось смягчить свою вспышку; она придумывала предлог заговорить. «Всё изгадил! Вот настоящая ошибка! „Ни- когда!“ Боже! Сирени поблёкли, – думал он, глядя на висящие сирени, – вчера поблёкло, письмо тоже поблёкло, и этот миг, лучший в моей жизни, когда женщина в первый раз ска- зала мне, как голос с неба, что есть во мне хо- рошего, и он поблёк!..» Он посмотрел на Ольгу – она стоит и ждёт его, потупив глаза. – Дайте мне письмо!.. – тихо сказала она. – Оно поблёкло! – печально ответил он, по- давая письмо. Она опять близко подвинулась к нему и на- клонила ещё голову; веки были опущены со- всем… Она почти дрожала. Он отдал письмо: она не поднимала головы, не отходила. – Вы меня испугали, – мягко прибавила она. – Простите, Ольга, – бормотал он. Она молчала. – Это грозное «никогда!..» – сказал он пе- чально и вздохнул. – Поблёкнет! – чуть слышно прошептала она, краснея. Она бросила на него стыдливый, ласковый взгляд, взяла обе его руки, крепко сжала в своих, потом приложила их к своему сердцу. – Слышите, как бьётся! – сказала она. – Вы испугали меня! Пустите! И, не взглянув на него, обернулась и побе- жала по дорожке, подняв спереди немного платье. – Куда вы так? – говорил он. – Я устал, не могу за вами. – Оставьте меня. Я бегу петь, петь, петь!.. – твердила она с пылающим лицом. – Мне теснит грудь, мне почти больно! Он остался на месте и долго смотрел ей вслед, как улетающему ангелу. «Ужель и этот миг поблёкнет?» – почти пе- чально думал он, и сам не чувствовал, идёт ли он, стоит ли на месте. «Сирени отошли, – опять думал он, – вчера отошло, и ночь с призраками, с удушьем тоже отошла… Да! и этот миг отойдёт, как сирени! Но когда отходила сегодняшняя ночь, в это время уже расцветало нынешнее утро…» – Что ж это такое? – вслух сказал он в за- бывчивости. – И – любовь тоже… любовь? А я думал, что она, как знойный полдень, по- виснет над любящимися и ничто не двинется и не дохнет в её атмосфере: и в любви нет по- коя, и она движется всё куда-то вперёд, вперёд… «как вся жизнь», говорит Штольц. И не родился ещё Иисус Навин, который бы ска- зал ей: «Стой и не движись!» Что ж будет зав- тра? – тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво пошёл домой. Проходя мимо окон Ольги, он слышал, как стеснённая грудь её облегчалась в звуках Шу- берта, как будто рыдала от счастья. Боже мой! Как хорошо жить на свете!

XI

Обломов дома нашёл ещё письмо от Штоль- ца, которое начиналось и кончалось словами: «Теперь или никогда!», потом было исполнено упрёков в неподвижности, потом приглашение приехать непременно в Швейцарию, куда со- бирался Штольц, и, наконец, в Италию. Если же не это, так он звал Обломова в де- ревню, поверить свои дела, встряхнуть запу- щенную жизнь мужиков, поверить и опреде- лить свой доход и при себе распорядиться по- стройкой нового дома. «Помни наш уговор: теперь или никогда», – заключил он. – Теперь, теперь, теперь! – повторил Обло- мов. – Андрей не знает, какая поэма разыгры- вается в моей жизни. Какие ему ещё дела? Разве я могу когда-нибудь и чем-нибудь быть так занят? Попробовал бы он! Вот почитаешь о французах, об англичанах: будто они все ра- ботают, будто всё дело на уме! Ездят себе по всей Европе, иные даже в Азию и в Африку, так, без всякого дела: кто рисовать альбом или древности откапывать, кто стрелять львов или змей ловить. Не то, так дома сидят в бла- городной праздности; завтракают, обедают с приятелями, с женщинами – вот и всё дело! Что ж я за каторжник? Андрей только выду- мал: «Работай да работай, как лошадь!» К чему? Я сыт, одет. Однако Ольга опять спра- шивала, намерен ли я съездить в Обломовку… Он бросился писать, соображать, ездил даже к архитектору. Вскоре на маленьком сто- лике у него расположен был план дома, сада. Дом семейный, просторный, с двумя балкона- ми. «Тут я, тут Ольга, тут спальня, детская… – улыбаясь, думал он. – Но мужики, мужики… – И улыбка слетала, забота морщила ему лоб. – Сосед пишет, входит в подробности, говорит о запашке, об умолоте… Экая скука! Да ещё предлагает на общий счёт проложить дорогу в большое торговое село, с мостом через речку, просит три тысячи денег, хочет, чтоб я зало- жил Обломовку… А почём я знаю, нужно ли это?.. Выйдет ли толк? Не обманывает ли он?.. Положим, он честный человек: Штольц его Иван Гончаров: «Обломов» знает, да ведь он тоже может обмануться, а я деньги-то ухну! Три тысячи – такую кучу! Где их взять? Нет, страшно! Ещё пишет, чтоб высе- лить некоторых мужиков на пустошь, и требует поскорей ответа – всё поскорей. Он берётся выслать все документы для заклада имения в совет. „Пришли я ему доверенность, в палату ступай засвидетельствовать“ – вона чего захо- тел! А я и не знаю, где палата, как двери-то отворяются туда». Обломов другую неделю не отвечает ему, между тем даже и Ольга спрашивает, был ли он в палате. Недавно Штольц также прислал письмо и к нему и к ней, спрашивает: «Что он делает?» Впрочем, Ольга могла только поверхностно наблюдать за деятельностью своего друга, и то в доступной ей сфере. Весело ли он смотрит, охотно ли ездит всюду, является ли в услов- ный час в рощу, насколько занимает его го- родская новость, общий разговор. Всего ревнивее следит она, не выпускает ли он из вида главную цель жизни. Если она и спросила его о палате, так затем только, чтоб отвечать что-нибудь Штольцу о делах его друга. Лето в самом разгаре; июль проходит; пого- да отличная. С Ольгой Обломов почти не расстаётся. В ясный день он в парке, в жаркий полдень теряется с ней в роще, между сосен, сидит у её ног, читает ей; она уже вышивает другой лоскуток канвы – для него. И у них царствует жаркое лето: набегают иногда обла- ка и проходят. Если ему и снятся тяжёлые сны и стучатся в сердце сомнения, Ольга, как ангел, стоит на страже; она взглянет ему своими светлыми глазами в лицо, добудет, что у него на серд- це, – и всё опять тихо, и опять чувство течёт плавно, как река, с отражением новых узоров неба. Взгляд Ольги на жизнь, на любовь, на всё сделался ещё яснее, определённее. Она уве- реннее прежнего глядит около себя, не смуща- ется будущим; в ней развернулись новые сто- роны ума, новые черты характера. Он прояв- ляется то поэтически разнообразно, глубоко, то правильно, ясно, постепенно и естественно… У ней есть какое-то упорство, которое не только пересиливает все грозы судьбы, но даже лень и апатию Обломова. Если у ней явится какое-нибудь намерение, так дело и за- кипит. Только и слышишь об этом. Если и не слышишь, то видишь, что у ней на уме всё одно, что она не забудет, не отстанет, не рас- теряется, всё сообразит и добьётся, чего иска- ла. Он не мог понять, откуда у ней является эта сила, этот такт – знать и уметь, как и что де- лать, какое бы событие ни явилось. «Это оттого, – думал он, – что у ней одна бровь никогда не лежит прямо, а всё немного поднявшись, и над ней такая тоненькая, чуть заметная складка… Там, в этой складке, гнез- дится у ней упорство». Какое покойное, светлое выражение ни ля- жет ей на лицо, а эта складка не разглажива- ется и бровь не ложится ровно. Но внешней силы, резких приёмов и наклонностей у ней нет. Настойчивость в намерениях и упорство ни на шаг не увлекают её из женской сферы. Она не хочет быть львицей, обдать резкой речью неловкого поклонника, изумить быстро- тою ума всю гостиную, чтоб кто-нибудь из угла закричал: «браво! браво!» В ней даже есть робость, свойственная мно- гим женщинам: она, правда, не задрожит, уви- дя мышонка, не упадёт в обморок от падения стула, но побоится пойти подальше от дома, своротит, завидя мужика, который ей покажет- ся подозрительным, закроет на ночь окно, чтоб воры не влезли, – всё по-женски. Потом, она так доступна чувству сострада- ния, жалости! У ней не трудно вызвать слёзы; к сердцу её доступ лёгок. В любви она так нежна; во всех отношениях ко всем столько мягкости, ласкового внимания – словом, она женщина! Иногда речь её и сверкнёт искрой сарказма, но там блещет такая грация, такой кроткий, милый ум, что всякий с радостью подставит лоб! Зато она не боится сквозного ветра, ходит легко одетая в сумерки – ей ничего! В ней иг- рает здоровье; кушает она с аппетитом; у ней есть любимые блюда; она знает, как и гото- вить их. Да это всё знают многие, но многие не зна- ют, что делать в том или другом случае, а если и знают, то только заученное, слышанное, и не знают, почему так, а не иначе делают они, со- шлются сейчас на авторитет тётки, кузины… Многие даже не знают сами, чего им хотеть, а если и решатся на это, то вяло, так что, по- жалуй, надо, пожалуй, и не надо. Это, должно быть, оттого, что у них брови лежат ровно, ду- гой, прощипаны пальцами и нет складки на лбу. Между Обломовым и Ольгой установились тайные, невидимые для других отношения: всякий взгляд, каждое незначительное слово, сказанное при других, имело для них свой смысл. Они видели во всём намёк на любовь. И Ольга вспыхнет иногда при всей уверен- ности в себе, когда за столом расскажут исто- рию чьей-нибудь любви, похожей на её исто- рию; а как все истории о любви сходны между собой, то ей часто приходилось краснеть. И Обломов при намёке на это вдруг схватит в смущении за чаем такую кучу сухарей, что кто-нибудь непременно засмеётся. Они стали чутки и осторожны. Иногда Ольга не скажет тётке, что видела Обломова, и он дома объявит, что едет в город, а сам уйдёт в парк. Однакож, как ни ясен был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она вокруг, как ни была свежа, здорова, но у неё стали являться каки- е-то новые, болезненные симптомы. Ею по временам овладевало беспокойство, над кото- рым она задумывалась и не знала, как рас- толковать его себе. Иногда, идучи в жаркий полдень под руку с Обломовым, она лениво обопрётся на плечо его и идёт машинально, в каком-то изнеможе- нии, молчит упорно. Бодрость пропадает в ней; взгляд утомлённый, без живости, делает- ся неподвижен, устремляется куда-нибудь на одну точку, и ей лень обратить его на другой предмет. Ей становится тяжело, что-то давит грудь, беспокоит. Она снимает мантилью, косынку с плеч, но и это не помогает – всё давит, всё теснит. Она бы легла под дерево и пролежала так целые часы. Обломов теряется, машет веткой ей в лицо, но она нетерпеливым знаком устранит его за- боты и мается. Потом вдруг вздохнёт, оглянется вокруг себя сознательно, поглядит на него, пожмёт руку, улыбнётся, и опять явится бодрость, смех, и она уже владеет собой. Особенно однажды вечером она впала в это тревожное состояние, в какой-то лунатизм лю- бви, и явилась Обломову в новом свете. Было душно, жарко; из леса глухо шумел тёплый ветер, небо заволакивало тяжёлыми облаками. Становилось всё темнее и темнее. – Дождь будет, – сказал барон и уехал до- мой. Тётка ушла в свою комнату. Ольга долго, задумчиво играла на фортепиано, но потом оставила. – Не могу, у меня пальцы дрожат, мне как будто душно, – сказала она Обломову. – Похо- димте по саду. Долго ходили они молча по аллеям рука в руку. Руки у ней влажны и мягки. Они вошли в парк. Деревья и кусты смешались в мрачную мас- су; в двух шагах ничего не было видно; только беловатой полосой змеились песчаные дорож- ки. Ольга пристально вглядывалась в мрак и жалась к Обломову. Молча блуждали они. – Мне страшно! – вдруг, вздрогнув, сказала она, когда они почти ощупью пробирались в узкой аллее, между двух чёрных, непроницае- мых стен леса. – Чего? – спросил он. – Не бойся, Ольга, я с тобой. – Мне страшно и тебя! – говорила она шё- потом. – Но как-то хорошо страшно! Сердце замирает. Дай руку, попробуй, как оно бьётся. А сама вздрагивала и озиралась вокруг. – Видишь, видишь? – вздрогнув, шептала она, крепко хватая его обеими руками за пле- чо. – Ты не видишь, мелькает в темноте кто- то?.. Она теснее прижалась к нему. – Никого нет… – говорил он; но и у него му- рашки поползли по спине. – Закрой мне глаза скорей чем-нибудь… крепче! – шёпотом говорила она. – Ну, теперь ничего… Это нервы, – прибавила она с волне- нием. – Вон опять! Смотри, кто это? Сядем где- нибудь на скамье… Он ощупью отыскал скамью и посадил её. – Пойдём домой, Ольга, – уговаривал он, – ты нездорова. Она положила ему голову на плечо. – Нет, здесь воздух свежее, – сказала она, – у меня тут теснит, у сердца. Она дышала горячо ему на щёку. Он дотронулся до её головы рукой – и голо- ва горяча. Грудь тяжело дышит и облегчается частыми вздохами. – Не лучше ли домой? – твердил в беспо- койстве Обломов. – Надо лечь… – Нет, нет, оставь меня, не трогай… – гово- рила она томно, чуть слышно. – У меня здесь горит… – указывала она на грудь. – Право, пойдём домой… – торопил Обло- мов. – Нет, постой, это пройдёт… Она сжимала ему руку и по временам близ- ко взглядывала в глаза и долго молчала. По- том начала плакать, сначала тихонько, потом навзрыд. Он растерялся. – Ради бога, Ольга, скорей домой! – с бес- покойством говорил он. – Ничего, – отвечала она всхлипывая, – не мешай, дай выплакаться… огонь выйдет слеза- ми, мне легче будет; это всё нервы играют… Он слушал в темноте, как тяжело дышит она, чувствовал, как каплют ему на руку её го- рячие слёзы, как судорожно пожимает она ему руку. Он не шевелил пальцем, не дышал. А голо- ва её лежит у него на плече, дыхание обдаёт ему щёку жаром… Он тоже вздрагивал, но не смел коснуться губами её щеки. Потом она становилась всё тише, тише, ды- хание делалось ровнее… Она примолкла. Он думал, не заснула ли она, и боялся шевель- нуться. – Ольга! – шёпотом кликнул он. – Что? – шёпотом же ответила она и вздох- нула вслух. – Вот теперь… прошло… – томно сказала она, – мне легче, я дышу свободно. – Пойдём, – говорил он. – Пойдём! – нехотя повторила она. – Милый мой! – с негой прошептала потом, сжав ему руку, и, опершись на его плечо, нетвёрдыми шагами дошла до дома. В зале он взглянул на неё: она была слаба, но улыбалась странной бессознательной улыб- кой, как будто под влиянием грёзы. Он посадил её на диван, стал подле неё на колени и несколько раз в глубоком умилении поцеловал у ней руку. Она всё с той же улыбкой глядела на него, оставляя обе руки, и провожала его до дверей глазами. Он в дверях обернулся: она всё глядит ему вслед, на лице всё то же изнеможение, та же жаркая улыбка, как будто она не может сла- дить с нею… Он ушёл в раздумье. Он где-то видал эту улыбку; он припомнил какую-то картину, на которой изображена женщина с такой улыб- кой… только не Корделия… На другой день он послал узнать о здоро- вье. Приказали сказать: «Славу богу, и просят сегодня кушать, а вечером все на фейерверк изволят ехать, за пять вёрст». Он не поверил и отправился сам. Ольга была свежа, как цветок: в глазах блеск, бо- дрость, на щеках рдеют два розовые пятна; го- лос так звучен! Но она вдруг смутилась, чуть не вскрикнула, когда Обломов подошёл к ней, и вся вспыхнула, когда он спросил: «Как она себя чувствует после вчерашнего?» – Это маленькое нервическое расстрой- ство, – торопливо сказала она. – Ma tante го- ворит, что надо раньше ложиться. Это недавно только со мной… Она не досказала и отвернулась, как будто просила пощады. А отчего смутилась она – и сама не знает. От чего её грызло и жгло воспо- минание о вчерашнем вечере, об этом расстройстве? Ей было и стыдно, чего-то и досадно на ко- го-то, не то на себя, не то на Обломова. А в иную минуту казалось ей, что Обломов стал ей милее, ближе, что она чувствует к нему влече- ние до слёз, как будто она вступила с ним со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство… Она долго не спала, долго утром ходила одна в волнении по аллее, от парка до дома и обратно, всё думала, думала, терялась в до- гадках, то хмурилась, то вдруг вспыхивала краской и улыбалась чему-то, и всё не могла ничего решить. «Ах, Сонечка! – думала она в досаде. – Какая счастливая! Сейчас бы реши- ла!» А Обломов? Отчего он был нем и неподви- жен с нею вчера, нужды нет, что дыхание её обдавало жаром его щёку, что её горячие слёзы капали ему на руку, что он почти нёс её в объятиях домой, слышал нескромный шёпот её сердца?.. А другой? Другие смотрят так дерзко… Обломов хотя и прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во что не верующей и всё холод- но, мудро анализирующей молодёжи, но в душе у него теплилась вера в дружбу, в лю- бовь, в людскую честь, и сколько ни ошибался Иван Гончаров: «Обломов» он в людях, сколько бы ни ошибся ещё, стра- дало его сердце, но ни разу не пошатнулось основание добра и веры в него. Он втайне поклонялся чистоте женщины, признавал её власть и права и приносил ей жертвы. Но у него недоставало характера явно при- знать учение добра и уважения к невинности. Тихонько он упивался её ароматом, но явно иногда приставал к хору циников, трепетав- ших даже подозрения в целомудрии или ува- жении к нему, и к буйному хору их прибавлял и своё легкомысленное слово. Он никогда не вникал ясно в то, как много весит слово добра, правды, чистоты, брошен- ное в поток людских речей, какой глубокий извив прорывает оно; не думал, что, сказан- ное бодро и громко, без краски ложного стыда, а с мужеством, оно не потонет в безобразных криках светских сатиров, а погрузится, как перл, в пучину общественной жизни, и всегда найдётся для него раковина. Многие запинаются на добром слове, рдея от стыда, и смело, громко произносят легко- мысленное слово, не подозревая, что оно тоже, к несчастью, не пропадает даром, остав- ляя длинный след зла, иногда неистребимого. Зато Обломов был прав на деле: ни одного пятна, упрёка в холодном, бездушном циниз- ме, без увлечения и без борьбы, не лежало на его совести. Он не мог слушать ежедневных рассказов о том, как один переменил лошадь, мебель, а тот – женщину… и какие издержки повели за собой перемены… Не раз он страдал за утраченное мужчиной достоинство и честь, плакал о грязном паде- нии чужой ему женщины, но молчал, боясь света. Надо было угадать это: Ольга угадала. Мужчины смеются над такими чудаками, но женщины сразу узнают их; чистые, целомуд- ренные женщины любят их – по сочувствию; испорченные ищут сближения с ними – чтоб освежиться от порчи. Лето подвигалось, уходило. Утра и вечера становились темны и сыры. Не только сирени – и липы отцвели, ягоды отошли. Обломов и Ольга виделись ежедневно. Он догнал жизнь, то есть усвоил опять всё, от чего отстал давно; знал, зачем французский посланник выехал из Рима, зачем англичане посылают корабли с войском на Восток; ин- тересовался, когда проложат новую дорогу в Германии или Франции. Но насчёт дороги че- рез Обломовку в большое село не помышлял, в палате доверенность не засвидетельствовал и Штольцу ответа на письма не послал. Он усвоил только то, что вращалось в кругу ежедневных разговоров в доме Ольги, что чи- талось в получаемых там газетах, и довольно прилежно, благодаря настойчивости Ольги, следил за текущей иностранной литературой. Всё остальное утопало в сфере чистой любви. Несмотря на частые видоизменения в этой розовой атмосфере, главным основанием была безоблачность горизонта. Если Ольге приходи- лось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы её не все находили пол- ный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв её воли, и на её бодрость и трепетанье жизни он отвечал толь- ко неподвижно-страстным взглядом, – она впа- дала в тягостную задумчивосгь: что-то холод- ное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло её от мечты, и тёплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете. Она искала, отчего происходит эта неполно- та, неудовлетворённость счастья? Чего недо- стаёт ей? Что ещё нужно? Ведь это судьба – назначение любить Обломова? Любовь эта оправдывается его кротостью, чистой верой в добро, а пуще всего нежностью, нежностью, какой она не видала никогда в глазах мужчи- ны. Что ж за дело, что не на всякий взгляд её он отвечает понятным взглядом, что не то зву- чит иногда в его голосе, что ей как будто уже звучало однажды, не то во сне, не то наяву… Это воображение, нервы: что слушать их и мудрить? Да наконец, если б она хотела уйти от этой любви – как уйти? Дело сделано: она уже лю- била, и скинуть с себя любовь по произволу, как платье, нельзя. «Не любят два раза в жиз- ни, – думала она, – это, говорят, безнрав- ственно…» Так училась она любви, пытала её и всякий новый шаг встречала слезой или улыбкой, вдумывалась в него. Потом уже являлось то сосредоточенное выражение, под которым крылись и слёзы и улыбка и которое так пуга- ло Обломова. Но об этих думах, об этой борьбе она и не намекала Обломову. Обломов не учился любви, он засыпал в своей сладостной дремоте, о которой некогда мечтал вслух при Штольце. По временам он начинал веровать в постоянную безоблачность жизни, и опять ему снилась Обломовка, на- селённая добрыми, дружескими и беззаботны- ми лицами, сиденье на террасе, раздумье от полноты удовлетворённого счастья. Он и теперь иногда поддавался этому раз- думью и даже, тайком от Ольги, раза два сос- нул в лесу, ожидая её замедленного прихода… как вдруг неожиданно налетело облако. Однажды они вдвоём откуда-то возвраща- лись лениво, молча, и только стали переходить большую дорогу, навстречу им бежало облако пыли, и в облаке мчалась коляска, в коляске сидела Сонечка с мужем, ещё какой-то госпо- дин, ещё какая-то госпожа… – Ольга! Ольга! Ольга Сергеевна! – разда- лись крики. Коляска остановилась. Все эти господа и госпожи вышли из неё, окружили Ольгу, нача- ли здороваться, чмокаться, все вдруг загово- рили, долго не замечая Обломова. Потом вдруг все взглянули на него, один господин в лор- нет. – Кто это? – тихо спросила Сонечка. – Илья Ильич Обломов! – представила его Ольга. Все пошли до дома пешком: Обломов был не в своей тарелке; он отстал от общества и занёс было ногу через плетень, чтоб ускольз- нуть через рожь домой. Ольга взглядом воро- тила его. Оно бы ничего, но все эти господа и госпо- жи смотрели на него так странно; и это, пожа- луй, ничего. Прежде, бывало, иначе на него и не смотрели благодаря его сонному, скучаю- щему взгляду, небрежности в одежде. Но тот же странный взгляд с него переноси- ли господа и госпожи и на Ольгу. От этого со- мнительного взгляда на неё у него вдруг похо- лодело сердце; что-то стало угрызать его, но так больно, мучительно, что он не вынес и ушёл домой, и был задумчив, угрюм. На другой день милая болтовня и ласковая шаловливость Ольги не могли развеселить его. На её настойчивые вопросы он должен был отозваться головною болью и терпеливо поз- волил себе вылить на семьдесят пять копеек одеколону на голову. Потом на третий день, после того, когда они поздно воротились домой, тётка как-то черес- чур умно поглядела на них, особенно на него, потом потупила свои большие, немного при- пухшие веки, а глаза всё будто смотрят и сквозь веки, и с минуту задумчиво нюхала спирт. Обломов мучился, но молчал. Ольге пове- рять своих сомнений он не решался, боясь встревожить её, испугать, и, надо правду ска- зать, боялся также и за себя, боялся возмутить этот невозмутимый, безоблачный мир вопро- сом такой строгой важности. Это уже не вопрос о том, ошибкой или нет полюбила она его, Обломова, а не ошибка ли вся их любовь, эти свидания в лесу, наедине, иногда поздно вечером? «Я посягал на поцелуй, – с ужасом думал он, – а ведь это уголовное преступление в ко- дексе нравственности, и не первое, не мало- важное! Ещё до него есть много степеней: по- жатие руки, признание, письмо… Это мы все прошли. Однакож, – думал он дальше, вы- прямляя голову, – мои намерения честны, я…» И вдруг облако исчезло, перед ним распах- нулась светлая, как праздник, Обломовка, вся в блеске, в солнечных лучах, с зелёными хол- мами, с серебряной речкой; он идёт с Ольгой задумчиво по длинной аллее, держа её за та- лию, сидит в беседке, на террасе… Около неё все склоняют голову с обожанием – словом, всё то, что он говорил Штольцу. «Да, да; но ведь этим надо было начать! – думал он опять в страхе. – Троекратное лю- блю, ветка сирени, признание – всё это долж- но быть залогом счастья всей жизни и не по- вторяться у чистой женщины. Что ж я? Кто я?» – стучало, как молотком, ему в голову. «Я соблазнитель, волокита! Недостаёт толь- ко, чтоб я, как этот скверный старый селадон, с маслеными глазами и красным носом, во- ткнул украденный у женщины розан в петлицу и шептал на ухо приятелю о своей победе, чтоб… чтоб… Ах, боже мой, куда я зашёл! Вот где пропасть! И Ольга не летает высоко над ней, она на дне её… за что, за что…» Он выбивался из сил, плакал, как ребёнок, о том, что вдруг побледнели радужные краски его жизни, о том, что Ольга будет жертвой. Вся любовь его была преступление, пятно на сове- сти. Потом на минуту встревоженный ум прояс- нялся, когда Обломов сознавал, что всему это- му есть законный исход: протянуть Ольге руку с кольцом… – Да, да, – в радостном трепете говорил он, – и ответом будет взгляд стыдливого согла- сия… Она не скажет ни слова, она вспыхнет, улыбнётся до дна души, потом взгляд её на- полнится слезами… Слёзы и улыбка, молча протянутая рука, потом живая резвая радость, счастливая торо- пливость в движениях, потом долгий, долгий разговор, шёпот наедине. Этот доверчивый шёпот душ, таинственный уговор слить две жизни в одну! В пустяках, в разговорах о будничных ве- щах будет сквозить никому, кроме их, невиди- мая любовь. И никто не посмеет оскорбить их взглядом… Вдруг лицо его стало так строго, важно. «Да, – говорил он с собой, – вот он где, мир прямого, благородного и прочного счастья! Стыдно мне было до сих пор скрывать эти цве- ты, носиться в аромате любви, точно мальчи- ку, искать свиданий, ходить при луне, подслу- шивать биение девического сердца, ловить трепет её мечты… Боже!» Он покраснел до ушей. «Сегодня же вечером Ольга узнает, какие строгие обязанности налагает любовь; сегодня будет последнее свидание наедине, сегодня…» Он приложил руку к сердцу: оно бьётся сильно, но ровно, как должно биться у чест- ных людей. Опять он волнуется мыслию, как Ольга сначала опечалится, когда он скажет, что не надо видеться; потом он робко объявит о своём намерении, но прежде выпытает её образ мыслей, упьётся её смущением, а там… Дальше ему всё грезится её стыдливое со- гласие, таинственный шёпот и поцелуи в виду целого света.

XII

Он побежал отыскивать Ольгу. Дома сказа- ли, что она ушла; он в деревню – нет. Видит, вдали она, как ангел восходит на небеса, идёт на гору, так легко опирается ногой, так колеб- лется её стан. Он за ней, но она едва касается травы и в самом деле как будто улетает. Он с полугоры начал звать её. Она подождёт его, и только он подойдёт са- жени на две, она двинется вперёд и опять оставит большое пространство между ним и со- бой, остановится и смеётся. Он наконец остановился, уверенный, что она не уйдёт от него. И она сбежала к нему несколько шагов, подала руку и, смеясь, пота- щила за собой. Они вошли в рощу: он снял шляпу, а она платком отёрла ему лоб и начала махать зонтиком в лицо. Ольга была особенно жива, болтлива, резва или вдруг увлекалась нежным порывом, потом впадала внезапно в задумчивость. – Угадай, что я делала вчера? – спросила она, когда они сели в тени. – Читала? Она потрясла головой. – Писала? – Нет. – Пела? – Нет. Гадала! – сказала она. – Графинина экономка была вчера; она умеет гадать на картах, и я попросила. – Ну, что ж? – Ничего. Вышла дорога, потом какая-то толпа, и везде блондин, везде… Я вся покрас- нела, когда она при Кате вдруг сказала, что обо мне думает бубновый король. Когда она хотела говорить, о ком я думаю, я смешала карты и убежала. Ты думаешь обо мне? – вдруг спросила она. – Ах, – сказал он. – Если б можно было по- меньше думать! – А я-то! – задумчиво говорила она. – Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня – помнишь, рассердился! – я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль её. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришёл, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье. – Это любовь! – патетически произнёс он. – Что? Лиловое платье? – Всё! я узнаю из твоих слов себя: и мне без тебя нет дня и жизни, ночью снятся всё ка- кие-то цветущие долины. Увижу тебя – я добр, деятелен; нет – скучно; лень, хочется лечь и Иван Гончаров: «Обломов» ни о чём не думать… Люби, не стыдись своей любви… Вдруг он замолчал. «Что это я говорю? ведь я не за тем пришёл!» – подумал он и стал откашливаться; нахмурил было брови. – А если я вдруг умру? – спросила она. – Какая мысль! – небрежно сказал он. – Да, – говорила она, – я простужусь, сде- лается горячка; ты придёшь сюда – меня нет, пойдёшь к нам – скажут: больна; завтра то же; ставни у меня закрыты; доктор качает голо- вой; Катя выйдет к тебе в слезах, на цыпочках и шепчет: больна, умирает… – Ах!.. – вдруг сказал Обломов. Она засмеялась. – Что с тобой будет тогда? – спросила она, глядя ему в лицо. – Что? С ума сойду или застрелюсь, а ты вдруг выздоровеешь! – Нет, нет, перестань! – говорила она бояз- ливо. – До чего мы договорились! Только ты не приходи ко мне мёртвый: я боюсь покойников… Он засмеялся, и она тоже. – Боже мой, какие мы дети! – сказала она, отрезвляясь от этой болтовни. Он опять откашлянулся. – Послушай… я хотел сказать. – Что? – спросила она, живо обернувшись к нему. Он боязливо молчал. – Ну, говори же, – спрашивала она, слегка дёргая его за рукав. – Ничего, так… – проговорил он оробев. – Нет, у тебя что-то есть на уме? Он молчал. – Если что-нибудь страшное, так лучше не говори, – сказала она. – Нет, скажи! – вдруг прибавила опять. – Да ничего нет, вздор. – Нет, нет, что-то есть, говори! – пристава- ла она, крепко держа за оба борта сюртука, и держала так близко, что ему надо было воро- чать лицо то вправо, то влево, чтоб не поцело- вать её. Он бы не ворочал, но у него в ушах гремело её грозное «никогда». – Скажи же!.. – приставала она. – Не могу, не нужно… – отговаривался он. – Как же ты проповедовал, что «доверен- ность есть основа взаимного счастья», что «не должно быть ни одного изгиба в сердце, где бы не читал глаз друга». Чьи это слова? – Я хотел только сказать, – начал он медленно, – что я так люблю тебя, так люблю, что если б… Он медлил. – Ну? – нетерпеливо спросила она. – Что, если б ты полюбила теперь другого и он был бы способнее сделать тебя счастливой, я бы… молча проглотил своё горе и уступил ему место. Она вдруг выпустила из рук его сюртук. – Зачем? – с удивлением спросила она. – Я не понимаю этого. Я не уступила бы тебя ни- кому; я не хочу, чтоб ты был счастлив с дру- гой. Это что-то мудрёно, я не понимаю. Взгляд её задумчиво блуждал по деревьям. – Значит, ты не любишь меня? – спросила она потом. – Напротив, я люблю тебя до самоотверже- ния, если готов жертвовать собой. – Да зачем? Кто тебя просит? – Я говорю в таком случае, если б ты полю- била другого. – Другого! Ты с ума сошёл? Зачем, если лю- блю тебя? Разве ты полюбишь другую? – Что ты слушаешь меня? Я бог знает что говорю, а ты веришь! Я не то и сказать-то хо- тел совсем. – Что ж ты хотел сказать? – Я хотел сказать, что виноват перед тобой, давно виноват. – В чём? Как? – спрашивала она. – Не лю- бишь? Пошутил, может быть? Говори скорей! – Нет, нет, всё не то! – говорил он с то- ской. – Вот видишь ли что… – нерешительно начал он, – мы видимся с тобой… тихонько. – Тихонько? Отчего тихонько? Я почти вся- кий раз говорю ma tante, что видела тебя. – Ужель всякий раз? – с беспокойством спросил он. – Что ж тут дурного? – Я виноват: мне давно бы следовало ска- зать тебе, что это… не делается. – Ты говорил, – сказала она. – Говорил? А! Ведь в самом деле я… наме- кал. Так, значит, я сделал своё дело. Он ободрился и рад был, что Ольга так лег- ко снимала с него бремя ответственности. – Ещё что? – спросила она. – Ещё… – да только, – ответил он. – Неправда, – положительно заметила Оль- га, – есть что-то; ты не всё сказал. – Да я думал… – начал он, желая дать не- брежный тон словам, – что… Он остановился; она ждала. – Что нам надо видеться реже… – Он робко взглянул на неё. Она молчала. – Почему? – спросила она потом, подумав. – Меня грызёт змея: это – совесть… Мы так долго остаёмся наедине: я волнуюсь, сердце замирает у меня; ты тоже непокойна… я бо- юсь… – с трудом договорил он. – Чего? – Ты молода и не знаешь всех опасностей, Ольга. Иногда человек не властен в себе; в него вселяется какая-то адская сила, на серд- це падает мрак, а в глазах блещут молнии. Яс- ность ума меркнет: уважение к чистоте, к не- винности – всё уносит вихрь; человек не по- мнит себя; на него дышит страсть; он пере- стаёт владеть собой – и тогда под ногами открывается бездна. Он даже вздрогнул. – Ну, что ж? Пусть открывается! – сказала она, глядя на него во все глаза. Он молчал; дальше или нечего, или не нуж- но было говорить. Она глядела на него долго, как будто чита- ла в складках на лбу, как в писаных строках, и сама вспоминала каждое его слово, взгляд, мысленно пробегала всю историю своей лю- бви, дошла до тёмного вечера в саду и вдруг покраснела. – Ты всё глупости говоришь! – скороговор- кой заметила она, глядя в сторону. – Никаких я молний не видела у тебя в глазах… ты смот- ришь на меня большею частью, как… моя няня Кузьминична! – прибавила она и засмеялась. – Ты шутишь, Ольга, а я не шутя говорю… и не всё ещё сказал. – Что ещё? – спросила она. – Какая там без- дна? Он вздохнул. – А то, что не надо нам видеться… наедине… – Почему? – Нехорошо… Она задумалась. – Да, говорят, это нехорошо, – сказала она в раздумье, – да почему? – Что скажут, когда узнают, когда разнесёт- ся… – Кто ж скажет? У меня нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь с тобой, и перед ней одной я заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего не делаю и ты тоже. Она бы поверила. Кто ж дру- гой? – спросила она. – Тётка, – сказал Обломов. – Тётка? Ольга печально и отрицательно покачала головой: – Она никогда не спросит. Если б я ушла со- всем, она бы не пошла искать и спрашивать меня, а я не пришла бы больше сказать ей, где была и что делала. Кто ж ещё? – Другие, все… Намедни Сонечка смотрела на тебя и на меня, улыбалась, и эти все госпо- да и госпожи, что были с ней, тоже. Он рассказал ей всю тревогу, в какой он жил с тех пор. – Пока она смотрела только на меня, – при- бавил он, – я ничего; но когда этот же взгляд упал на тебя, у меня руки и ноги похолодели… – Ну? – спросила она холодно. – Ну, вот я и мучусь с тех пор день и ночь, ломаю голову, как предупредить огласку; за- ботился, чтоб не напугать тебя… Я давно хотел поговорить с тобой… – Напрасная забота! – возразила она. – Я знала и без тебя. – Как знала? – спросил он с удивлением. – Так. Сонечка говорила со мной, выпыты- вала из меня, язвила, даже учила, как мне ве- сти себя с тобой. – И ты мне ни слова, Ольга! – упрекнул он. – Ты мне тоже до сих пор не сказал ничего о своей заботе! – Что ж ты отвечала ей? – спросил он. – Ничего! Что было отвечать на это? По- краснела только. – Боже мой! До чего дошло: ты крас- неешь! – с ужасом сказал он. – Как мы неосто- рожны! Что выйдет из этого? Он вопросительно глядел на неё. – Не знаю, – кратко сказала она. Обломов думал успокоиться, разделив забо- ту с Ольгой, почерпнуть в её глазах и ясной речи силу воли и вдруг, не найдя живого и ре- шительного ответа, упал духом. Лицо у него подёрнулось нерешительно- стью, взгляд уныло блуждал вокруг. Внутри его уже разыгрывалась лёгкая лихорадка. Он почти забыл про Ольгу; перед ним толпились: Сонечка с мужем, гости; слышались их толки, смех. Ольга вместо обыкновенной своей находчи- вости молчит, холодно смотрит на него и ещё холоднее говорит своё «не знаю». А он не по- трудился или не умел вникнуть в сокровенный смысл этого «не знаю». И он молчал: без чужой помощи мысль или намерение у него не созрело бы и, как спелое яблоко, не упало бы никогда само собою: надо его сорвать. Ольга поглядела несколько минут на него, потом надела мантилью, достала с ветки ко- сынку, не торопясь надела на голову и взяла зонтик. – Куда? Так рано! – вдруг, очнувшись, спро- сил он. – Нет, поздно. Ты правду сказал, – с задум- чивым унынием говорила она, – мы зашли да- леко, а выхода нет: надо скорей расстаться и замести след прошлого. Прощай! – сухо, с го- речью, прибавила она и, склонив голову, по- шла было по дорожке. – Ольга, помилуй, бог с тобой! Как не ви- даться! Да я… Ольга! Она не слушала и пошла скорее; песок сухо трещал под её ботинками. – Ольга Сергеевна! – крикнул он. Не слышит, идёт. – Ради бога, воротись! – не голосом, а сле- зами кричал он. – Ведь и преступника надо выслушать… Боже мой! Есть ли сердце у ней?.. Вот женщины! Он сел и закрыл обеими руками глаза. Ша- гов не стало слышно. – Ушла! – сказал он почти в ужасе и поднял голову. Ольга перед ним. Он радостно схватил её руку. – Ты не ушла, не уйдёшь?.. – говорил он. – Не уходи: помни, что если ты уйдёшь – я мёрт- вый человек! – А если не уйду, я преступница и ты тоже: помни это, Илья. – Ах, нет… – Как нет? Если Сонечка с мужем застанет нас ещё раз вместе, – я погибла. Он вздрогнул. – Послушай, – торопливо и запинаясь, на- чал он, – я не всё сказал… – и остановился. То, что дома казалось ему так просто, есте- ственно, необходимо, так улыбалось ему, что было его счастьем, вдруг стало какой-то без- дной. У него захватывало дух перешагнуть че- рез неё. Шаг предстоял решительный, смелый. – Кто-то идёт! – сказала Ольга. В боковой дорожке послышались шаги. – Уж не Сонечка ли? – спросил Обломов, с неподвижными от ужаса глазами. Прошло двое мужчин с дамой, незнакомые. У Обломова отлегло от сердца. – Ольга, – торопливо начал он и взял её за руку, – пойдём отсюда вон туда, где никого нет. Сядем здесь. Он посадил её на скамью, а сам сел на тра- ве, подле неё. – Ты вспыхнула, ушла, а я не всё сказал, Ольга, – проговорил он. – И опять уйду и не ворочусь более, если ты будешь играть мной, – заговорила она. – Тебе понравились однажды мои слёзы, теперь, мо- жет быть, ты захотел бы видеть меня у ног своих и так, мало-помалу, сделать своей ра- бой, капризничать, читать мораль, потом пла- кать, пугаться, пугать меня, а после спраши- вать, что нам делать? Помните, Илья Ильич, – вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, – что я много выросла с тех пор, как узнала вас, и знаю, как называется игра, в которую вы иг- раете… но слёз моих вы больше не увидите… – Ах, ей-богу, я не играю! – сказал он убе- дительно. – Тем хуже для вас, – сухо заметила она. – На все ваши опасения, предостережения и за- гадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне делать; теперь знаю, – решительно заключила она, готовясь уйти, – и с вами советоваться не стану. – И я знаю, – сказал он, удерживая её за руку и усаживая на скамью, и на минуту за- молчал, собираясь с духом. – Представь, – начал он, – сердце у меня переполнено одним желанием, голова – одной мыслью, но воля, язык не повинуются мне: хочу говорить, и слова нейдут с языка. А ведь как просто, как… Помоги мне, Ольга. – Я не знаю, что у вас на уме… – О, ради бога, без этого вы: твой гордый взгляд убивает меня, каждое слово, как мороз, леденит… Она засмеялась. – Ты сумасшедший! – сказала она, положив ему руку на голову. – Вот так, вот я получил дар мысли и слова! Иван Гончаров: «Обломов» Ольга, – сказал он, став перед ней на коле- ни, – будь моей женой! Она молчала и отвернулась от него в проти- воположную сторону. – Ольга, дай мне руку! – продолжал он. Она не давала. Он взял сам и приложил к губам. Она не отнимала. Рука была тепла, мяг- ка и чуть-чуть влажна. Он старался заглянуть ей в лицо – она отворачивалась всё больше. – Молчание? – сказал он тревожно и вопро- сительно, целуя ей руку. – Знак согласия! – договорила она тихо, всё ещё не глядя на него. – Что ты теперь чувствуешь? Что думаешь? – спросил он, вспоминая мечту свою о стыдливом согласии, о слезах. – То же, что ты, – отвечала она, продолжая глядеть куда-то в лес; только волнение груди показывало, что она сдерживает себя. «Есть ли у ней слёзы на глазах?» – думал Обломов, но она упорно смотрела вниз. – Ты равнодушна, ты покойна? – говорил он, стараясь притянуть её за руку к себе. – Не равнодушна, но покойна. – Отчего ж? – Оттого, что давно предвидела это и при- выкла к мысли. – Давно! – с изумлением повторил он. – Да, с той минуты, как дала тебе ветку си- рени… я мысленно назвала тебя… Она не договорила. – С той минуты! Он распахнул было широко объятия и хотел заключить её в них. – Бездна разверзается, молнии блещут… осторожнее! – лукаво сказала она, ловко ускользая от объятий и устраняя руки его зонтиком. Он вспомнил грозное «никогда» и присми- рел. – Но ты никогда не говорила, даже ничем не выразила… – говорил он. – Мы не выходим замуж, нас выдают или берут. – С той минуты… ужели?.. – задумчиво по- вторил он. – Ты думал, что я, не поняв тебя, была бы здесь с тобою одна, сидела бы по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? – гордо сказала она. – Так это… – начал он, меняясь в лице и выпуская её руку. У него шевельнулась странная мысль. Она смотрела на него с спокойной гордостью и твёрдо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твёрдости, а слёз, страсти, охме- ляющего счастья, хоть на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы жизнь невозмутимого покоя! И вдруг ни порывистых слёз от неожиданно- го счастья, ни стыдливого согласия! Как это понять! В сердце у него проснулась и завозилась змея сомнения… Любит она или только выхо- дит замуж? – Но есть другой путь к счастью, – сказал он. – Какой? – спросила она. – Иногда любовь не ждёт, не терпит, не рас- считывает… Женщина вся в огне, в трепете, испытывает разом муку и такие радости, ка- ких… – Я не знаю, какой это путь. – Путь, где женщина жертвует всем: спо- койствием, молвой, уважением и находит на- граду в любви… она заменяет ей всё. – Разве нам нужен этот путь? – Нет. – Ты хотел бы этим путём искать счастья на счёт моего спокойствия, потери уважения? – О нет, нет! Клянусь богом, ни за что, – го- рячо сказал он. – Зачем же ты заговорил о нём? – Право, и сам не знаю… – А я знаю: тебе хотелось бы узнать, по- жертвовала ли бы я тебе своим спокойствием, пошла ли бы я с тобой по этому пути? Не прав- да ли? – Да, кажется, ты угадала… Что ж? – Никогда, ни за что! – твёрдо сказала она. Он задумался, потом вздохнул. – Да, то ужасный путь, и много надо любви, чтоб женщине пойти по нём вслед за мужчи- ной, гибнуть – и всё любить. Он вопросительно взглянул ей в лицо: она ничего; только складка над бровью шевельну- лась, а лицо покойно. – Представь, – говорил он, – что Сонечка, которая не стоит твоего мизинца, вдруг не узнала бы тебя при встрече! Ольга улыбнулась, и взгляд её был так же ясен. А Обломов увлекался потребностью самолюбия допроситься жертв у сердца Ольги и упиться этим. – Представь, что мужчины, подходя к тебе, не опускали бы с робким уважением глаз, а смотрели бы на тебя с смелой лукавой улыб- кой… Он поглядел на неё: она прилежно двигает зонтиком камешек по песку. – Ты вошла бы в залу, и несколько чепцов пошевелилось бы от негодования; какой-ни- будь один из них пересел бы от тебя… а гор- дость бы у тебя была всё та же, а ты бы созна- вала ясно, что ты выше и лучше их. – К чему ты говоришь мне эти ужасы? – ска- зала она покойно. – Я не пойду никогда этим путём. – Никогда? – уныло спросил Обломов. – Никогда! – повторила она. – Да, – говорил он задумчиво, – у тебя недостало бы силы взглянуть стыду в глаза. Может быть, ты не испугалась бы смерти: не казнь страшна, но приготовления к ней, еже- часные пытки, ты бы не выдержала и зачахла – да? Он всё заглядывал ей в глаза, что она. Она смотрит весело; картина ужаса не сму- тила её; на губах её играла лёгкая улыбка. – Я не хочу ни чахнуть, ни умирать! Всё не то, – сказала она, – можно нейти тем путём и любить ещё сильнее. – Отчего же бы ты не пошла по этому пути, – спросил он настойчиво, почти с доса- дой, – если тебе не страшно?.. – Оттого, что на нём… впоследствии всегда… расстаются, – сказала она, – а я… расстаться с тобой!.. Она остановилась, положила ему руку на плечо, долго глядела на него и вдруг, отбро- сив зонтик в сторону, быстро и жарко обвила его шею руками, поцеловала, потом вся вспых- нула, прижала лицо к его груди и прибавила тихо: – Никогда! Он испустил радостный вопль и упал на траву к её ногам. года

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I

Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошёл к себе в комнату – и вдруг сияние исчезло и глаза в неприятном изумлении остановились непо- движно на одном месте: в его кресле сидел Та- рантьев. – Что это тебя не дождёшься? Где ты шата- ешься? – строго спросил Тарантьев, подавая ему свою мохнатую руку. – И твой старый чорт совсем от рук отбился: спрашиваю закусить – нету, водки – и той не дал. – Я гулял здесь в роще, – небрежно сказал Обломов, ещё не опомнясь от обиды, нанесён- ной появлением земляка, и в какую минуту! Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от её удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновенье сдёрнул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спраши- вал себя: зачем пришёл Тарантьев? надолго ли? – терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет от- правиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, – вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что ска- жет Тарантьев. – Что ж ты, земляк, не подумаешь взглянуть на квартиру? – спросил Тарантьев. – Теперь это не нужно, – сказал Обломов, стараясь не глядеть на Тарантьева. – Я… не перееду туда. – Что-о? Как не переедешь? – грозно возра- зил Тарантьев. – Нанял, да не переедешь? А контракт? – Какой контракт? – Ты уж и забыл? Ты на год контракт подпи- сал. Подай восемьсот рублей ассигнациями, да и ступай куда хочешь. Четыре жильца смотре- ли, хотели нанять: всем отказали. Один нани- мал на три года. Обломов теперь только вспомнил, что в са- мый день переезда на дачу Тарантьев привёз ему бумагу, а он второпях подписал, не читая. «Ах, боже мой, что я наделал!» – думал он. – Да мне не нужна квартира, – говорил Об- ломов, – я еду за границу… – За границу! – перебил Тарантьев. – Это с этим немцем? Да где тебе, не поедешь! – Отчего не поеду? У меня и паспорт есть: вот я покажу. И чемодан куплен. – Не поедешь! – равнодушно повторил Та- рантьев. – А ты вот лучше деньги-то за полго- да вперёд отдай. – У меня нет денег. – Где хочешь достань; брат кумы, Иван Мат- веич, шутить не любит. Сейчас в управу по- даст: не разделаешься. Да я свои заплатил, отдай мне. – Ты где взял столько денег? – спросил Об- ломов. – А тебе что за дело? Старый долг получил. Давай деньги! Я за тем приехал. – Хорошо, я на днях приеду и передам квартиру другому, а теперь я тороплюсь… Он начал застёгивать сюртук. – А какую тебе квартиру нужно? Лучше этой во всём городе не найдёшь. Ведь ты её видал? – сказал Тарантьев. – И видеть не хочу, – отвечал Обломов, – зачем я туда перееду? Мне далеко… – От чего? – грубо спросил Тарантьев. Но Обломов не сказал, от чего. – От центра, – прибавил он потом. – От какого это центра? Зачем он тебе ну- жен? Лежать-то? – Нет, уж я теперь не лежу. – Что так? – Так. Я… сегодня… – начал Обломов. – Что? – перебил Тарантьев. – Обедаю не дома… – Ты деньги-то подай, да и чёрт с тобой! – Какие деньги? – с нетерпением повторил Обломов. – Я на днях заеду на квартиру, пере- говорю с хозяйкой. – Какая хозяйка? Кума-то? Что она знает? Баба! Нет, ты поговори с её братом – вот уви- дишь! – Ну хорошо; я заеду и переговорю. – Да, жди тебя! Ты отдай деньги, да и сту- пай. – У меня нет; надо занять. – Ну так заплати же мне теперь, по крайней мере, за извозчика, – приставал Тарантьев, – три целковых. – Где же твой извозчик? И за что три цел- ковых? – Я отпустил его. Как за что? И то не хотел везти: «по песку-то?», говорит. Да отсюда три целковых – вот двадцать два рубля! – Отсюда дилижанс ходит за полтинник, – сказал Обломов, – на вот! Он достал ему четыре целковых. Тарантьев спрятал их в карман. – Семь рублей ассигнациями за тобой, – прибавил он. – Да дай на обед! – На какой обед? – Я теперь в город не поспею: на дороге в трактире придётся; тут всё дорого: рублей пять сдерут. Обломов молча вынул целковый и бросил ему. Он не садился от нетерпения, чтоб Таран- тьев ушёл скорей; но тот не уходил. – Вели же мне дать чего-нибудь закусить, – сказал он. – Ведь ты хотел в трактире обедать? – заме- тил Обломов. – Это обедать! А теперь всего второй час. Обломов велел Захару дать чего-нибудь. – Ничего нету, не готовили, – сухо отозвал- ся Захар, глядя мрачно на Тарантьева. – А что, Михей Андреич, когда принесёте барскую ру- башку да жилет?.. – Какой тебе рубашки да жилета? – отгова- ривался Тарантьев. – Давно отдал. – Когда это? – спросил Захар. – Да не тебе ли в руки отдал, как вы переезжали? А ты куда-то сунул в узел да спрашиваешь ещё… Захар остолбенел. – Ах ты, господи! Что это, Илья Ильич, за срам такой! – возразил он, обратясь к Обломо- ву. – Пой, пой эту песню! – возразил Таран- тьев. – Чай, пропил, да и спрашиваешь… – Нет, я ещё отроду барского не пропи- вал! – захрипел Захар. – Вот вы… – Перестань, Захар! – строго перебил Обло- мов. – Вы, что ли, увезли одну половую щётку да две чашки у нас? – спросил опять Захар. – Какие щётки? – загремел Тарантьев. – Ах ты, старая шельма! Давай-ка лучше закуску! – Слышите, Илья Ильич, как лается? – ска- зал Захар. – Нет закуски, даже хлеба нет дома, и Анисья со двора ушла, – договорил он и ушёл. – Где ж ты обедаешь? – спросил Таран- тьев. – Диво, право: Обломов гуляет в роще, не обедает дома… Когда ж ты на квартиру-то? Ведь осень на дворе. Приезжай посмотреть. – Хорошо, хорошо, на днях… – Да деньги не забудь привезти! – Да, да, да… – нетерпеливо говорил Обло- мов. – Ну, не нужно ли чего на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили полы и потолки, Иван Гончаров: «Обломов» окна, двери – всё: больше ста рублей стоит. – Да, да, хорошо… Ах, вот что я хотел тебе сказать, – вдруг вспомнил Обломов:– сходим, пожалуйста, в палату, нужно доверенность за- свидетельствовать… – Что я тебе за ходатай достался? – ото- звался Тарантьев. – Я тебе прибавлю на обед, – сказал Обло- мов. – Туда сапог больше изобьёшь, чем ты при- бавишь. – Ты поезжай, заплачу. – Нельзя мне в палату идти, – мрачно про- говорил Тарантьев. – Отчего? – Враги есть, злобствуют на меня, ковы строят, как бы погубить. – Ну хорошо, я сам съезжу, – сказал Обло- мов и взялся за фуражку. – Вот, как приедешь на квартиру, Иван Мат- веич тебе всё сделает. Это, брат, золотой че- ловек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймёт; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот… – Тарантьев! – крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. – Молчи, чего не понимаешь! Тарантьев выпучил глаза на эту никогда не бывалую выходку Обломова и даже забыл оби- деться тем, что его поставили ниже Штольца. – Вот как ты нынче, брат… – бормотал он, взяв шляпу, – какая прыть! Он погладил свою шляпу рукавом, потом поглядел на неё и на шляпу Обломова, стояв- шую на этажерке. – Ты не носишь шляпу, вот у тебя фураж- ка, – сказал он, взяв шляпу Обломова и при- меривая её. – Дай-ка, брат, на лето… Обломов молча снял с его головы свою шля- пу и поставил на прежнее место, потом скре- стил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев ушёл. – Ну, чорт с тобой! – говорил Тарантьев, не- ловко пролезая в дверь. – Ты, брат, нынче что-то… того… Вот поговори-ка с Иваном Мат- веичем да попробуй денег не привезти.

II

I

Он ушёл, а Обломов сел в неприятном рас- положении духа в кресло и долго, долго осво- бождался от грубого впечатления. Наконец он вспомнил нынешнее утро, и безобразное явле- ние Тарантьева вылетело из головы: на лице опять появилась улыбка. Он стал перед зеркалом, долго поправлял галстук, долго улыбался, глядел на щёку, нет ли там следа горячего поцелуя Ольги. – Два «никогда», – сказал он, тихо, радост- но волнуясь, – и какая разница между ними: одно уже поблёкло, а другое так пышно рас- цвело… Потом он задумывался, задумывался всё глубже. Он чувствовал, что светлый, безоблач- ный праздник любви отошёл, что любовь в самом деле становилась долгом, что она меша- лась со всею жизнью, входила в состав её обычных отправлений и начинала линять, те- рять радужные краски. Может быть, сегодня утром мелькнул по- следний розовый её луч, а там она будет уже – не блистать ярко, а согревать невидимо жизнь; жизнь поглотит её, и она будет её сильною, конечно, но скрытою пружиной. И отныне про- явления её будут так просты, обыкновенны. Поэма минует, и начнётся строгая история: палата, потом поездка в Обломовку, постройка дома, заклад в совет, проведение дороги, нескончаемый разбор дел с мужиками, поря- док работ, жнитво, умолот, щёлканье счётов, заботливое лицо приказчика, дворянские вы- боры, заседание в суде. Кое-где только, изредка, блеснёт взгляд Ольги, прозвучит Casta diva, раздастся торо- пливый поцелуй, а там опять на работы ехать, в город ехать, там опять приказчик, опять щёлканье счётов. Гости приехали – и то не отрада: заговорят, сколько кто вина выкуривает на заводе, сколь- ко кто аршин сукна ставит в казну… Что ж это? Ужели то сулил он себе? Разве это жизнь?.. А между тем живут так, как будто в этом вся жизнь. И Андрею она нравится! Но женитьба, свадьба – всё-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил себе, как он ведёт Ольгу к ал- тарю: она – с померанцевой веткой на голове, с длинным покрывалом. В толпе шёпот удивле- ния. Она стыдливо, с тихо волнующейся гру- дью, с своей горделиво и грациозно наклонён- ной головой, подаёт ему руку и не знает, как ей глядеть на всех. То улыбка блеснёт у ней, то слёзы явятся, то складка над бровью заиг- рает какою-то мыслью. Дома, когда гости уедут, она, ещё в пышном наряде, бросается ему на грудь, как сегодня… «Нет, побегу к Ольге, не могу думать и чув- ствовать один, – мечтал он. – Расскажу всем, целому свету… нет, сначала тётке, потом баро- ну, напишу к Штольцу – вот изумится-то! По- том скажу Захару: он поклонится в ноги и за- вопит от радости, дам ему двадцать пять ру- блей. Придёт Анисья, будет руку ловить цело- вать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу на весь мир, так закричу, что мир скажет: „Обломов счастлив. Обломов же- нится!“ Теперь побегу к Ольге: там ждёт меня продолжительный шёпот, таинственный уговор слить две жизни в одну!..» Он побежал к Ольге. Она с улыбкой выслу- шала его мечты; но только он вскочил, чтоб бежать объявить тётке, у ней так сжались бро- ви, что он струсил. – Никому ни слова! – сказала она, прило- жив палец к губам и грозя ему, чтоб он тише говорил, чтоб тётка не услыхала из другой комнаты. – Ещё не пора! – Когда же пора, если между нами всё ре- шено? – нетерпеливо спросил он. – Что ж те- перь делать? С чего начать? – спрашивал он. – Не сидеть же сложа руки. Начинается обязан- ность, серьёзная жизнь… – Да, начинается, – повторила она, глядя на него пристально. – Ну, вот я и хотел сделать первый шаг, идти к тётке… – Это последний шаг. – Какой же первый? – Первый… идти в палату: ведь надо какую- то бумагу писать? – Да… я завтра… – Отчего ж не сегодня? – Сегодня… сегодня такой день, и уйти от тебя, Ольга! – Ну хорошо, завтра. А потом? – Потом – сказать тётке, написать к Штоль- цу. – Нет, потом ехать в Обломовку… Ведь Ан- дрей Иванович писал, что надо делать в де- ревне: я не знаю, какие там у вас дела, по- стройка, что ли? – спросила она, глядя ему в лицо. – Боже мой! – говорил Обломов. – Да если слушать Штольца, так ведь до тётки век дело не дойдёт! Он говорит, что надо начать строить дом, потом дорогу, школы заводить… Этого всего в целый век не переделаешь. Мы, Ольга, вместе поедем, и тогда… – А куда мы приедем? Есть там дом? – Нет: старый плох; крыльцо совсем, я ду- маю, расшаталось. – Куда ж мы приедем? – спросила она. – Надо здесь квартиру приискать. – Для этого тоже надо ехать в город, – за- метила она, – это второй шаг… – Потом… – начал он. – Да ты прежде шагни два раза, а там… «Что ж это такое? – печально думал Обло- мов. – Ни продолжительного шёпота, ни та- инственного уговора слить обе жизни в одну! Всё как-то иначе, по-другому. Какая странная эта Ольга! Она не останавливается на одном месте, не задумывается сладко над поэтиче- ской минутой, как будто у ней вовсе нет меч- ты, нет потребности утонуть в раздумье! Сей- час и поезжай в палату, на квартиру – точно Андрей! Что это всё они как будто сговорились торопиться жить!» На другой день он, с листом гербовой бума- ги, отправился в город, сначала в палату, и ехал нехотя, зевая и глядя по сторонам. Он не знал хорошенько, где палата, и заехал к Ивану Герасимычу спросить, в каком департаменте нужно засвидетельствовать. Тот обрадовался Обломову и без завтрака не хотел отпустить. Потом послал ещё за прия- телем, чтоб допроситься от него, как это дела- ется, потому что сам давно отстал от дел. Завтрак и совещание кончились в три часа, в палату идти было поздно, а завтра оказалась суббота – присутствия нет, пришлось отложить до понедельника. Обломов отправился на Выборгскую сторо- ну, на новую свою квартиру. Долго он ездил между длинными заборами по переулкам. На- конец отыскал будочника; тот сказал, что это в другом квартале, рядом, вот по этой улице – и он показал ещё улицу без домов, с заборами, с травой и с засохшими колеями из грязи. Опять поехал Обломов, любуясь на крапиву у заборов и на выглядывавшую из-за заборов рябину. Наконец будочник указал на старый домик на дворе, прибавив: «Вот этот самый». «Дом вдовы коллежского секретаря Пшени- цына», – прочитал Обломов на воротах и ве- лел въехать на двор. Двор величиной был с комнату, так что ко- ляска стукнула дышлом в угол и распугала кучу кур, которые с кудахтаньем бросились стремительно, иные даже в лёт, в разные сто- роны; да большая чёрная собака начала рваться на цепи направо и налево, с отчаян- ным лаем, стараясь достать за морды лошадей. Обломов сидел в коляске наравне с окнами и затруднялся выйти. В окнах, уставленных резедой, бархатцами и ноготками, засуетились головы. Обломов кое-как вылез из коляски; собака пуще заливалась лаем. Он вошёл на крыльцо и столкнулся с смор- щенной старухой, в сарафане, с заткнутым за пояс подолом: – Вам кого? – спросила она. – Хозяйку дома, госпожу Пшеницыну. Старуха потупила с недоумением голову. – Не Ивана ли Матвеича вам надо? – спро- сила она. – Его нет дома; он ещё из должности не приходил. – Мне нужно хозяйку, – сказал Обломов. Между тем в доме суматоха продолжалась. То из одного, то из другого окна выглянет го- лова; сзади старухи дверь отворялась немного и затворялась; оттуда выглядывали разные лица. Обломов обернулся: на дворе двое детей, мальчик и девочка, смотрят на него с любо- пытством. Откуда-то появился сонный мужик в тулупе и, загораживая рукой глаза от солнца, лениво смотрел на Обломова и на коляску. Собака всё лаяла густо и отрывисто, и, только Обломов пошевелится или лошадь стук- нет копытом, начиналось скаканье на цепи и непрерывный лай. Через забор, направо, Обломов видел бес- конечный огород с капустой, налево, через за- бор, видно было несколько деревьев и зелёная деревянная беседка. – Вам Агафью Матвеевну надо? – спросила старуха. – Зачем? – Скажи хозяйке дома, – говорил Обло- мов, – что я хочу с ней видеться: я нанял здесь квартиру… – Вы, стало быть, новый жилец, знакомый Михея Андреича? Вот погодите, я скажу. Она отворила дверь, и от двери отскочило несколько голов и бросилось бегом в комнаты. Он успел увидеть какую-то женщину, с голой шеей и локтями, без чепца, белую, довольно полную, которая усмехнулась, что её увидел посторонний, и тоже бросилась от дверей прочь. – Пожалуйте в комнату, – сказала старуха воротясь, ввела Обломова чрез маленькую переднюю в довольно просторную комнату и попросила подождать. – Хозяйка сейчас вый- дет, – прибавила она. «А собака-то всё ещё лает», – подумал Об- ломов, оглядывая комнату. Вдруг глаза его остановились на знакомых предметах: вся комната завалена была его до- бром. Столы в пыли; стулья, грудой навален- ные на кровать; тюфяки, посуда в беспорядке, шкафы. – Что ж это? И не расставлено, не прибра- но? – сказал он. – Какая гадость! Вдруг сзади его скрипнула дверь, и в ком- нату вошла та самая женщина, которую он ви- дел с голой шеей и локтями. Ей было лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щёки. Бровей у неё по- чти совсем не было, а были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся поло- сы, с редкими светлыми волосами. Глаза серо- вато-простодушные, как и всё выражение лица; руки белые, но жёсткие, с выступивши- ми наружу крупными узлами синих жил. Платье сидело на ней в обтяжку: видно, что она не прибегала ни к какому искусству, даже к лишней юбке, чтоб увеличить объём бедр и уменьшить талию. От этого даже и закрытый бюст её, когда она была без платка, мог бы послужить живописцу или скульптору моделью крепкой, здоровой груди, не нарушая её скромности. Платье её, в отношении к наряд- ной шали и парадному чепцу, казалось старо и поношено. Она не ожидала гостей, и когда Обломов пожелал её видеть, она на домашнее буднич- ное платье накинула воскресную свою шаль, а голову прикрыла чепцом. Она вошла робко и остановилась, глядя застенчиво на Обломова. Он привстал и поклонился. – Я имею удовольствие видеть госпожу Пшеницыну? – спросил он. – Да-с, – отвечала она. – Вам, может быть, нужно с братцем поговорить? – нерешительно Иван Гончаров: «Обломов» спросила она. – Они в должности, раньше пяти часов не приходят. – Нет, я с вами хотел видеться, – начал Об- ломов, когда она села на диван, как можно дальше от него, и смотрела на концы своей шали, которая, как попона, покрывала её до полу. Руки она прятала тоже под шаль. – Я нанял квартиру; теперь, по обстоятель- ствам, мне надо искать квартиру в другой ча- сти города, так я пришёл поговорить с вами… Она тупо выслушала и тупо задумалась. – Теперь братца нет, – сказала она потом. – Да ведь этот дом ваш? – спросил Обломов. – Мой, – коротко отвечала она. – Так я и думал, что вы сами можете ре- шить… – Да вот братца-то нет; они у нас всем заве- довают, – сказала она монотонно, взглянув в первый раз на Обломова прямо и опустив опять глаза на шаль. «У ней простое, но приятное лицо, – снис- ходительно решил Обломов, – должно быть, добрая женщина!» В это время голова девочки высунулась из двери. Агафья Матвеевна с угрозой, украдкой кивнула ей головой, и она скрылась. – А где ваш братец служит? – В канцелярии. – В какой? – Где мужиков записывают… я не знаю, как она называется. Она простодушно усмехнулась, и в ту же минуту опять лицо её приняло своё обыкно- венное выражение. – Вы не одни живёте здесь с братцем? – спросил Обломов. – Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, – довольно словоохотливо начала хо- зяйка, и лицо у ней стало поживее, – ещё ба- бушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то всё больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич. – А Михей Андреич часто бывает у вас? – спросил Обломов. – Иногда по месяцу гостит; они с братцем приятели, всё вместе… И замолчала, истощив весь запас мыслей и слов. – Какая тишина у вас здесь! – сказал Обло- мов. – Если б не лаяла собака, так можно бы подумать, что нет ни одной живой души. Она усмехнулась в ответ. – Вы часто выходите со двора? – спросил Обломов. – Летом случается. Вот намедни, в Ильинскую пятницу, на Пороховые Заводы хо- дили. – Что ж, там много бывает? – спросил Обло- мов, глядя, чрез распахнувшийся платок, на высокую, крепкую, как подушка дивана, ни- когда не волнующуюся грудь. – Нет, нынешний год немного было; с утра дождь шёл, а после разгулялось. А то много бывает. – Ещё где же бываете вы? – Мы мало где бываем. Братец с Михеем Ан- дреичем на тоню ходят, уху там варят, а мы всё дома. – Ужели всё дома? – Ей-богу, правда. В прошлом году были в Колпине, да вот тут в рощу иногда ходим. Два- дцать четвёртого июня братец именинники, так обед бывает, все чиновники из канцелярии обедают. – А в гости ездите? – Братец бывают, а я с детьми только у мужниной родни в светлое воскресенье да в рождество обедаем. Говорить уж было больше не о чём. – У вас цветы: вы любите их? – спросил он. Она усмехнулась. – Нет, – сказала она, – нам некогда цветами заниматься. Это дети с Акулиной ходили в графский сад, так садовник дал, а ерани да алоэ давно тут, ещё при муже были. В это время вдруг в комнату ворвалась Аку- лина; в руках у ней бился крыльями и кудах- тал, в отчаянии, большой петух. – Этого, что ли, петуха, Агафья Матвевна, лавочнику отдать? – опросила она. – Что ты, что ты! Поди! – сказала хозяйка стыдливо. – Ты видишь, гости! – Я только спросить, – говорила Акулина, взяв петуха за ноги, головой вниз, – семьдесят копеек даст. – Подь, поди в кухню! – говорила Агафья Матвеевна. – Серого с крапинками, а не это- го, – торопливо прибавила она, и сама засты- дилась, спрятала руки под шаль и стала смот- реть вниз. – Хозяйство! – сказал Обломов. – Да, у нас много кур; мы продаём яйца и цыплят. Здесь, по этой улице, с дач и из граф- ского дома всё у нас берут, – отвечала она, поглядев гораздо смелее на Обломова. И лицо её принимало дельное и заботливое выражение; даже тупость пропадала, когда она заговаривала о знакомом ей предмете. На всякий же вопрос, не касавшийся какой-ни- будь положительной, известной ей цели, она отвечала усмешкой и молчанием. – Надо бы было это разобрать, – заметил Обломов, указывая на кучу своего добра… – Мы было хотели, да братец не велят, – живо перебила она и уж совсем смело взгляну- ла на Обломова. «Бог знает, что у него там в столах да в шкафах… – сказали они, – после пропадёт – к нам привяжутся…» – Она остано- вилась и усмехнулась. – Какой осторожный ваш братец! – приба- вил Обломов. Она слегка опять усмехнулась и опять при- няла своё обычное выражение. Усмешка у ней была больше принятая фор- ма, которою прикрывалось незнание, что в том или другом случае надо сказать или сделать. – Мне долго ждать его прихода, – сказал Обломов, – может быть, вы передадите ему, что, по обстоятельствам, я в квартире надоб- ности не имею и потому прошу передать её другому жильцу, а я, с своей стороны, тоже поищу охотника. Она тупо слушала, ровно мигая глазами. – Насчёт контракта потрудитесь сказать… – Да нет их дома-то теперь, – твердила она, – вы лучше завтра опять пожалуйте: зав- тра суббота, они в присутствие не ходят… – Я ужасно занят, ни минуты свободной нет, – отговаривался Обломов. – Вы потруди- тесь только сказать, что так как задаток остаётся в вашу пользу, а жильца я найду, то… – Нету братца-то, – монотонно говорила она, – нейдут они что-то… – И поглядела на улицу. – Вот они тут проходят, мимо окон: видно, когда идут, да вот нету! – Ну, я отправляюсь… – сказал Обломов. – А как братец-то придут, что сказать им: когда вы переедете? – спросила она, встав с дивана. – Вы им передайте, что я просил, – говорил Обломов, – что, по обстоятельствам… – Вы бы завтра сами пожаловали да погово- рили с ними… – повторила она. – Завтра мне нельзя. – Ну, послезавтра, в воскресенье: после обедни у нас водка и закуска бывает. И Михей Андреич приходит. – Ужели и Михей Андреич приходит? – спро- сил Обломов. – Ей-богу, правда, – прибавила она. – И послезавтра мне нельзя, – отговаривал- ся с нетерпением Обломов. – Так уж на той неделе… – заметила она. – А когда переезжать-то станете? Я бы полы ве- лела вымыть и пыль стереть, – спросила она. – Я не перееду, – сказал он. – Как же? А вещи-то куда же мы денем? – Вы потрудитесь сказать братцу, – начал говорить Обломов расстановисто, упирая глаза ей прямо в грудь, – что, по обстоятельствам… – Да вот долго нейдут что-то, не видать, – сказала она монотонно, глядя на забор, отде- лявший улицу от двора. – Я знаю и шаги их; по деревянной мостовой слышно, как кто идёт. Здесь мало ходят… – Так вы передадите ему, что я вас просил? – кланяясь и уходя, говорил Обломов. – Вот через полчаса они сами будут… – с несвойственным ей беспокойством говорила хозяйка, стараясь как будто голосом удержать Обломова. – Я больше не могу ждать, – решил он, отворяя дверь. Собака, увидя его на крыльце, залилась лаем и начала опять рваться с цепи. Кучер, спавший опершись на локоть, начал пятить ло- шадей; куры опять, в тревоге, побежали в разные стороны; в окно выглянуло несколько голов. – Так я скажу братцу, что вы были, – в бес- покойстве прибавила хозяйка, когда Обломов уселся в коляску. – Да, и скажите, что я, по обстоятельствам, не могу оставить квартиры за собой и что передам её другому или чтоб он… поискал… – Об эту пору они всегда приходят… – гово- рила она, слушая его рассеянно. – Я скажу им, что вы хотели побывать. – Да, на днях я заеду, – сказал Обломов. При отчаянном лае собаки коляска выехала со двора и пошла колыхаться по засохшим кочкам немощёного переулка. В конце его показался какой-то одетый в поношенное пальто человек средних лет, с большим бумажным пакетом под мышкой, с толстой палкой и в резиновых калошах, не- смотря на сухой и жаркий день. Он шёл скоро, смотрел по сторонам и ступал так, как будто хотел продавить деревянный тротуар. Обломов оглянулся ему вслед и ви- дел, что он завернул в ворота к Пшеницыной. «Вон, должно быть, и братец пришли! – за- ключил он. – Да чорт с ним! Ещё протолкуешь с час, а мне и есть хочется и жарко! Да и Оль- га ждёт меня… До другого раза!» – Ступай скорей! – сказал он кучеру. «А квартиру другую посмотреть? – вдруг вспомнил он, глядя по сторонам, на заборы. – Надо опять назад, в Морскую или в Конюшен- ную… До другого раза!» – решил он. – Пошёл скорей!

III

В конце августа пошли дожди, и на дачах задымились трубы, где были печи, а где их не было, там жители ходили с подвязанными ще- ками, и наконец, мало-помалу, дачи опустели. Обломов не казал глаз в город, и в одно утро мимо его окон повезли и понесли мебель Ильинских. Хотя уж ему не казалось теперь подвигом переехать с квартиры, пообедать где-нибудь мимоходом и не прилечь целый день, но он не знал, где и на ночь приклонить голову. Оставаться на даче одному, когда опустел парк и роща, когда закрылись ставни окон Ольги, казалось ему решительно невозможно. Он прошёлся по её пустым комнатам, обошёл парк, сошёл с горы, и сердце теснила ему грусть. Он велел Захару и Анисье ехать на Выборг- скую сторону, где решился оставаться до при- искания новой квартиры, а сам уехал в город, отобедал наскоро в трактире и вечер просидел у Ольги. Но осенние вечера в городе не походили на длинные, светлые дни и вечера в парке и роще. Здесь он уж не мог видеть её по три раза в день; здесь уж не прибежит к нему Катя и не пошлёт он Захара с запиской за пять вёрст. И вся эта летняя, цветущая поэма лю- бви как будто остановилась, пошла ленивее, как будто не хватило в ней содержания. Они иногда молчали по получасу. Ольга углубится в работу, считает про себя иглой клетки узора, а он углубится в хаос мыслей и живёт впереди, гораздо дальше настоящего момента. Только иногда, вглядываясь пристально в неё, он вздрогнет страстно, или она взглянет на него мимоходом и улыбнётся, уловив луч нежной покорности, безмолвного счастья в его глазах. Три дня сряду ездил он в город к Ольге и обедал у них, под предлогом, что у него там ещё не устроено, что на этой неделе он съедет и оттого не располагается на новой квартире, как дома. Но на четвёртый день ему уж казалось не- ловко прийти, и он, побродив около дома Ильинских, со вздохом поехал домой. На пятый день они не обедали дома. На шестой Ольга сказала ему, чтоб он пришёл в такой-то магазин, что она будет там, а потом он может проводить её до дома пеш- ком, а экипаж будет ехать сзади. Всё это было неловко; попадались ему и ей знакомые, кланялись, некоторые останавлива- лись поговорить. – Ах ты, боже мой, какая мука! – говорил он весь в поту от страха и неловкого положения. Тётка тоже глядит на него своими томными большими глазами и задумчиво нюхает свой спирт, будто у неё от него болит голова. А ез- дить ему какая даль! Едешь, едешь с Выборг- ской стороны да вечером назад – три часа! – Скажем тётке, – настаивал Обломов, – то- гда я могу оставаться у вас с утра, и никто не будет говорить… – А ты в палате был? – спросила Ольга. Обломова так и подмывало сказать: «был и всё сделал», да он знает, что Ольга взглянет на него так пристально, что прочтёт сейчас ложь на лице. Он вздохнул в ответ. – Ах, если б ты знала, как это трудно! – го- ворил он. – А говорил с братом хозяйки? Приискал квартиру? – спросила она потом, не поднимая глаз. – Его никогда утром дома нет, а вечером я всё здесь, – сказал Обломов, обрадовавшись, что есть достаточная отговорка. Теперь Ольга вздохнула, но не сказала ни- чего. – Завтра непременно поговорю с хозяйским Иван Гончаров: «Обломов» братом, – успокаивал её Обломов, – завтра воскресенье, он в присутствие не пойдёт. – Пока это всё не устроится, – сказала за- думчиво Ольга, – говорить ma tante нельзя и видеться надо реже… – Да, да… правда, – струсив, прибавил Об- ломов. – Ты обедай у нас в воскресенье, в наш день, а потом хоть в среду, один, – решила она. – А потом мы можем видеться в театре: ты будешь знать, когда мы едем, и тоже поезжай. – Да, это правда, – говорил он, обрадован- ный, что она попечение о порядке свиданий взяла на себя. – Если ж выдастся хороший день, – заклю- чила она, – я поеду в Летний сад гулять, и ты можешь прийти туда; это напомнит нам парк… парк! – повторила она с чувством. Он молча поцеловал у ней руку и простился с ней до воскресенья. Она уныло проводила его глазами, потом села за фортепьяно и вся погрузилась в звуки. Сердце у ней о чём-то плакало, плакали и звуки. Хотела петь – не поётся! На другой день Обломов встал и надел свой дикий сюртучок, что носил на даче. С халатом он простился давно и велел его спрятать в шкаф. Захар, по обыкновению, колебля подносом, неловко подходил к столу с кофе и кренделя- ми. Сзади Захара, по обыкновению, высовыва- лась до половины из двери Анисья, пригляды- вая, донесёт ли Захар чашки до стола, и тот- час, без шума, пряталась, если Захар ставил поднос благополучно на стол, или стремитель- но подскакивала к нему, если с подноса пада- ла одна вещь, чтоб удержать остальные. Причём Захар разразится бранью сначала на вещи, потом на жену и замахнётся локтем ей в грудь. – Какой славный кофе! Кто это варит? – спросил Обломов. – Сама хозяйка, – сказал Захар, – шестой день всё она. «Вы, говорит, много цикорию кладёте да не довариваете. Дайте-ко я!» – Славный, – повторил Обломов, наливая другую чашку. – Поблагодари её. – Вон она сама, – говорил Захар, указывая на полуотворённую дверь боковой комнаты. – Это у них буфет, что ли; она тут и работает, тут у них чай, сахар, кофе лежит и посуда. Обломову видна была только спина хозяй- ки, затылок и часть белой шеи да голые локти. – Что это она там локтями-то так живо воро- чает? – спросил Обломов. – Кто её знает! Кружева, что ли, гладит. Обломов следил, как ворочались локти, как спина нагибалась и выпрямлялась опять. Внизу, когда она нагибалась, видны были чистая юбка, чистые чулки и круглые, полные ноги. «Чиновница, а локти хоть бы графине ка- кой-нибудь; ещё с ямочками!» – подумал Об- ломов. В полдень Захар пришёл спросить, не угод- но ли попробовать их пирога: хозяйка велела предложить. – Сегодня воскресенье, у них пирог пекут! – Ну, уж, я думаю, хорош пирог! – небрежно сказал Обломов. – С луком да с морковью… – Пирог не хуже наших обломовских, – за- метил Захар, – с цыплятами и с свежими гри- бами. – Ах, это хорошо должно быть: принеси! Кто ж у них печёт? Это грязная баба-то? – Куда ей! – с презрением сказал Захар. – Кабы не хозяйка, так она и опары поставить не умеет. Хозяйка сама всё на кухне. Пирог-то они с Анисьей вдвоём испекли. Чрез пять минут из боковой комнаты высу- нулась к Обломову голая рука, едва прикрытая виденною уже им шалью, с тарелкой, на кото- рой дымился, испуская горячий пар, огромный кусок пирога. – Покорно благодарю, – ласково отозвался Обломов, принимая пирог, и, заглянув в дверь, упёрся взглядом в высокую грудь и голые пле- чи. Дверь торопливо затворилась. – Водки не угодно ли? – спросил голос. – Я не пью; покорно благодарю, – ещё лас- ковее сказал Обломов. – У вас какая? – Своя, домашняя: сами настаиваем на смо- родинном листу, – говорил голос. – Я никогда не пивал на смородинном ли- сту, позвольте попробовать! Голая рука опять просунулась с тарелкой и рюмкой водки. Обломов выпил: ему очень по- нравилась. – Очень благодарен, – говорил он, стараясь заглянуть в дверь, но дверь захлопнулась. – Что вы не дадите на себя взглянуть, поже- лать вам доброго утра? – упрекнул Обломов. Хозяйка усмехнулась за дверью. – Я ещё в будничном платье, всё на кухне была. Сейчас оденусь; братец скоро от обедни придут, – отвечала она. – Ах, a propos о братце, – заметил Обло- мов, – мне надо с ним поговорить. Попросите его зайти ко мне. – Хорошо, я скажу, как они придут. – А кто это у вас кашляет? Чей это такой су- хой кашель? – спросил Обломов. – Это бабушка; уж она у нас восьмой год кашляет. И дверь захлопнулась. «Какая она… простая, – подумал Обломов, – а есть в ней что-то такое… И держит себя чи- сто!» До сих-пор он с «братцем» хозяйки ещё не успел познакомиться. Он видел только, и то редко, с постели, как, рано утром, мелькал сквозь решётку забора человек, с большим бу- мажным пакетом под мышкой, и пропадал в переулке, и потом, в пять часов, мелькал опять, с тем же пакетом, мимо окон, возвраща- ясь, тот же человек и пропадал за крыльцом. Его в доме не было слышно. А между тем заметно было, что там жили люди, особенно по утрам: на кухне стучат ножи, слышно в окно, как полощет баба что-то в углу, как дворник рубит дрова или везёт на двух колёсах бочонок с водой; за стеной пла- чут ребятишки или раздаётся упорный, сухой кашель старухи. У Обломова было четыре комнаты, то есть вся парадная анфилада. Хозяйка с семейством помешалась в двух непарадных комнатах, а братец жил вверху, в так называемой светёл- ке. Кабинет и спальня Обломова обращены были окнами на двор, гостиная к садику, а зала к большому огороду, с капустой и карто- фелем. В гостиной окна были драпированы ситцевыми полинявшими занавесками. По стенам жались простые, под орех, сту- лья; под зеркалом стоял ломберный стол; на окнах теснились горшки с еранью и бархатца- ми и висели четыре клетки с чижами и кана- рейками. Братец вошёл на цыпочках и отвечал трое- кратным поклоном на приветствие Обломова. Вицмундир на нём был застёгнут на все пуго- вицы, так что нельзя было узнать, есть ли на нём бельё или нет; галстук завязан простым узлом и концы спрятаны вниз. Он был лет сорока, с простым хохлом на лбу и двумя небрежно на ветер пущенными такими же хохлами на висках, похожими на собачьи уши средней величины. Серые глаза не вдруг глядели на предмет, а сначала взглядывали украдкой, а во второй раз уж останавлива- лись. Рук своих он как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или одну за пазуху, а другую за спину. Пода- вая начальнику бумагу и объясняясь, он одну руку держал на спине, а средним пальцем дру- гой руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или слово и, показав, тотчас прятал руку назад, может быть оттого, что пальцы были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не без причины каза- лось не совсем приличным выставлять их ча- сто напоказ. – Вы изволили, – начал он, бросив свой двойной взгляд на Обломова, – приказать мне прийти к себе. – Да, я хотел поговорить с вами насчёт квартиры. Прошу садиться! – вежливо отвечал Обломов. Иван Матвеич, после двукратного пригла- шения, решился сесть, перегнувшись телом вперёд и поджав руки в рукава. – По обстоятельствам я должен приискать себе другую квартиру, – сказал Обломов, – поэтому желал бы эту передать. – Теперь трудно передать, – кашлянув в пальцы и проворно спрятав их в рукав, ото- звался Иван Матвеевич. – Если б в конце лета пожаловали, тогда много ходили смотреть… – Я был, да вас не было, – перебил Обло- мов. – Сестра сказывала, – прибавил чинов- ник. – Да вы не беспокойтесь насчёт кварти- ры: здесь вам будет удобно. Может быть, пти- ца вас беспокоит? – Какая птица? – Куры-с. Обломов хотя слышал постоянно с раннего утра под окнами тяжёлое кудахтанье наседки и писк цыплят, но до того ли ему? Перед ним носился образ Ольги, и он едва замечал окру- жающее. – Нет, это ничего, – сказал он, – я думал, вы говорите о канарейках: они с утра начина- ют трещать. – Мы их вынесем, – отвечал Иван Матвее- вич. – И это ничего, – заметил Обломов, – но мне, по обстоятельствам, нельзя оставаться. – Как угодно-с, – отвечал Иван Матвее- вич. – А если не приищете жильца, как же на- счёт контракта? Сделаете удовлетворение?.. Вам убыток будет. – А сколько там следует? – спросил Обло- мов. – Да вот я принесу расчёт. Он принёс контракт и счёты. – Вот-с, за квартиру восемьсот рублей ас- сигнациями, сто рублей получено задатку, осталось семьсот рублей, – сказал он. – Да неужели вы с меня за целый год хотите взять, когда я у вас и двух недель не прожил? – перебил его Обломов. – Как же-с? – кротко и совестливо возразил Иван Матвеевич. – Сестра убыток понесёт не- справедливо. Она бедная вдова, живёт только тем, что с дома получит; да разве на цыплятах и яйцах выручит кое-что на одежонку ребя- тишкам. – Помилуйте, я не могу, – заговорил Обло- мов, – посудите, я не прожил двух недель. Что же это, за что? – Вот-с, в контракте сказано, – говорил Иван Матвеевич, показывая средним пальцем две строки и спрятав палец в рукав, – из- вольте прочесть: «Буде же я, Обломов, поже- лаю прежде времени съехать с квартиры, то обязан передать её другому лицу на тех же условиях или, в противном случае, удовлетво- рить её, Пшеницыну, сполна платою за весь год, по первое июня будущего года», – прочи- тал Обломов. – Как же это? – говорил он. – Это неспра- ведливо. – По закону так-с, – заметил Иван Матвее- вич. – Сами изволили подписать: вот подпись- с! Опять появился палец под подписью и опять спрятался. – Сколько же? – спросил Обломов. – Семьсот рублей, – начал щёлкать тем же пальцем Иван Матвеевич, подгибая его вся- кий-раз проворно в кулак, – да за конюшню и сарай сто пятьдесят рублей. И он щёлкнул ещё. – Помилуйте, у меня лошадей нет, я не дер- жу: зачем мне конюшня и сарай? – с живостью возразил Обломов. – В контракте есть-с, – заметил, показывая пальцем строку, Иван Матвеевич. – Михей Ан- дреич сказывал, что у вас лошади будут. – Врёт Михей Андреич! – с досадой сказал Обломов. – Дайте мне контракт! – Вот-с, копию-извольте получить, а контракт принадлежит сестре, – мягко ото- звался Иван Матвеевич, взяв контракт в руку. – Сверх того, за огород и продоволь- ствие из оного капустой, репой и прочими ово- щами, считая на одно лицо, – читал Иван Мат- веевич, – примерно двести пятьдесят рублей… И он хотел щёлкнуть на счётах. – Какой огород? Какая капуста? Я и знать не знаю, что вы! – почти грозно возражал Об- ломов. – Вот-с, в контракте: Михей Андреич сказа- ли, что вы с тем нанимаете. – Что же это такое, что вы без меня моим столом распоряжаетесь? Я не хочу ни капусты, ни репы… – говорил Обломов вставая. Иван Матвеевич встал со стула. – Помилуйте, как можно без вас: вот под- пись есть! – возразил он. И опять толстый палец трясся на подписи, и вся бумага тряслась в его руке. – Сколько всего считаете вы? – нетерпеливо спросил Обломов. – Ещё за окраску потолка и дверей, за переделку окон в кухне, за новые пробои к дверям – сто пятьдесят четыре рубля двадцать восемь копеек ассигнациями. – Как, и это на мой счёт? – с изумлением спросил Обломов. – Это всегда на счёт хозяина делается. Кто же переезжает в неотделанную квартиру?.. – Вот-с, в контракте сказано, что на ваш счёт, – сказал Иван Матвеевич, издали пока- зывая пальцем в бумаге, где это сказано. – Тысячу триста пятьдесят четыре рубля два- дцать восемь копеек ассигнациями всего-с! – кротко заключил он, спрятав обе руки с контрактом назади. – Да где я возьму? У меня нет денег! – воз- разил Обломов, ходя по комнате. – Нужно мне очень вашей репы да капусты! – Как угодно-с! – тихо прибавил Иван Мат- веевич. – Да не беспокойтесь: вам здесь будет удобно, – прибавил он. – А деньги… сестра подождёт. – Нельзя мне, нельзя по обстоятельствам! Иван Гончаров: «Обломов» Слышите? – Слушаю-с. Как угодно, – послушно отве- чал Иван Матвеевич, отступив на шаг. – Хорошо, я подумаю и постараюсь пере- дать квартиру! – сказал Обломов, кивнув чи- новнику головой. – Трудно-с; а впрочем, как угодно! – заклю- чил Иван Матвеевич и, троекратно поклонясь, вышел вон. Обломов вынул бумажник и счёл деньги: всего триста пять рублей. Он обомлел. «Куда ж я дел деньги? – с изумлением, по- чти с ужасом спросил самого себя Обломов. – В начале лета из деревни прислали тысячу двести рублей, а теперь всего триста!» Он начал считать, припоминать все траты и мог припомнить только двести пятьдесят ру- блей. – Куда ж это вышли деньги? – говорил он. – Захар, Захар! – Чего изволите? – Куда это у нас все деньги вышли? Ведь денег-то нет у нас! – спросил он. Захар начал шарить в карманах, вынул пол- тинник, гривенник и положил на стол. – Вот, забыл отдать, от перевозки оста- лось, – сказал он. – Что ты мне мелочь-то суёшь? Ты скажи, куда восемьсот рублей делись? – Почём я знаю? Разве я знаю, куда вы тра- тите? Что вы там извозчикам за коляски плати- те? – Да, вот на экипаж много вышло, – вспо- мнил Обломов, глядя на Захара. – Ты не по- мнишь ли, сколько мы на даче отдали извозчи- ку? – Где помнить? – отозвался Захар. – Один раз вы велели мне тридцать рублей отдать, так я и помню. – Что бы тебе записывать? – упрекнул его Обломов. – Худо быть безграмотным! – Прожил век и без грамоты, слава богу, не хуже других! – возразил Захар, глядя в сторо- ну. «Правду говорит Штольц, что надо завести школу в деревне!» – подумал Обломов. – Вон у Ильинских был грамотный-то, ска- зывали люди, – продолжал Захар, – да сере- бро из буфета и стащил. «Прошу покорнейше! – трусливо подумал Обломов. – В самом деле, эти грамотеи – всё такой безнравственный народ: по трактирам, с гармоникой, да чаи… Нет, рано школы заво- дить!..» – Ну, куда ещё вышли деньги? – спросил он. – Почём я знаю? Вон, Михею Андреичу дали на даче… – В самом деле, – обрадовался Обломов, вспомнив про эти деньги. – Так вот, извозчику тридцать да, кажется, двадцать пять рублей Тарантьеву… Ещё куда? Он задумчиво и вопросительно глядел на Захара. Захар угрюмо, стороной, смотрел на него. – Не помнит ли Анисья? – спросил Обломов. – Где дуре помнить? Что баба знает? – с презрением сказал Захар. – Не припомню! – с тоской заключил Обло- мов. – Уж не воры ли были? – Кабы воры, так всё бы взяли, – сказал За- хар уходя. Обломов сел в кресло и задумался. «Где же я возьму денег? – до холодного пота думал он. – Когда пришлют из деревни и сколько?» Он взглянул на часы: два часа, пора ехать к Ольге. Сегодня положенный день обедать. Он мало-помалу развеселился, велел привести из- возчика и поехал в Морскую.

IV

Он сказал Ольге, что переговорил с братом хозяйки, и скороговоркой прибавил от себя, что есть надежда на этой неделе передать квартиру. Ольга поехала с тёткой с визитом до обеда, а он пошёл глядеть квартиры поблизости. За- ходил в два дома; в одном нашёл квартиру в четыре комнаты за четыре тысячи ассигнация- ми, в другом за пять комнат просили шесть ты- сяч рублей. – Ужас! ужас! – твердил он, зажимая уши и убегая от изумлённых дворников. Прибавив к этим суммам тысячу с лишком рублей, которые надо было заплатить Пшеницыной, он, от стра- ха, не поспел вывести итога и только прибавил шагу и побежал к Ольге. Там было общество. Ольга была одушевле- на, говорила, пела и произвела фурор. Только Обломов слушал рассеянно, а она говорила и пела для него, чтоб он не сидел повеся нос, опустя веки, чтоб всё говорило и пело беспре- станно в нём самом. – Приезжай завтра в театр, у нас ложа, – сказала она. «Вечером, по грязи, этакую даль!» – поду- мал Обломов, но, взглянув ей в глаза, отвечал на её улыбку улыбкой согласия. – Абонируйся в кресло, – прибавила она, – на той неделе приедут Маевские; ma tante пригласила их к нам в ложу. И она глядела ему в глаза, чтоб знать, как он обрадуется. «Господи! – подумал он в ужасе. – А у меня всего триста рублей денег». – Вот, попроси барона; он там со всеми зна- ком, завтра же пошлёт за креслами. И она опять улыбнулась, и он улыбнулся глядя на неё, и с улыбкой просил барона; тот, тоже с улыбкой, взялся послать за билетом. – Теперь в кресле, а потом, когда ты кон- чишь дела, – прибавила Ольга, – ты уж займёшь по праву место в нашей ложе. И окончательно улыбнулась, как улыбалась, когда была совершенно счастлива. Ух, каким счастьем вдруг пахнуло на него, когда Ольга немного приподняла завесу обо- льстительной дали, прикрытой, как цветами, улыбками! Обломов и про деньги забыл; только когда, на другой день утром, увидел мелькнувший мимо окон пакет братца, он вспомнил про до- веренность и просил Ивана Матвеевича засви- детельствовать её в палате. Тот прочитал до- веренность, объявил, что в ней есть один неясный пункт, и взялся прояснить. Бумага была вновь переписана, наконец за- свидетельствована и отослана на почту. Обло- мов с торжеством объявил об этом Ольге и успокоился надолго. Он радовался, что до получения ответа квартиры приискивать не понадобится и день- ги понемногу заживаются. «Оно бы и тут можно жить, – думал он, – да далеко от всего, а в доме у них порядок стро- гий и хозяйство идёт славно». В самом деле, хозяйство шло отлично. Хотя Обломов держал стол особо, но глаз хозяйки бодрствовал и над его кухней. Илья Ильич зашёл однажды в кухню и за- стал Агафью Матвеевну с Анисьей чуть не в объятиях друг друга. Если есть симпатия душ, если родственные сердца чуют друг друга издалека, то никогда это не доказывалось так очевидно, как на сим- патии Агафьи Матвеевны и Анисьи. С первого взгляда, слова и движения они поняли и оце- нили одна другую. По приёмам Анисьи, по тому, как она, во- оружённая кочергой и тряпкой, с засученными рукавами, в пять минут привела полгода не- топленную кухню в порядок, как смахнула щёткой разом пыль с полок, со стен и со сто- ла; какие широкие размахи делала метлой по полу и по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу – Агафья Матвеевна оценила, что такое Анисья и какая бы она великая сподруч- ница была её хозяйственным распоряжениям. Она дала ей с той поры у себя место в сердце. И Анисья, в свою очередь, поглядев одна- жды только, как Агафья Матвеевна царствует в кухне, как соколиными очами, без бровей, ви- дит каждое неловкое движение неповоротли- вой Акулины; как гремит приказаниями вы- нуть, поставить, подогреть, посолить, как на рынке одним взглядом и много-много прикос- новением пальца безошибочно решает, сколь- ко курице месяцев от роду, давно ли уснула рыба, когда сорвана с гряд петрушка или са- лат, – она с удивлением и почтительною бояз- нью возвела на неё глаза и решила, что она, Анисья, миновала своё назначение, что попри- ще её – не кухня Обломова, где торопливость её, вечно бьющаяся, нервическая лихорадоч- ность движений устремлена только на то, чтоб подхватить на лету уроненную Захаром тарел- ку или стакан, и где опытность её и тонкость соображений подавляются мрачною завистью и грубым высокомерием мужа. Две женщины поняли друг друга и стали неразлучны. Когда Обломов не обедал дома, Анисья при- сутствовала на кухне хозяйки и, из любви к делу, бросалась из угла в угол, сажала, выни- мала горшки, почти в одно и то же мгновение отпирала шкаф, доставала что надо и захло- пывала прежде, нежели Акулина успеет по- нять, в чём дело. Зато наградой Анисье был обед, чашек шесть кофе утром и столько же вечером и откровенный, продолжительный разговор, иногда доверчивый шопот с самой хозяйкой. Когда Обломов обедал дома, хозяйка помо- гала Анисье, то есть указывала, словом или пальцем, пора ли или рано вынимать жаркое, надо ли к соусу прибавить немного красного вина или сметаны, или что рыбу надо варить не так, а вот как… И боже мой, какими знаниями поменялись они в хозяйственном деле, не по одной только кулинарной части, но и по части холста, ниток, шитья, мытья белья, платьев, чистки блонд, кружев, перчаток, выведения пятен из разных материй, также употребления разных домаш- них лекарственных составов, трав – всего, что внесли в известную сферу жизни наблюда- тельный ум и вековые опыты! Илья Ильич встанет утром часов в девять, иногда увидит сквозь решётку забора мельк- нувший бумажный пакет под мышкой уходяще- го в должность братца, потом примется за кофе. Кофе всё такой же славный, сливки гу- стые, булки сдобные, рассыпчатые. Потом он примется за сигару и слушает вни- мательно, как тяжело кудахтает наседка, как пищат цыплята, как трещат канарейки и чижи. Он не велел убирать их. «Деревню напомина- ют, Обломовку», – сказал он. Потом сядет дочитывать начатые на даче книги, иногда приляжет небрежно с книгой на диван и читает. Тишина идеальная: пройдёт разве солдат какой-нибудь по улице или кучка мужиков, с топорами за поясом. Редко-редко заберётся в глушь разносчик и, остановясь перед решётча- тым забором, с полчаса горланит: «Яблоки, арбузы астраханские» – так, что нехотя ку- пишь что-нибудь. Иногда придёт к нему Маша, хозяйская де- вочка, от маменьки, сказать, что грузди или рыжики продают: не велит ли он взять кадоч- ку для себя, или зазовёт он к себе Ваню, её сына, спрашивает, что он выучил, заставит прочесть или написать и посмотрит, хорошо ли он пишет и читает. Если дети не затворят дверь за собой, он видит голую шею и мелькающие, вечно движу- щиеся локти и спину хозяйки. Она всё за работой, всё что-нибудь гладит, толчёт, трёт и уже не церемонится, не накиды- вает шаль, когда заметит, что он видит её сквозь полуотворённую дверь, только усмех- нётся и опять заботливо толчёт, гладит и трёт на большом столе. Он иногда с книгой подойдёт к двери, за- глянет к ней и поговорит с хозяйкой. – Вы всё за работой! – сказал он ей одна- жды. Она усмехнулась и опять заботливо приня- лась вертеть ручку кофейной мельницы, и ло- коть её так проворно описывал круги, что у Обломова рябило в глазах. – Ведь вы устанете, – продолжал он. – Нет, я привыкла, – отвечала она, треща мельницей. – А когда нет работы, что ж вы делаете? – Как нет работы? Работа всегда есть, – сказала она. – Утром обед готовить, после обе- да шить, а к вечеру ужин. – Разве вы ужинаете? – Как же без ужина? ужинаем. Под празд- ник ко всенощной ходим. – Это хорошо, – похвалил Обломов. – В ка- кую же церковь? – К рождеству: это наш приход. – А читаете что-нибудь? Она поглядела на него тупо и молчала. – Книги у вас есть? – спросил он. – У братца есть, да они не читают. Газеты из трактира берём, так иногда братец вслух читают… да вот у Ванечки много книг. – Ужель же вы никогда не отдыхаете? – Ей-богу, правда! – И в театре не бываете? – Братец на святках бывают. – А вы? – Когда мне? А ужин как? – спросила она, боком поглядев на него. – Кухарка может без вас… – Акулина-то! – с удивлением возразила она. – Как же можно? Что она сделает без меня? Ужин и к завтрему не поспеет. У меня все ключи. Молчание. Обломов любовался её полными, круглыми локтями. – Как у вас хороши руки, – вдруг сказал Об- ломов, – можно хоть сейчас нарисовать. Она усмехнулась и немного застыдилась. – Неловко с рукавами, – оправдывалась она, нынче ведь вон какие пошли платья, ру- кава все выпачкаешь. И замолчала. Обломов тоже молчал. – Вот только домелю кофе, – шептала про себя хозяйка, – сахар буду колоть. Ещё не за- быть за корицей послать. – Вам бы замуж надо выйти, – сказал Обло- мов, – вы славная хозяйка. Она усмехнулась и стала пересыпать кофе в большую стеклянную банку. – Право, – прибавил Обломов. – Кто меня с детьми-то возьмёт? – отвечала она и что-то начала считать в уме. – Два десятка… – задумчиво говорила она, – ужели она их все положит? – И, поставив в шкаф банку, побежала в кухню. А Обломов ушёл к себе и стал читать книгу… – Какая ещё свежая, здоровая женщина и какая хозяйка! Право бы, замуж ей… – говорил он сам себе и погружался в мысль… об Ольге. Обломов в хорошую погоду наденет фураж- ку и обойдёт окрестность; там попадёт в грязь, здесь войдёт в неприятное сношение с собака- ми и вернётся домой. А дома уж накрыт стол, и кушанье такое вкусное, подано чисто. Иногда сквозь двери просунется голая рука с тарелкой – просят по- пробовать хозяйского пирога. – Тихо, хорошо в этой стороне, только скуч- но! – говорил Обломов, уезжая в оперу. Однажды, воротясь поздно из театра, он с извозчиком стучал почти час в ворота; собака, от скаканья на цепи и лая, потеряла голос. Он иззяб и рассердился, объявив, что съедет на другой же день. Но и другой, и третий день, и неделя прошла – он ещё не съезжал. Ему было очень скучно не видеть Ольги в неположенные дни, не слышать её голоса, не читать в глазах всё той же, неизменяющейся ласки, любви, счастья. Зато в положенные дни он жил, как летом, заслушивался её пения или глядел ей в глаза; а при свидетелях довольно было ему одного её взгляда, равнодушного для всех, но глубокого и знаменательного для него. По мере того, однакож, как дело подходило к зиме, свидания их становились реже наеди- не. К Ильинским стали ездить гости, и Обломо- ву по целым дням не удавалось сказать с ней двух слов. Они менялись взглядами. Её взгля- ды выражали иногда усталость и нетерпение. Она с нахмуренными бровями глядела на всех гостей. Обломов раза два даже соскучил- ся и после обеда однажды взялся было за шля- пу. – Куда? – вдруг с изумлением спросила Ольга, очутясь подле него и хватая за шляпу. – Позвольте домой… – Зачем? – спросила она. Одна бровь у ней лежала выше другой. – Что вы станете делать? – Я так… – говорил он, едва тараща глаза от сна. – Кто ж вам позволит? Уж не спать ли вы со- бираетесь? – спрашивала она, строго поглядев ему попеременно в один глаз, потом в другой. – Что вы! – живо возразил Обломов. – Спать днём! Мне просто скучно. И он отдал шляпу. – Сегодня в театр, – сказала она. – Не вместе в ложу, – прибавил он со вздо- хом. – Так что же? А это разве ничего, что мы видим друг друга, что ты зайдёшь в антракте, при разъезде подойдёшь, подашь руку до ка- реты?.. Извольте ехать! – повелительно приба- вила она. – Что это за новости! Нечего делать, он ехал в театр, зевал, как будто хотел вдруг проглотить сцену, чесал за- тылок и перекладывал ногу на ногу. «Ах, скорей бы кончить да сидеть с ней ря- дом, не таскаться такую даль сюда! – думал он. – А то после такого лета да видеться урыв- ками, украдкой, играть роль влюблённого мальчика. Правду сказать, я бы сегодня не поехал в театр, если б уж был женат: шестой раз слышу эту оперу.» В антракте он пошёл в ложу к Ольге и едва протеснился до неё между двух каких-то франтов. Чрез пять минут он ускользнул и остановился у входа в кресла, в толпе. Акт на- чался, и все торопились к своим местам. Фран- ты из ложи Ольги тоже были тут и не видели Обломова. – Что это за господин был сейчас в ложе у Ильинских? – спросил один у другого. – Это Обломов какой-то, – небрежно отве- чал другой. – Что это за Обломов? – Это… помещик, друг Штольца. – А! – значительно произнёс другой. – Друг Штольца. Что ж он тут делает? – Dieu sait! – отвечал другой, и все разо- шлись по местам. Но Обломов потерялся от этого ничтожного разговора. «Что за господин?.. какой-то Обломов… что он тут делает… Dieu sait», – всё это застучало ему в голову. – «Какой-то! Что я тут делаю? Как что? Люблю Ольгу; я её… Однакож вот уж в свете родился вопрос: что я тут делаю? За- метили… Ах, боже мой! как же, надо что-ни- будь…» Он уж не видел, что делается на сцене, ка- кие там выходят рыцари и женщины; оркестр гремит, а он и не слышит. Он озирается по сто- ронам и считает, сколько знакомых в театре: вон тут, там – везде сидят, все спрашивают: «Что это за господин входил к Ольге в ложу?..» – «Какой-то Обломов!» – говорят все. «Да, я „какой-то“! – думал он в робком уны- нии. – Меня знают, потому что я друг Штольца. Зачем я у Ольги? – „Dieu sait!..“ Вон, вон, эти франты смотрят на меня, потом на ложу Ольги!» Он взглянул на ложу: бинокль Ольги устремлён был на него. «Ах ты, господи! – думал он. – А она глаз не спускает с меня! Что она нашла во мне такого? Экое сокровище далось! Вон, кивает теперь, на сцену указывает… франты, кажется, смеют- ся, смотря на меня… Господи, господи!» Он опять в волнении неистово почесал за- тылок, опять переложил ногу на ногу. Она звала франтов из театра пить чай, обе- щала повторить каватину и ему велела прие- хать. «Нет, уж сегодня не поеду; надо решить дело скорей, да потом… Что это, ответа пове- ренный не шлёт из деревни?.. Я бы давно уехал, перед отъездом обручился бы с Ольгой… Ах, а она всё смотрит на меня! Беда, право!» Он, не дождавшись конца оперы, уехал до- мой. Мало-помалу впечатление его изглади- лось, и он опять с трепетом счастья смотрел на Ольгу наедине, слушал, с подавленными сле- зами восторга, её пение при всех и, приезжая домой, ложился, без ведома Ольги, на диван, но ложился не спать, не лежать мёртвой коло- дой, а мечтать о ней, играть мысленно в сча- стье и волноваться, заглядывая в будущую перспективу своей домашней, мирной жизни, где будет сиять Ольга, – и всё засияет около неё. Заглядывая в будущее, он иногда неволь- но, иногда умышленно заглядывал в по- луотворённую дверь, и на мелькавшие локти хозяйки. Однажды тишина в природе и в доме была идеальная; ни стуку карет, ни хлопанья две- рец; в передней на часах мерно постукивал маятник да пели канарейки; но это не наруша- ет тишину, а придаёт ей только некоторый от- тенок жизни. Илья Ильич лежал небрежно на диване, иг- рая туфлей, ронял её на пол, поднимал на воз- дух, повертит там, она упадёт, он подхватыва- ет с пола ногой… Вошёл Захар и стал у дверей. – Ты что? – небрежно спросил Обломов. Захар молчал и почти прямо, не стороной, глядел на него. – Ну? – спросил Обломов, взглянув на него с удивлением. – Пирог, что ли, готов? – Вы нашли квартиру? – спросил, в свою очередь, Захар. – Нет ещё. А что? – Да я не всё ещё разобрал: посуда, одёжа, сундуки – всё ещё в чулане горой стоит. Раз- бирать, что ли? – Погоди, – рассеянно сказал Обломов, – я жду ответа из деревни. – Стало быть, свадьба-то после рождества будет? – прибавил Захар. – Какая свадьба? – вдруг встав, спросил Об- ломов. – Известно какая: ваша! – отвечал Захар положительно, как о деле давно решённом. – Ведь вы женитесь? – Я женюсь! На ком? – с ужасом спросил Обломов, пожирая Захара изумлёнными глаза- ми. – На Ильинской барыш… – Захар ещё не до- говорил, а Обломов был у него почти на носу. – Что ты, несчастный, кто тебе внушил эту мысль? – патетически, сдержанным голосом воскликнул Обломов, напирая на Захара. – Что я за несчастный? Слава тебе госпо- ди! – говорил Захар, отступая к дверям. – Кто? Люди Ильинские ещё летом сказывали. – Цссс!.. – зашипел на него Обломов, под- няв палец вверх и грозя на Захара. – Ни слова больше! – Разве я выдумал? – говорил Захар. – Ни слова! – повторил Обломов, грозно глядя на него, и указал ему дверь. Захар ушёл и вздохнул на все комнаты. Обломов не мог опомниться; он всё стоял в одном положении, с ужасом глядя на то место, где стоял Захар, потом в отчаянии положил руки на голову и сел в кресло. «Люди знают! – ворочалось у него в голо- ве. – По лакейским, по кухням, толки идут! Вот до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба. А тётка ещё не подозревает или если подозревает, то, может быть, другое, недо- брое… Ай, ай, ай, что она может подумать! А я? А Ольга?» – Несчастный, что я наделал! – говорил он, переваливаясь на диван лицом к подушке. – Свадьба! Этот поэтический миг в жизни любя- щихся, венец счастья – о нём заговорили ла- кеи, кучера, когда ещё ничего не решено, когда ответа из деревни нет, когда у меня пу- стой бумажник, когда квартира не найдена… Он стал разбирать поэтический миг, кото- рый вдруг потерял краски, как только загово- рил о нём Захар. Обломов стал видеть другую сторону медали и мучительно переворачивался с боку на бок, ложился на спину, вдруг вска- кивал, делал три шага по комнате и опять ло- жился. «Ну, не бывать добру! – думал со страхом Захар у себя в передней. – Эк меня дёрнула нелёгкая!» – Откуда они знают? – твердил Обломов, – Ольга молчала, я и подумать вслух не смел, а в передней всё решили! Вот что значит свида- ния наедине, поэзия утренних и вечерних зорь, страстные взгляды и обаятельное пение! Ох, уж эти поэмы любви, никогда добром не кончаются! Надо прежде стать под венец и то- гда плавать в розовой атмосфере!.. Боже мой! Боже мой! Бежать к тётке, взять Ольгу за руку и сказать: «Вот моя невеста!», да не готово ничего, ответа из деревни нет, денег нет, квартиры нет! Нет, надо выбить прежде из го- ловы Захара эту мысль, затушить слухи, как пламя, чтоб оно не распространилось, чтоб не было огня и дыма… Свадьба! Что такое сва- дьба?.. Он было улыбнулся, вспомнив прежний свой поэтический идеал свадьбы, длинное по- крывало, померанцевую ветку, шёпот толпы… Но краски были уже не те: тут же, в толпе, был грубый, неопрятный Захар и вся дворня Ильинских, ряд карет, чужие, холодно-любо- пытные лица. Потом, потом мерещилось всё такое скучное, страшное… «Надо выбить из головы Захара эту мысль, чтоб он счёл это за нелепость», – решил он, то судорожно волнуясь, то мучительно задумы- ваясь. Через час он кликнул Захара. Захар притворился, что не слышит, и стал было потихоньку выбираться на кухню. Он уж отворил без скрипу дверь, да не попал боком в одну половинку и плечом так задел за другую, что обе половинки распахнулись с грохотом. – Захар! – повелительно закричал Обломов. – Чего вам? – из передней отозвался Захар. – Поди сюда! – сказал Илья Ильич. – Подать, что ли, что? Так говорите, я по- дам! – ответил он. – Поди сюда! – расстановисто и настойчиво произнёс Обломов. – Ах, смерть нейдёт! – прохрипел Захар, влезая в комнату. – Ну, чего вам? – спросил он, увязнув в дверях. – Подойди сюда! – торжественно-таинствен- ным голосом говорил Обломов, указывая Заха- ру, куда стать, и указал так близко, что почти пришлось бы ему сесть на колени барину. – Куда я туда подойду? Там тесно, я и отсю- да слышу, – отговаривался Захар, остановясь прямо у дверей. – Подойди, тебе говорят! – грозно произнёс Обломов. Захар сделал шаг и стал как монумент, гля- дя в окно на бродивших кур и подставляя ба- рину, как щётку, бакенбарду. Илья Ильич в один час, от волнения, изменился, будто осу- нулся в лице; глаза бегали беспокойно. «Ну, будет теперь!» – подумал Захар, дела- ясь мрачнее и мрачнее. – Как ты мог сделать такой несообразный вопрос барину? – спросил Обломов. «Вона, пошёл!» – думал Захар, крупно ми- гая, в тоскливом ожидании «жалких слов». – Я тебя спрашиваю, как ты мог забрать та- кую нелепость себе в голову? – повторил Об- ломов. Захар молчал. – Слышишь, Захар? Зачем ты позволяешь себе не только думать, даже говорить?.. – Позвольте, Илья Ильич, я лучше Анисью позову… – отвечал Захар и шагнул было к две- ри. – Я хочу с тобой говорить, а не с Анисьей, – возразил Обломов. – Зачем ты выдумал такую нелепость? – Я не выдумывал, – сказал Захар. – Ильинские люди сказывали. – А им кто сказывал? – Я почём знаю! Катя сказала Семёну, Семён Никите, Никита Василисе, Василиса Анисье, а Анисья мне… – говорил Захар. – Господи, господи! Всё! – с ужасом произнёс Обломов. – Всё это вздор, нелепость, ложь, клевета слышишь ли ты? – постучав ку- лаком об стол, сказал Обломов. – Этого быть не может! – Отчего не может быть? – равнодушно Иван Гончаров: «Обломов» перебил Захар. – Дело обыкновенное – сва- дьба! Не вы одни, все женятся. – Все! – сказал Обломов. – Ты мастер рав- нять меня с другими да со всеми! Это быть не может! И нет, и не было! Свадьба – обыкно- венное дело: слышите? Что такое свадьба? Захар взглянул было на Обломова, да уви- дал яростно устремлённые на него глаза и тот- час перенёс взгляд направо, в угол. – Слушай, я тебе объясню, что это такое. «Свадьба, свадьба», – начнут говорить праздные люди, разные женщины, дети, по ла- кейским, по магазинам, по рынкам. Человек перестаёт называться Ильёй Ильичом или Пет- ром Петровичем, а называется «жених». Вчера на него никто и смотреть не хотел, а завтра все глаза пучат, как на шельму какую-нибудь. Ни в театре, ни на улице прохода не дадут. «Вот, вот жених!» – шепчут все. А сколько че- ловек подойдёт к нему в день, всякий норовит сделать рожу поглупее, вот как у тебя теперь! (Захар быстро перенёс взгляд опять на двор) и сказать что-нибудь понелепее, – продолжал Обломов. – Вот оно, какое начало! А ты езди каждый день, как окаянный, с утра к невесте, да все в палевых перчатках, чтоб у тебя пла- тье с иголочки было, чтоб ты не глядел скуч- но, чтоб не ел, не пил как следует, обстоятель- но, а так, ветром бы жил да букетами! Это ме- сяца три, четыре! Видишь? Так как же я-то могу? Обломов остановился и посмотрел, действу- ет ли на Захара это изображение неудобств женитьбы. – Идти, что ли, мне? – спросил Захар, обо- рачиваясь к двери. – Нет, ты постой! Ты мастер распускать фальшивые слухи, так узнай, почему они фальшивые. – Что мне узнавать? – говорил Захар, осмат- ривая стены комнаты. – Ты забыл, сколько беготни, суматохи и у жениха и у невесты. А кто у меня… ты, что ли, будешь бегать по портным, по сапожникам, к мебельщику? Один я не разорвусь на все сто- роны. Все в городе узнают. «Обломов женится – вы слышали?» – «Ужели? На ком? Кто такая? Когда свадьба?» – говорил Обломов разными голосами. – Только и разговора! Да я изму- чусь, слягу от одного этого, а ты выдумал: свадьба! Он опять взглянул на Захара. – Позвать, что ли, Анисью? – спросил Захар. – Зачем Анисью? Ты, а не Анисья, допустил это необдуманное предположение. – Ну, за что это наказал меня господь сего- дня? – прошептал Захар, вздохнув так, что у него приподнялись даже плечи. – А издержки какие? – продолжал Обло- мов. – А деньги где? Ты видел, сколько у меня денег? – почти грозно спросил Обломов. – А квартира где? Здесь надо тысячу рублей заплатить, да нанять другую, три тысячи дать, да на отделку сколько! А там экипаж, повар, на прожиток! Где я возьму? – Как же с тремястами душ женятся другие? – возразил Захар, да и сам раскаялся, потому что барин почти вскочил с кресла, так и припрыгнул на нём. – Ты опять «другие»? Смотри! – сказал он, погрозив пальцем. – Другие в двух, много в трёх комнатах живут: и столовая и гостиная – всё тут; а иные и спят тут же; дети рядом; одна девка на весь дом служит. Сама барыня на рынок ходит! А Ольга Сергеевна пойдёт на рынок? – На рынок-то и я схожу, – заметил Захар. – Ты знаешь, сколько дохода с Обломовки получаем? – спрашивал Обломов. – Слышишь, что староста пишет? доходу «тысящи яко две помене»! А тут дорогу надо строить, школы за- водить, в Обломовку ехать; там негде жить, дома ещё нет… Какая же свадьба? Что ты вы- думал? Обломов остановился. Он сам пришёл в ужас от этой грозной, безотрадной перспекти- вы. Розы, померанцевые цветы, блистанье праздника, шёпот удивления в толпе – всё вдруг померкло. Он изменился в лице и задумался. Потом понемногу пришёл в себя, оглянулся и увидел Захара. – Что ты? – спросил он угрюмо. – Ведь вы велели стоять! – сказал Захар. – Поди! – с нетерпением махнул ему Обло- мов. Захар быстро шагнул в двери. – Нет, постой! – вдруг остановил Обломов. – То поди, то постой! – ворчал Захар, при- держиваясь рукой за дверь. – Как же ты смел распускать про меня та- кие, ни с чем не сообразные слухи? – встрево- женным шёпотом спрашивал Обломов. – Когда же я, Илья Ильич, распускал? Это не я, а люди Ильинские сказывали, что барин, дескать, сватался… – Цссс… – зашипел Обломов, грозно махая рукой, – ни слова, никогда! Слышишь? – Слышу, – робко отвечал Захар. – Не станешь распространять этой нелепо- сти? – Не стану, – тихо отвечал Захар, не поняв половины слов и зная только, что они «жал- кие». – Смотри же, чуть услышишь, – заговорят об этом, спросят – скажи: это вздор, никогда не было и быть не может! – шёпотом добавил Обломов. – Слушаю, – чуть слышно прошептал Захар. Обломов оглянулся и погрозил ему пальцем. Захар мигал испуганными глазами и на цыпоч- ках уходил было к двери. – Кто первый сказал об этом? – догнав, спросил его Обломов. – Катя сказала Семёну, Семён Никите, – шептал Захар, – Никита Василисе… – А ты всем разболтал! Я тебя! – грозно ши- пел Обломов. – Распускать клевету про бари- на! А! – Что вы томите меня жалкими-то словами? – сказал Захар. – Я позову Анисью: она всё знает… – Что она знает? Говори, говори сейчас… Захар мгновенно выбрался из двери и с необычайной быстротой шагнул в кухню. – Брось сковороду, пошла к барину! – ска- зал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, вы- дернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бёдрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успоко- ила Илью Ильича, сказав ему, что никто о сва- дьбе ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об этом слышит; говорили, напро- тив, совсем другое, что барон, слышь, сватал- ся за барышню… – Как барон! – вскочив вдруг, спросил Илья Ильич, и у него поледенело не только сердце, но руки и ноги. – И это вздор! – поспешила сказать Анисья, видя, что она из огня попала в полымя. – Это Катя только Семёну сказала, Семён Марфе, Марфа переврала всё Никите, а Никита сказал, что «хорошо, если б ваш барин, Илья Ильич, посватал барышню…» – Какой дурак этот Никита! – заметил Обло- мов. – Точно что дурак, – подтвердила Анисья, – он и за каретой когда едет, так словно спит. Да и Василиса не поверила, – скороговоркой продолжала она, – она ещё в успеньев день говорила ей, а Василисе рассказывала сама няня, что барышня и не думает выходить за- муж, что статочное ли дело, чтоб ваш барин давно не нашёл себе невесты, кабы захотел жениться, и что ещё недавно она видела Самойлу, так тот даже смеялся этому: какая, дескать, свадьба? И на свадьбу не похоже, а скорее на похороны, что у тётеньки всё голов- ка болит, а барышня плачут да молчат; да в доме и приданого не готовят; у барышни чул- ков пропасть нештопаных, и те не соберутся заштопать; что на той неделе даже заложили серебро… «Заложили серебро? И у них денег нет!» – подумал Обломов, с ужасом поводя глазами по стенам и останавливая их на носу Анисьи, по- тому что на другом остановить их было не на чём. Она как будто и говорила всё это не ртом, а носом. – Смотри же, не болтать пустяков! – заме- тил Обломов, грозя ей пальцем. – Какое болтать! Я и в мыслях не думаю, не токмо что болтать, – трещала Анисья, как буд- то лучину щипала, – да ничего и нет, в первый раз слышу сегодня, вот перед господом богом, сквозь землю провалиться! Удивилась, как ба- рин молвил мне, испугалась, даже затряслась вся! Как это можно? Какая свадьба? Никому и во сне не грезилось. Я ни с кем ничего не го- ворю, всё на кухне сижу. С Ильинскими людь- ми не видалась с месяц, забыла, как их и зо- вут. А здесь с кем болтать? С хозяйкой только и разговору, что о хозяйстве; с бабушкой по- говорить нельзя: та кашляет, да и на ухо креп- ка; Акулина дура набитая, а дворник пьяница; остаются ребятишки только: с теми что гово- рить? Да и я барышню в лицо забыла… – Ну, ну, ну! – говорил Обломов, с нетерпе- нием махнув рукой, чтоб она шла. – Как можно говорить, чего нет? – догова- ривала Анисья уходя. – А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придёт: день-деньской маешься, маешься – до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… – И вслед за этим говоря- щий нос исчез за дверью, но говор ещё слы- шался с минуту за дверью. – Вот оно что! И Анисья твердит: статочное ли дело! – говорил шёпотом Обломов, склады- вая ладони вместе. – Счастье, счастье! – едко проговорил он потом. – Как ты хрупко, как ненадёжно! По- крывало, венок, любовь, любовь! А деньги где? а жить чем? И тебя надо купить, любовь, чистое, законное благо. С этой минуты мечты и спокойствие покину- ли Обломова. Он плохо спал, мало ел, рассе- янно и угрюмо глядел на всё. Он хотел испугать Захара и испугался сам больше его, когда вникнул в практическую сторону вопроса о свадьбе и увидел, что это, конечно, поэтический, но вместе и практиче- ский, официальный шаг к существенной и серьёзной действительности и к ряду строгих обязанностей. А он не так воображал себе разговор с За- харом. Он вспомнил, как торжественно хотел он объявить об этом Захару, как Захар завопил бы от радости и повалился ему в ноги; он бы дал ему двадцать пять рублей, а Анисье де- сять… Всё вспомнил, и тогдашний трепет счастья, руку Ольги, её страстный поцелуй… и обмер: «Поблёкло, отошло!» – раздалось внутри его. – Что же теперь?..

V

Обломов не знал, с какими глазами пока- жется он к Ольге, что будет говорить она, что будет говорить он, и решился не ехать к ней в среду, а отложить свидание до воскресенья, когда там много народу бывает и им наедине говорить не удастся. Сказать ей о глупых толках людей он не хо- тел, чтоб не тревожить её злом неисправимым, а не говорить тоже было мудрено; притворить- ся с ней он не сумеет: она непременно добудет из него всё, что бы он ни затаил в самых глу- боких пропастях души. Остановившись на этом решении, он уже немного успокоился и написал в деревню к со- седу, своему поверенному, другое письмо, убе- дительно прося его поспешить ответом, по воз- можности удовлетворительным. Затем стал размышлять, как употребить это длинное, несносное послезавтра, которое было бы так наполнено присутствием Ольги, неви- димой беседой их душ, её пением. А тут вдруг Захара дёрнуло встревожить его так некстати! Он решился поехать к Ивану Герасимовичу и отобедать у него, чтоб как можно менее за- метить этот несносный день. А там, к воскресе- нью, он успеет приготовиться, да, может быть, к тому времени придёт и ответ из деревни. Пришло и послезавтра. Его разбудило неистовое скаканье на цепи и лай собаки. Кто-то вошёл на двор, кого-то спрашивают. Дворник вызвал Захара. Захар принёс Обломову письмо с городской почты. – От Ильинской барышни, – сказал Захар. – Ты почём знаешь? – сердито спросил Об- ломов. – Врёшь! – На даче всё такие письма от неё носили, – твердил своё Захар. «Здорова ли она? Что это значит?» – думал Обломов, распечатывая письмо. «Не хочу ждать среды (писала Ольга): мне так скучно не видеться подолгу с вами, что я завтра непременно жду вас в три часа в Летнем саду». И только. Опять поднялась было тревога со дна души, опять он начал метаться от беспокойства, как говорить с Ольгой, какое лицо сделать ей. – Не умею, не могу, – говорил он. – Поди узнай у Штольца! Но он успокоил себя тем, что, вероятно, она приедет с тёткой или с другой дамой – с Ма- рьей Семёновной, например, которая так её любит, не налюбуется на неё. При них он кое- как надеялся скрыть своё замешательство и готовился быть разговорчивым и любезным. «И в самый обед: нашла время!» – думал он, направляясь, не без лени, к Летнему саду. Лишь только он вошёл в длинную аллею, он видел, как с одной скамьи встала и пошла к нему навстречу женщина под вуалью. Он никак не принял её за Ольгу: одна! быть не может! Не решится она, да и нет предлога уйти из дома. Однакож… походка как будто её: так легко и быстро скользят ноги, как будто не пересту- пают, а движутся; такая же наклонённая немного вперёд шея и голова, точно она всё Иван Гончаров: «Обломов» ищет чего-то глазами под ногами у себя. Другой бы по шляпке, по платью заметил, но он, просидев с Ольгой целое утро, никогда не мог потом сказать, в каком она была платье и шляпке. В саду почти никого нет; какой-то пожилой господин ходит проворно: очевидно, делает моцион для здоровья, да две… не дамы, а жен- щины, няньки с двумя озябшими до синевы в лице, детьми. Листья облетели, видно всё насквозь; воро- ны на деревьях кричат так неприятно. Впро- чем, ясно, день хорош, и если закутаться хоро- шенько, так и тепло. Женщина под вуалью ближе, ближе… – Она! – сказал Обломов и остановился в страхе, не веря глазам. – Как, ты? Что ты? – спросил он, взяв её за руку. – Как я рада, что ты пришёл, – говорила она, не отвечая на его вопрос, – я думала, что ты не придёшь, начинала бояться! – Как ты сюда, каким образом? – спрашивал он растерявшись. – Оставь; что за дело, что за расспросы? Это скучно! Я хотела видеть тебя и пришла – вот и всё! Она крепко пожимала ему руку и весело, беззаботно смотрела на него, так явно и открыто наслаждаясь украденным у судьбы мгновением, что ему даже завидно стало, что он не разделяет её игривого настроения. Как, однакож, ни был он озабочен, но не мог не за- быться на минуту, увидя лицо её, лишённое той сосредоточенной мысли, которая играла её бровями, вливалась в складку на лбу; теперь она являлась без этой не раз смущавшей его чудной зрелости в чертах. В эти минуты лицо её дышало такою дет- скою доверчивостью к судьбе, к счастью, к нему… Она была очень мила. – Ах, как я рада! Как я рада! – твердила она, улыбаясь и глядя на него. – Я думала, что не увижу тебя сегодня. Мне вчера такая тоска вдруг сделалась – не знаю, отчего, и я написа- ла. Ты рад? Она заглянула ему в лицо. – Что ты такой нахмуренный сегодня? Мол- чишь? Ты не рад? Я думала, ты с ума сойдёшь от радости, а он точно спит. Проснитесь, су- дарь, с вами Ольга! Она, с упрёком, слегка оттолкнула его от себя. – Ты нездоров? Что с тобой? – приставала она. – Нет, я здоров и счастлив, – поспешил он сказать, чтоб только дело не доходило до до- быванья тайн у него из души. – Я вот только тревожусь, как ты одна… – Это уж моя забота, – сказала она с нетер- пением. – Лучше разве, если б я с ma tante приехала? – Лучше, Ольга. – Если б я знала, я бы попросила её, – перебила обиженным голосом Ольга, выпуская его руку из своей. – Я думала, что для тебя нет больше счастья, как побыть со мной. – И нет, и быть не может! – возразил Обло- мов. – Да как же ты одна… – Нечего долго и разговаривать об этом; по- говорим лучше о другом, – беззаботно сказала она. – Послушай… Ах, что-то я хотела сказать, да забыла. – Не о том ли, как ты одна пришла сюда? – заговорил он, оглядываясь беспокойно по сто- ронам. – Ах, нет! Ты всё своё! Как не надоест! Что такое я хотела сказать?.. Ну, всё равно, после вспомню. Ах, как-здесь хорошо: листья все упали, feuilles d'automne – помнишь Гюго? Там вон солнце, Нева… Пойдём к Неве, покатаемся в лодке… – Что ты? Бог с тобой! Этакой холод, а я только в ваточной шинели… – Я тоже в ваточном платье. Что за нужда. Пойдём, пойдём. Она бежала, тащила и его. Он упирался и ворчал. Однакож надо было сесть в лодку и поехать. – Как ты это одна попала сюда? – твердил тревожно Обломов. – Сказать, как? – лукаво дразнила она, когда они выехали на середину реки. – Теперь можно: ты не уйдёшь отсюда, а там убежал бы… – А что? – со страхом заговорил он. – Завтра придёшь к нам? – вместо ответа спросила она. «Ах, боже мой! – подумал Обломов. – Она как будто в мыслях прочла у меня, что я не хо- тел приходить». – Приду, – отвечал он вслух. – С утра, на целый день. Он замялся. – Ну, так не скажу, – сказала она. – Приду на целый день. – Вот видишь… – начала она серьёзно, – я за тем звала тебя сегодня сюда, чтоб сказать тебе… – Что? – с испугом спросил он. – Чтоб ты… завтра пришёл к нам… – Ах ты, боже мой! – с нетерпением перебил он. Да как ты сюда-то попала? – Сюда? – рассеянно повторила она. – Как я сюда попала? Да вот так, пришла… Постой… да что об этом говорить! Она зачерпнула горстью воды и брызнула ему в лицо. Он зажмурился, вздрогнул, а она засмеялась. – Какая холодная вода, совсем рука оледе- нела! Боже мой! Как весело, как хорошо! – продолжала она, глядя по сторонам. – Поедем завтра опять, только уж прямо из дома… – А теперь разве не прямо? Откуда же ты? – торопливо спросил он. – Из магазина, – отвечала она. – Из какого магазина? – Как из какого? Я ещё в саду сказала, из какого… – Да нет, не сказала… – с нетерпением го- ворил он. – Не сказала! Как странно! Забыла! Я пошла из дома с человеком к золотых дел мастеру… – Ну? – Ну вот… Какая это церковь? – вдруг спро- сила она у лодочника, указывая вдаль. – Которая? Вон эта-то? – переспросил ло- дочник. – Смольный! – нетерпеливо сказал Обло- мов. – Ну что ж, в магазин пошла, а там? – Там… славные вещи… Ах, какой браслет я видела! – Не о браслете речь! – перебил Обломов. – Что ж потом? – Ну, и только, – рассеянно добавила она и зорко оглядывала местность вокруг. – Где же человек? – приставал Обломов. – Домой пошёл, – едва отвечала она, вгля- дываясь в здания противоположного берега. – А ты как? – говорил он. – Как там хорошо! Нельзя ли туда? – спро- сила она, указывая зонтиком на противопо- ложную сторону. – Ведь ты там живёшь! – Да. – В какой улице, покажи. – Как же человек-то? – спрашивал Обломов. – Так, – небрежно отвечала она, – я посла- ла его за браслетом. Он ушёл домой, а я сюда. – Как же ты так? – сказал Обломов, тараща на неё глаза. Он сделал испуганное лицо. И она сделала нарочно такое же. – Говори серьёзно, Ольга; полно шутить. – Я не шучу, право так! – сказала она по- койно. – Я нарочно забыла дома браслет, а ma tante просила меня сходить в магазин. Ты ни за что не выдумаешь этого! – прибавила она с гордостью, как будто дело сделала. – А если человек воротится? – спросил он. – Я велела сказать, чтоб подождал меня, что я в другой магазин пошла, а сама сюда… – А если Марья Михайловна спросит, в ка- кой другой магазин пошла? – Скажу, у портнихи была. – А если она у портнихи спросит? – А если Нева вдруг вся утечёт в море, а если лодка перевернётся, а если Морская и наш дом провалятся, а если ты вдруг разлю- бишь меня… – говорила она и опять брызнула ему в лицо. – Ведь человек уж воротился, ждёт… – гово- рил он, утирая лицо. – Эй, лодочник, к берегу! – Не надо, не надо! – приказывала она ло- дочнику. – К берегу! человек уж воротился, – твердил Обломов. – Пусть его! Не надо! Но Обломов настоял на своём и торопливо пошёл с нею по саду, а она, напротив, шла тихо, опираясь ему на руку. – Что ты спешишь? – говорила она – Пого- ди, мне хочется побыть с тобой. Она шла ещё тише, прижималась к его пле- чу и близко взглядывала ему в лицо, а он го- ворил ей тяжело и скучно об обязанностях, о долге. Она слушала рассеянно, с томной улыб- кой склонив голову, глядя вниз или опять близко ему в лицо, и думала о другом. – Послушай, Ольга, – заговорил он наконец торжественно, – под опасением возбудить в тебе досаду, навлечь на себя упрёки, я дол- жен, однакож, решительно сказать, что мы зашли далёко. Мой долг, моя обязанность ска- зать тебе это. – Что сказать? – спросила она с нетерпени- ем. – Что мы делаем очень дурно, что видимся тайком. – Ты говорил это ещё на даче, – сказала она в раздумье. – Да, но я тогда увлекался: одной рукой от- талкивал, а другой удерживал. Ты была довер- чива, а я… как будто… обманывал тебя. Тогда было ещё ново чувство… – А теперь уж оно не новость, и ты начина- ешь скучать. – Ах, нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново, говорю я, и потому некогда, невозможно было образумиться. Меня убивает совесть: ты моло- да, мало знаешь свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в голову не приходит, какому строгому порицанию под- вергаемся мы оба за то, что делаем, – больше всего я. – Что же мы делаем? – остановившись, спросила она. – Как что? Ты обманываешь тётку, тайком уходишь из дома, видишься наедине с мужчи- ной… Попробуй сказать это всё в воскресенье, при гостях… – Отчего же не сказать? – произнесла она покойно. – Пожалуй, скажу… – И увидишь, – продолжал он, – что тётке твоей сделается дурно, дамы бросятся вон, а мужчины лукаво и смело посмотрят на тебя… Она задумалась. – Но ведь мы – жених и невеста! – возрази- ла она. – Да, да, милая Ольга, – говорил он, пожи- мая ей обе руки, – и тем строже нам надо быть, тем осмотрительнее на каждому шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб вз- гляды склонялись перед тобой с уважением, а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей голове не смело родиться подозре- ние, что ты, гордая девушка, могла очертя го- лову, забыв стыд и воспитание, увлечься и на- рушить долг… – Я не забыла ни стыда, ни воспитания, ни долга, – гордо ответила она, отняв руку от него. – Знаю, знаю, мой невинный ангел, но это не я говорю, это скажут люди, свет, и никогда не простят тебе этого. Пойми, ради бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и в глазах света была чиста и безукоризненна, какова ты в самом деле… Она шла задумавшись. – Пойми, для чего я говорю тебе это: ты бу- дешь несчастлива, и на меня одного ляжет от- ветственность в этом. Скажут, я увлекал, за- крывал от тебя пропасть с умыслом. Ты чиста и покойна со мной, но кого ты уверишь в этом? Кто поверит? – Это правда, – вздрогнув, сказала она. – Слушай же, – прибавила решительно, – ска- жем всё ma tante, и пусть она завтра благосло- вит нас… Обломов побледнел. – Что ты? – спросила она. – Погоди, Ольга: к чему так торопиться?.. – поспешно прибавил он. У самого дрожали губы. – Не ты ли, две недели назад, сам торопил меня? – спросила она, глядя сухо и вниматель- но на него. – Да я не подумал тогда о приготовлениях, а их много! – сказал он вздохнув. – Дождёмся только письма из деревни. – Зачем же дожидаться письма? Разве тот или другой ответ может изменить твоё намере- ние? – спросила она, ещё внимательнее глядя на него. – Вот мысль! Нет; а всё нужно для сообра- жений: надо же будет сказать тётке, когда свадьба. С ней мы не о любви будем говорить, а о таких делах, для которых я вовсе не приго- товлен теперь. – Тогда и скажем, как получишь письмо, а между тем все будут знать, что мы жених и не- веста, и мы будем видеться ежедневно. Мне скучно, – прибавила она, – я томлюсь этими длинными днями; все замечают, ко мне при- стают, намекают лукаво на тебя… Всё это мне надоело! – Намекают на меня? – едва выговорил Об- ломов. – Да, по милости Сонечки. – Вот видишь, видишь? Ты не слушала меня, рассердилась тогда! – Ну, что, видишь? Ничего не вижу, вижу только, что ты трус… Я не боюсь этих намёков. – Не трус, а осторожен… Но пойдём, ради бога, отсюда, Ольга; смотри, вон карета подъ- езжает. Не знакомые ли? Ах! Так в пот и бро- сает… Пойдём, пойдём… – боязливо говорил он и заразил страхом и её. – Да, пойдём скорее, – сказала и она шёпо- Иван Гончаров: «Обломов» том, скороговоркой. И они почти побежали по аллее до конца сада, не говоря ни слова: Обломов, огляды- ваясь беспокойно во все стороны, а она, со- всем склонив голову вниз и закрывшись вуа- лью. – Так завтра! – сказала она, когда они были у того магазина, где ждал её человек. – Нет, лучше послезавтра… или нет, в пят- ницу или субботу, – отвечал он. – Отчего ж? – Да… видишь, Ольга… я всё думаю, не подоспеет ли письмо? – Пожалуй. Но завтра та?к приди, к обеду, слышишь? – Да, да, хорошо, хорошо! – торопливо при- бавил он, а она вошла в магазин. «Ах, боже мой, до чего дошло! Какой ка- мень вдруг упал на меня! Что я теперь стану делать? Сонечка! Захар! франты…»

VI

Он не заметил, что Захар подал ему совсем холодный обед, не заметил, как после того очутился в постели и заснул крепким, как ка- мень, сном. На другой день он содрогнулся при мысли ехать к Ольге: как можно! Он живо представил себе, как на него все станут смотреть значи- тельно. Швейцар и без того встречает его как-то особенно ласково. Семён так и бросается сло- мя голову, когда он спросит стакан воды. Катя, няня провожают его дружелюбной улыбкой. «Жених, жених!» – написано у всех на лбу, а он ещё не просил согласия тётки, у него ни гроша денег нет, и он не знает, когда будут, не знает даже, сколько он получит дохода с деревни в нынешнем году; дома в деревне нет – хорош жених! Он решил, что до получения положительных известий из деревни он будет видеться с Оль- гой только в воскресенье, при свидетелях. Поэтому, когда пришло завтра, он не подумал с утра начать готовиться ехать к Ольге. Он не брился, не одевался, лениво перели- стывал французские газеты, взятые на той не- деле у Ильинских, не смотрел беспрестанно на часы и не хмурился, что стрелка долго не по- двигается вперёд. Захар и Анисья, думали, что он, по обыкно- вению, не будет обедать дома, и не спрашива- ли его, что готовить. Он их разбранил, объявив, что он совсем не всякую среду обедал у Ильинских, что это «клевета», что обедал он у Ивана Герасимови- ча и что вперёд, кроме разве воскресенья, и то не каждого, будет обедать дома. Анисья опрометью побежала на рынок за потрохами для любимого супа Обломова. Приходили хозяйские дети к нему: он про- верил сложение и вычитание у Вани и нашёл две ошибки. Маше налиновал тетрадь и напи- сал большие азы, потом слушал, как трещат канарейки, и смотрел в полуотворённую дверь, как мелькали и двигались локти хозяй- ки. Часу во втором хозяйка из-за двери спроси- ла, не хочет ли он закусить: у них пекли ва- трушки. Подали ватрушки и рюмку смородино- вой водки. Волнение Ильи Ильича немного успокои- лось, и на него нашла только тупая задумчи- вость, в которой он пробыл почти до обеда. После обеда, лишь только было он, лёжа на диване, начал кивать головой, одолеваемый дремотой, – дверь из хозяйской половины отворилась, и оттуда появилась Агафья Матве- евна с двумя пирамидами чулок в обеих руках. Она положила их на два стула, а Обломов вскочил и предложил ей самой третий, но она не села; это было не в её привычках: она веч- но на ногах, вечно в заботе и в движении. – Вот я разобрала сегодня ваши чулки, – сказала она, – пятьдесят пять пар, да почти все худые… – Какие же вы добрые! – говорил Обломов, подходя к ней и взяв её шутливо слегка за локти. Она усмехнулась. – Что вы беспокоитесь? Мне, право, совест- но. – Ничего, наше дело хозяйское: у вас неко- му разбирать, а мне в охоту, – продолжала она. – Вот тут двадцать пар совсем не годятся: их уж и штопать не стоит. – Не надо, бросьте всё, пожалуйста! что вы занимаетесь этой дрянью. Можно новые ку- пить… – Как бросить, зачем? Вот эти можно все надвязать. – И она начала живо отсчитывать чулки. – Да сядьте, пожалуйста; что вы стоите? – предлагал он ей. – Нет, покорнейше благодарю, некогда покладываться, – отвечала она, уклоняясь опять от стула. – Сегодня стирка у нас; надо всё бельё приготовить. – Вы чудо, а не хозяйка! – говорил он, оста- навливая глаза на её горле и на груди. Она усмехнулась. – Так как же, – спросила она, – надвязать чулки-то? Я бумаги и ниток закажу. Нам стару- ха из деревни носит, а здесь не стоит поку- пать: всё гниль. – Если вы так добры, сделайте одолже- ние, – говорил Обломов, – только мне, право совестно, что вы хлопочете. – Ничего; что нам делать-то? Вот это я сама надвяжу, эти бабушке дам; завтра золовка придёт гостить: по вечерам нечего будет де- лать, и надвяжем. У меня Маша уж начинает вязать, только спицы всё выдёргивает: большие, не по рукам. – Ужель и Маша привыкает? – спросил Об- ломов. – Ей-богу, правда. – Не знаю, как и благодарить вас, – говорил Обломов, глядя на неё с таким же удоволь- ствием, с каким утром смотрел на горячую ва- трушку. – Очень, очень благодарен вам и в долгу не останусь, особенно у Маши: шёл- ковых платьев накуплю ей, как куколку одену. – Что вы? Что за благодарность? Куда ей шёлковые платья? Ей и ситцевых не напасёшь- ся; так вот на ней всё и горит, особенно баш- маки: не успеваем на рынке покупать. Она встала и взяла чулки. – Куда же вы торопитесь? – говорил он. – Посидите, я не занят. – В другое время когда-нибудь, в праздник; и вы к нам, милости просим, кофе кушать. А теперь стирка: я пойду, посмотрю, что Акули- на, начала ли?.. – Ну, бог с вами, не смею задерживать, – сказал Обломов, глядя ей в след в спину и на локти. – Ещё я халат ваш достала из чулана, – продолжала она, – его можно починить и вы- мыть: материя такая славная! Он долго про- служит. – Напрасно! Я его не ношу больше, я от- стал, он мне не нужен. – Ну, всё равно, пусть вымоют: может быть, наденете когда-нибудь… к свадьбе! – досказа- ла она, усмехаясь и захлопывая дверь. У него вдруг и сон отлетел, и уши навостри- лись, и глаза он вытаращил. – И она знает – всё! – сказал он, опускаясь на приготовленный ей стул. – О Захар, Захар! Опять полились на Захара «жалкие» слова, опять Анисья заговорила носом, что «она в первый раз от хозяйки слышит о свадьбе, что в разговорах с ней даже помину не было, да и свадьбы нет, и статочное ли дело? Это выду- мал, должно быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и что хозяйка тоже готова снять образ со стены, что она про Ильинскую барышню и не слыхивала, и разумела какую-нибудь другую невесту…» И много говорила Анисья, так что Илья Ильич замахал рукой. Захар попробовал было на другой день попроситься в старый дом, в Гороховую, в гости сходить, так Обломов таких гостей задал ему, что он насилу ноги унёс. – Там ещё не знают, так надо распустить клевету. Дома сиди! – прибавил Обломов гроз- но. Прошла среда. В четверг Обломов получил опять по городской почте письмо от Ольги, с вопросом, что значит, что такое случилось, что его не было. Она писала, что проплакала це- лый вечер и почти не спала ночь. – Плачет, не спит этот ангел! – восклицал Обломов. – Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю её? Зачем мы встретились? Это всё Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное счастье, по- кой? Он с громкими вздохами ложился, вставал, даже выходил на улицу и всё доискивался нормы жизни, такого существования, которое было бы и исполнено содержания и текло бы тихо, день за день, капля по капле, в немом созерцании природы и тихих, едва ползущих явлениях семейной, мирно-хлопотливой жиз- ни. Ему не хотелось воображать её широкой, шумно несущейся рекой, с кипучими волнами, как воображал её Штольц. – Это болезнь, – говорил Обломов, – горяч- ка, скаканье с порогами, с прорывами плотин, с наводнениями. Он написал Ольге, что в Летнем саду про- студился немного, должен был напиться горя- чей травы и просидеть дня два дома, что те- перь всё прошло и он надеется видеть её в воскресенье. Она написала ему ответ и похвалила, что он поберёгся, советовала остаться дома и в воскресенье, если нужно будет, и прибавила, что она лучше проскучает с неделю, чтоб толь- ко он берёгся. Ответ принёс Никита, тот самый, который, по словам Анисьи, был главным виновником болтовни. Он принёс от барышни новые книги, с поручением от Ольги прочитать и сказать, при свидании, стоит ли их читать ей самой. Она требовала ответа о здоровье. Обломов, написав ответ, сам отдал его Никите и прямо из передней выпроводил его на двор и прово- жал глазами до калитки, чтоб он не вздумал зайти на кухню и повторить там «клевету» и чтоб Захар не пошёл провожать его на улицу. Он обрадовался предложению Ольги побе- речься и не приходить в воскресенье и напи- сал ей, что, действительно, для совершенного выздоровления нужно просидеть ещё несколь- ко дней дома. В воскресенье он был с визитом у хозяйки, пил кофе, ел горячий пирог и к обеду посылал Захара на ту сторону за мороженым и конфе- тами для детей. Захара насилу перевезли через реку назад; мосты уже сняли, и Нева собралась замёрз- нуть. Обломову нельзя было думать и в среду ехать к Ольге. Конечно, можно было бы броситься сейчас же на ту сторону, поселиться на несколько дней у Ивана Герасимовича и бывать, даже обедать каждый день у Ольги. Предлог был законный: Нева захватила на той стороне, не успел переправиться. У Обломова первым движением была эта мысль, и он быстро спустил ноги на пол, но, подумав немного, с заботливым лицом и со вздохом медленно опять улёгся на своём ме- сте. «Нет, пусть замолкнут толки, пусть посто- ронние лица, посещающие дом Ольги, забудут немного его и увидят уж опять каждый день там тогда, когда они объявлены будут женихом и невестой». – Скучно ждать, да нечего делать, – приба- вил он со вздохом, принимаясь за присланные от Ольги книги. Он прочёл страниц пятнадцать. Маша при- шла звать его, не хочет ли пойти на Неву: все идут посмотреть, как становится река. Он пошёл и воротился к чаю. Так проходили дни. Илья Ильич скучал, чи- тал, ходил по улице, а дома заглядывал в дверь к хозяйке, чтоб от скуки перемолвить слова два. Он даже смолол ей однажды фунта три кофе с таким усердием, что у него лоб стал мокрый. Он хотел было дать ей книгу прочесть. Она, медленно шевеля губами, прочла про себя за- главие и возвратила книгу, сказав, что когда придут святки, так она возьмёт её у него и за- ставит Ваню прочесть вслух, тогда и бабушка послушает, а теперь некогда. Между тем на Неву настлали мостки, и од- нажды скаканье собаки на цепи и отчаянный лай возвестили вторичный приход Никиты с запиской, с вопросом о здоровье и с книгой. Обломов боялся, чтоб и ему не пришлось идти по мосткам на ту сторону, спрятался от Никиты, написав в ответ, что у него сделалась маленькая опухоль в горле, что он не решает- ся ещё выходить со двора и что «жестокая судьба лишает его счастья ещё несколько дней видеть ненаглядную Ольгу». Он накрепко наказал Захару не сметь бол- тать с Никитой и опять глазами проводил по- следнего до калитки, а Анисье погрозил паль- цем, когда она показала было нос из кухни и что-то хотела спросить Никиту.

VII

Прошла неделя. Обломов, встав утром, прежде всего с беспокойством спрашивал, на- ведены ли мосты. – Нет ещё, – говорили ему, и он мирно про- водил день, слушая постукиванье маятника, треск кофейной мельницы и пение канареек. Цыплята не пищали больше, они давно ста- ли пожилыми курами и прятались по курятни- кам. Книг, присланных Ольгой, он не успел прочесть: как на сто пятой странице он поло- жил книгу, обернув переплётом вверх, так она и лежит уже несколько дней. Зато он чаще занимается с детьми хозяйки. Ваня такой понятливый мальчик, в три раза запомнил главные города в Европе, и Илья Ильич обещал, как только поедет на ту сторо- ну, подарить ему маленький глобус; а Машень- ка обрубила ему три платка – плохо, правда, Иван Гончаров: «Обломов» но зато она так смешно трудится маленькими ручонками и всё бегает показать ему каждый обрубленный вершок. С хозяйкой он беседовал беспрестанно, лишь только завидит её локти в полуотворён- ную дверь. Он уже по движению локтей при- вык распознавать, что делает хозяйка: сеет, мелет или гладит. Даже пробовал заговорить с бабушкой, да она не сможет никак докончить разговора: остановится на полуслове, упрёт кулаком в стену, согнётся и давай кашлять, точно труд- ную работу какую-нибудь исправляет, потом охнет – тем весь разговор и кончится. Только братца одного не видит он совсем или видит, как мелькает большой пакет мимо окон, а самого его будто и не слыхать в доме. Даже когда Обломов нечаянно вошёл в комна- ту, где они обедают, сжавшись в тесную кучу, братец наскоро вытер пальцами губы и скрыл- ся в свою светлицу. Однажды, лишь только Обломов беззаботно проснулся утром и принялся за кофе, вдруг Захар донёс, что мосты наведены. У Обломова стукнуло сердце. – А завтра воскресенье, – сказал он, – надо ехать к Ольге, целый день мужественно выно- сить значительные и любопытные взгляды по- сторонних, потом объявить ей, когда намерен говорить с тёткой. А он ещё всё на той же точ- ке невозможности двинуться вперёд. Ему живо представилось, как он объявлен женихом, как на другой, на третий день прие- дут разные дамы и мужчины, как он вдруг ста- нет предметом любопытства, как дадут офици- альный обед, будут пить его здоровье. Потом… потом, по праву и обязанности жениха, он привезёт невесте подарок… – Подарок! – с ужасом сказал он себе и рас- хохотался горьким смехом. Подарок! А у него двести рублей в кармане! Если деньги и пришлют, так к рождеству, а мо- жет быть, и позже, когда продадут хлеб, а когда продадут, сколько его там и как велика сумма выручена будет – всё это должно объяс- нить письмо, а письма нет. Как же быть-то? Прощай, двухнедельное спокойствие! Между этими заботами рисовалось ему пре- красное лицо Ольги, её пушистые, говорящие брови и эти умные серо-голубые глаза, и вся головка, и коса её, которую она спускала как- то низко на затылок, так что она продолжала и дополняла благородство всей её фигуры, на- чиная с головы до плеч и стана. Но лишь только он затрепещет от любви, тотчас же, как камень, сваливается на него тяжёлая мысль: как быть, что делать, как при- ступить к вопросу о свадьбе, где взять денег, чем потом жить?.. «Подожду ещё; авось письмо придёт завтра или послезавтра». И он принимался рассчиты- вать, когда должно прийти в деревню его письмо, сколько времени может промедлить сосед и какой срок понадобится для присылки ответа. «В эти три, много четыре дня должно прий- ти; подожду ехать к Ольге», – решил он, тем более что она едва ли знает, что мосты наве- дены… – Катя, навели мосты? – проснувшись в то же утро, спросила Ольга у своей горничной. И этот вопрос повторялся каждый день. Об- ломов не подозревал этого. – Не знаю, барышня; нынче не видала ни кучера, ни дворника, а Никита не знает. – Ты никогда не знаешь, что мне нужно! – с неудовольствием сказала Ольга, лёжа в посте- ли и рассматривая цепочку на шее. – Я сейчас узнаю, барышня. Я не смела отойти, думала, что вы проснётесь, а то бы давно сбегала. – И Катя исчезла из комнаты. А Ольга отодвинула ящик столика и достала последнюю записку Обломова. «Болен, бед- ный, – заботливо думала она, – он там один, скучает… Ах, боже мой, скоро ли…» Она не окончила мысли, а раскрасневшаяся Катя влетела в комнату. – Наведены, наведены сегодня в ночь! – ра- достно сказала она и приняла быстро вскочив- шую с постели барышню на руки, накинула на неё блузу и пододвинула крошечные туфли. Ольга проворно отворила ящик, вынула что-то оттуда и опустила в руку Кате, а Катя поцело- вала у ней руку. Всё это – прыжок с постели, опущенная монета в руку Кати и поцелуй ба- рышниной руки – случилось в одну и ту же ми- нуту. «Ах, завтра воскресенье: как это кстати! Он придёт!» – подумала Ольга и живо оделась, наскоро напилась чаю и поехала с тёткой в магазин. – Поедемте, ma tante, завтра в Смольный, к обедне, – просила она. Тётка прищурилась немного, подумала, по- том сказала: – Пожалуй; только какая даль, ma chere! Что это тебе вздумалось зимой! А Ольге вздумалось только потому, что Об- ломов указал ей эту церковь с реки, и ей захо- телось помолиться в ней… о нём, чтоб он был здоров, чтоб любил её, чтоб был счастлив ею, чтоб… эта нерешительность, неизвестность скорее кончилась… Бедная Ольга! Настало и воскресенье. Ольга как-то искус- но умела весь обед устроить по вкусу Обломо- ва. Она надела белое платье, скрыла под кру- жевами подаренный им браслет, причесалась, как он любит; накануне велела настроить фор- тепьяно и утром попробовала спеть Casta diva. И голос так звучен, как не был с дачи. Потом стала ждать. Барон застал её в этом ожидании и сказал, что она опять похорошела, как летом, но что немного похудела. – Отсутствие деревенского воздуха и ма- ленький беспорядок в образе жизни заметно подействовали на вас, – сказал он. – Вам, ми- лая Ольга Сергевна, нужен воздух полей и де- ревня. Он несколько раз поцеловал ей руку, так что крашеные усы оставили даже маленькое пятнышко на пальцах. – Да, деревня, – отвечала она задумчиво, но не ему, а так кому-то, на воздух. – А propos о деревне, – прибавил он. – В будущем месяце дело ваше кончится, и в апре- ле вы можете ехать в своё имение. Оно неве- лико, но местоположение – чудо! Вы будете довольны. Какой дом! Сад! Там есть один па- вильон, на горе: вы его полюбите. Вид на реку… вы не помните, вы пяти лет были, когда папа? выехал оттуда и увёз вас. – Ах, как я буду рада! – сказала она и заду- малась. «Теперь уж решено, – думала она, – мы поедем туда, но он узнает об этом не прежде, как…» – В будущем месяце, барон? – живо спроси- ла она. – Это верно? – Как то, что вы прекрасны вообще, а сего- дня в особенности, – сказал он и пошёл к тёт- ке. Ольга осталась на своём месте и замечта- лась о близком счастье, но она решилась не говорить Обломову об этой новости, о своих будущих планах. Она хотела доследить до конца, как в его ленивой душе любовь совершит переворот, как окончательно спадёт с него гнёт, как он не устоит перед близким счастьем, получит благо- приятный ответ из деревни и, сияющий, при- бежит, прилетит и положит его к её ногам, как они оба, вперегонку, бросятся к тётке, и по- том… Потом вдруг она скажет ему, что и у неё есть деревня, сад, павильон, вид на реку и дом, совсем готовый для житья, как надо прежде поехать туда, потом в Обломовку. «Нет, не хочу благоприятного ответа, – подумала она, – он загордится и не почувству- ет даже радости, что у меня есть своё имение, дом, сад… Нет, пусть он лучше придёт расстроенный неприятным письмом, что в де- ревне беспорядок, что надо ему побывать самому. Он поскачет сломя голову в Обломов- ку, наскоро сделает все нужные распоряже- ния, многое забудет, не сумеет, всё кое-как, и поскачет обратно, и вдруг узнает, что не надо было скакать – что есть дом, сад и павильон с видом, что есть где жить и без его Обломовки… Да, да, она ни за что не скажет ему, выдержит до конца; пусть он съездит туда, пусть поше- велится, оживёт – всё для неё, во имя будуще- го счастья! Или?, нет: зачем посылать его в деревню, расставаться? Нет, когда он в дорож- ном платье придёт к ней бледный, печальный, прощаться на месяц, она вдруг скажет ему, что не надо ехать до лета: тогда вместе поедут…» Так мечтала она и побежала к барону и ис- кусно предупредила его, чтоб он до времени об этой новости не говорил никому, решитель- но никому. Под этим никому она разумела од- ного Обломова. – Да, да, зачем? – подтвердил он. – Разве мсьё Обломову только, если речь зайдёт… Ольга выдержала себя и равнодушно сказа- ла: – Нет, и ему не говорите. – Ваша воля, вы знаете, для меня закон… – прибавил барон любезно. Она была не без лукавства. Если ей очень хотелось взглянуть на Обломова при свидете- лях, она прежде взглянет попеременно на троих других, потом уж на него. Сколько соображений – все для Обломова! Сколько раз загорались два пятна у ней на ще- ках! Сколько раз она тронет то тот, то другой клавиш, чтоб узнать, не слишком ли высоко настроено фортепиано, или переложит ноты с одного места на другое! И вдруг нет его! Что это значит? Три, четыре часа – всё нет! В половине пя- того красота её, расцветание начали пропа- дать: она стала заметно увядать и села за стол побледневшая. А прочие ничего: никто и не замечает – все едят те блюда, которые готовились для него, разговаривают так весело, равнодушно. После обеда, вечером – его нет, нет. До де- сяти часов она волновалась надеждой, стра- хом; в десять часов ушла к себе. Сначала она обрушила мысленно на его го- лову всю жёлчь, накипевшую в сердце; не было едкого сарказма, горячего слова, какие только были в её лексиконе, которыми бы она мысленно не казнила его. Потом вдруг как будто весь организм её на- полнился огнём, потом льдом. «Он болен; он один; он не может даже пи- сать…» – сверкнуло у ней в голове. Это убеждение овладело ею вполне и не дало ей уснуть всю ночь. Она лихорадочно вздремнула два часа, бредила ночью, но по- том, утром встала хотя бледная, но такая по- койная, решительная. В понедельник утром хозяйка заглянула к Обломову в кабинет и сказала: – Вас какая-то девушка спрашивает. – Меня? Не может быть! – отвечал Обломов. Где она? – Вот здесь: она ошиблась, на наше крыль- цо пришла. Впустить? Обломов не знал ещё, на что решиться, как перед ним очутилась Катя. Хозяйка ушла. – Катя! – с изумлением сказал Обломов. – Как ты? – Что ты? – Барышня здесь, – шёпотом отвечала она, – велели спросить… Обломов изменился в лице. – Ольга Сергеевна! – в ужасе шептал он. – Неправда. Катя, ты пошутила! Не мучь меня! – Ей-богу, правда: в наёмной карете, в чай- ном магазине остановились, дожидаются, сюда хотят. Послали меня сказать, чтоб Захара вы- слали куда-нибудь. Они через полчаса будут. – Я лучше сам пойду. Как можно ей сюда? – сказал Обломов. – Не успеете: они, того и гляди, войдут; они думают, что вы нездоровы. Прощайте, я побе- гу: они одни, ждут меня… И ушла. Обломов с необычайной быстротой надел галстук, жилет, сапоги и кликнул Захара. – Захар, ты недавно просился у меня в го- сти на ту сторону, в Гороховую, что ли, так вот, ступай теперь! – с лихорадочным волне- нием говорил Обломов. – Не пойду, – решительно отвечал Захар. – Нет, ты ступай! – настойчиво говорил Об- ломов. – Что за гости в будни? Не пойду! – упрямо сказал Захар. – Поди же, повеселись, не упрямься когда барин делает милость, отпускает тебя… ступай к приятелям! – Ну их, приятелей-то! – Разве тебе не хочется повидаться с ними? – Мерзавцы все такие, что иной раз не гля- дел бы! – Подь же, поди! – настойчиво твердил Об- ломов, и кровь у него бросилась в голову. – Нет, сегодня целый день дома пробуду, а вот в воскресенье, пожалуй! – равнодушно от- некивался Захар. – Теперь же, сейчас! – в волнении торопил его Обломов. – Ты должен… – Да куда я пойду семь вёрст киселя есть? – отговаривался Захар. – Ну, поди погуляй часа два: видишь, рожа- то у тебя какая заспанная – проветрись! – Рожа как рожа: обыкновенно какая быва- ет у нашего брата! – сказал Захар, лениво гля- дя в окно. «Ах ты, боже мой, сейчас явится!» – думал Обломов, отирая пот на лбу. – Ну, пожалуйста, поди погуляй, тебя про- сят! На вот двугривенный: выпей пива с прия- телем. – Я лучше на крыльце побуду: а то куда я в мороз пойду? У ворот, пожалуй, посижу, это могу… – Нет, дальше от ворот, – живо сказал Об- ломов, – в другую улицу ступай, вон туда, на- лево, к саду… на ту сторону. «Что за диковина? – думал Захар. – Гулять гонит; этого не бывало». – Я лучше в воскресенье, Илья Ильич… – Уйдёшь ли ты? – сжав зубы, заговорил Обломов, напирая на Захара. Захар скрылся, а Обломов позвал Анисью. Иван Гончаров: «Обломов» – Ступай на рынок, – сказал он ей, – и купи там к обеду… – К обеду всё куплено; скоро будет готов… – заговорил было нос. – Молчать и слушать! – крикнул Обломов, так что Анисья оробела. – Купи… хоть спаржи… – договорил он, при- думывая и не зная, за чем послать её. – Какая теперь, батюшка, спаржа? Да и где здесь её найдёшь… – Марш! – закричал он, и она убежала. – Беги что есть мочи туда, – кричал он ей вслед, – и не оглядывайся, а оттуда как можно тише иди, раньше двух часов и носа не пока- зывай. – Что это за диковина! – говорил Захар Ани- сье, столкнувшись с ней за воротами. – Гулять прогнал, двугривенный дал. Куда я пойду гу- лять? – Барское дело, – заметила сметливая Ани- сья, – ты подь к Артемью, графскому кучеру, напой его чаем: он всё поит тебя, а я побегу на рынок. – Что это за диковина, Артемий? – сказал Захар и ему. – Барин гулять прогнал и на пиво дал… – Да не вздумал ли сам нализаться? – остроумно догадался Артемий. – Так и тебе дал, чтоб не завидно было. Пойдём! Он мигнул Захару и махнул головой в каку- ю-то улицу. – Пойдём! – повторил Захар и тоже махнул головой в ту улицу. – Экая диковина: гулять прогнал! – с усмешкой сипел он про себя. Они ушли, а Анисья, добежав до первого перекрёстка, присела за плетень, в канаве, и ждала, что будет. Обломов прислушивался и ждал: вот кто-то взялся за кольцо у калитки, и в то же мгнове- ние раздался отчаянный лай и началось скака- нье на цепи собаки. – Проклятая собака! – проскрежетал зубами Обломов, схватил фуражку и бросился к ка- литке, отворил её и почти в объятиях донёс Ольгу до крыльца. Она была одна. Катя ожидала её в карете, неподалёку от ворот. – Ты здоров? Не лежишь? Что с тобой? – бегло опросила она, не снимая ни салопа; ни шляпки и оглядывая его с ног до головы, когда они вошли в кабинет. – Теперь мне лучше, горло прошло… почти совсем, – сказал он, дотрогиваясь до горла и кашлянув слегка. – Что ж ты не был вчера? – спросила она, глядя на него таким добывающим взглядом, что он не мог сказать ни слова. – Как это ты решилась, Ольга, на такой по- ступок? – с ужасом заговорил он. – Ты знаешь ли, что ты делаешь… – Об этом после! – перебила она нетерпели- во. – Я спрашиваю тебя: что значит, что тебя не видать? Он молчал. – Не ячмень ли сел? – спросила она. Он молчал. – Ты не был болен; у тебя не болело гор- ло, – сказала она, сдвинув брови. – Не был, – отвечал Обломов голосом школьника. – Обманул меня! – Она с изумлением гляде- ла на него. – Зачем? – Я всё объясню тебе, Ольга, – оправдывал- ся он, – важная причина заставала меня не быть две недели… я боялся… – Чего? – спросила она, садясь и снимая шляпу и салоп. Он взял то и другое и положил на диван. – Толков, сплетней… – А не боялся, что я не спала ночь, бог зна- ет что передумала и чуть не слегла в постель? – сказала она, поводя по нём испыту- ющим взглядом. – Ты не знаешь, Ольга, что тут происходит у меня, – говорил он, показывая на сердце и го- лову, – я весь в тревоге, как в огне. Ты не зна- ешь, что случилось? – Что ещё случилось? – спросила она холод- но. – Как далёко распространился слух о тебе и обо мне! Я не хотел тебя тревожить и боялся показаться на глаза. Он рассказал ей всё, что слышал от Захара, от Анисьи, припомнил разговор франтов и за- ключил, сказав, что с тех пор он не спит, что он в каждом взгляде видит вопрос, или упрёк, или лукавые намёки на их свидания. – Но ведь мы решили объявить на этой не- деле ma tante, – возразила она, – тогда эти толки должны замолкнуть… – Да; но мне не хотелось заговаривать с тёткой до нынешней недели, до получения письма. Я знаю, она не о любви моей спросит, а об имении, войдёт в подробности, а этого ни- чего я не могу объяснить, пока не получу отве- та от поверенного. Она вздохнула. – Если б я не знала тебя, – в раздумье гово- рила она, – я бог знает что могла бы подумать. Боялся тревожить меня толками лакеев, а не боялся мне сделать тревогу! Я перестаю пони- мать тебя. – Я думал, что болтовня их взволнует тебя. Катя, Марфа, Семён и этот дурак Никита бог знает что говорят… – Я давно знаю, что они говорят, – равно- душно сказала она. – Как – знаешь? – Так. Катя и няня давно донесли мне об этом, спрашивали о тебе, поздравляли меня. – Ужель поздравляли? – с ужасом спросил он. – Что ж ты? – Ничего, поблагодарила; няне подарила платок, а она обещала сходить к Сергию пеш- ком. Кате взялась выхлопотать отдать её за- муж за кондитера: у ней есть свой роман… Он смотрел на неё испуганными и изумлён- ными глазами. – Ты бываешь каждый день у нас: очень на- турально, что люди толкуют об этом, – приба- вила она, – они первые начинают говорить. С Сонечкой было то же; что же это так пугает тебя? – Так вот откуда эти слухи? – сказал он протяжно. – Разве они неосновательны? Ведь это правда? – Правда! – ни вопросительно, ни отрица- тельно повторил Обломов. – Да, – прибавил он потом, – в самом деле, ты права: только я не хочу, чтоб они знали о наших свиданиях, отто- го и боюсь… – Ты боишься, дрожишь, как мальчик… Не понимаю! Разве ты крадёшь меня? Ему было неловко; она внимательно гляде- ла на него. – Послушай, – сказала она, – тут есть кака- я-то ложь, что-то не то… Поди сюда и скажи всё, что у тебя на душе. Ты мог не быть день, два – пожалуй, неделю, из предосторожности, но всё бы ты предупредил меня, написал. Ты знаешь, я уж не дитя и меня не так легко сму- тить вздором. Что это всё значит? Он задумался, потом поцеловал у ней руку и вздохнул. – Вот что, Ольга, я думаю, – сказал он, – у меня всё это время так напугано воображение этими ужасами за тебя, так истерзан ум забо- тами, сердце наболело то от сбывающихся, то от пропадающих надежд, от ожиданий, что весь организм мой потрясён: он немеет, требу- ет хоть временного успокоения… – Отчего ж у меня не немеет, и я ищу успо- коения только подле тебя? – У тебя молодые, крепкие силы, и ты лю- бишь ясно, покойно, а я… но ты знаешь, как я тебя люблю! – сказал он, сползая на пол и це- луя её руки. – Нет ещё, мало знаю, – ты так странен, что я теряюсь в соображениях; у меня гаснут ум и надежда… скоро мы перестанем понимать друг друга: тогда худо! Они замолчали. – Что же ты делал эти дни? – спросила она, в первый раз оглядывая глазами комнату. – У тебя нехорошо: какие низенькие комнаты! Окна маленькие, обои старые… Где ж ещё у тебя комнаты? Он бросился показывать ей квартиру, чтоб замять вопрос о том, что он делал эти дни. По- том она села на диван, он поместился опять на ковре, у ног её. – Что ж ты делал две недели? – допрашива- ла она. – Читал, писал, думал о тебе. – Прочёл мои книги? Что они? Я возьму их с собой. Она взяла со стола книгу и посмотрела на развёрнутую страницу: страница запылилась. – Ты не читал! – сказала она. – Нет, – отвечал он. Она посмотрела на измятые, шитые подуш- ки, на беспорядок, на запылённые окна, на письменный стол, перебрала несколько покры- тых пылью бумаг, пошевелила перо в сухой чернильнице и с изумлением поглядела на него. – Что ж ты делал? – повторила она. – Ты не читал и не писал? – Времени мало было, – начал он запи- наясь, – утром встанешь, убирают комнаты, мешают, потом начнутся толки об обеде, тут хозяйские дети придут, просят задачу пове- рить, а там и обед. После обеда… когда читать? – Ты спал после обеда, – сказала она так положительно, что после минутного колебания он тихо отвечал: – Спал… – Зачем же? – Чтоб не замечать времени: тебя не было со мной, Ольга, и жизнь скучна, несносна без тебя. Он остановился, а она строго глядела на него. – Илья! – серьёзно заговорила она. – По- мнишь, в парке, когда ты сказал, что в тебе загорелась жизнь, уверял, что я – цель твоей жизни, твой идеал, взял меня за руку и сказал, что она твоя, – помнишь, как я дала тебе со- гласие? – Да разве это можно забыть? Разве это не перевернуло всю мою жизнь? Ты не видишь, как я счастлив? – Нет, не вижу; ты обманул меня, – холодно сказала она, – ты опять опускаешься… – Обманул! Не грех тебе? Богом клянусь, я кинулся бы сейчас в бездну!.. – Да, если б бездна была вот тут, под нога- ми, сию минуту, – перебила она, – а если б от- ложили на три дня, ты бы передумал, испугал- ся, особенно если б Захар или Анисья стали болтать об этом… Это не любовь. – Ты сомневаешься в моей любви? – горячо заговорил он. – Думаешь, что я медлю от бояз- ни за себя, а не за тебя? Не оберегаю, как сте- ной, твоего имени, не бодрствую, как мать, чтоб не смел коснуться слух тебя… Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты с другим могла быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо было умереть за тебя, я бы с радостью умер! – со слезами досказал он. – Этого ничего не нужно, никто не требует! Зачем мне твоя жизнь? Ты сделай, что надо. Это уловка лукавых людей предлагать жертвы, которых не нужно или нельзя приносить, чтоб не приносить нужных. Ты не лукав – я знаю, но… – Ты не знаешь, сколько здоровья унесли у меня эти страсти и заботы! – продолжал он. – У меня нет другой мысли с тех пор, как я тебя знаю… Да, и теперь, повторю, ты моя цель, и только ты одна. Я сейчас умру, сойду с ума, если тебя не будет со мной! Я теперь дышу, смотрю, мыслю и чувствую тобой. Что ж ты удивляешься, что в те дни, когда не вижу тебя, я засыпаю и падаю? Мне всё противно, всё скучно; я машина: хожу, делаю и не заме- чаю, что делаю. Ты огонь и сила этой маши- ны, – говорил он, становясь на колени и вы- прямляясь. Глаза заблистали у него, как бывало в пар- ке. Опять гордость и сила воли засияли в них. – Я сейчас готов идти, куда ты велишь, де- лать, что хочешь. Я чувствую, что живу, когда ты смотришь на меня, говоришь, поёшь… Ольга с строгой задумчивостью слушала эти излияния страсти. – Послушай, Илья, – сказала она, – я верю твоей любви и своей силе над тобой. Зачем же ты пугаешь меня своей нерешительностью, до- водишь до сомнений? Я цель твоя, говоришь ты и идёшь к ней так робко, медленно; а тебе ещё далеко идти; ты должен стать выше меня. Я жду этого от тебя! Я видала счастливых лю- дей, как они любят, – прибавила она со вздо- хом, – у них всё кипит, и покой их не похож на твой; они не опускают головы; глаза у них открыты; они едва спят, они действуют! А ты… нет, не похоже, чтоб любовь, чтоб я была тво- ей целью… Она с сомнением покачала головой. – Ты, ты!.. – говорил он, целуя опять у ней руки и волнуясь у ног её. – Одна ты! Боже мой, какое счастье! – твердил он, как в бреду. – И ты думаешь – возможно обмануть тебя, уснуть после такого пробуждения, не сделаться героем! Вы увидите, ты и Андрей, – продолжал он, озираясь вдохновенными глаза- ми, – до какой высоты поднимает человека любовь такой женщины, как ты! Смотри, смот- ри на меня: не воскрес ли я, не живу ли в эту минуту? Пойдём отсюда! Вон! Вон! Я не могу ни минуты оставаться здесь; мне душно, гад- ко! – говорил он, с непритворным отвращени- ем оглядываясь вокруг. – Дай мне дожить сегодня этим чувством… Ах, если б этот же огонь жёг меня, какой теперь жжёт, – и завтра и всегда! А то нет тебя – я гасну, падаю! Те- перь я ожил, воскрес. Мне кажется, я… Ольга, Ольга! – Ты прекраснее всего в мире, ты пер- вая женщина, ты… ты… Он припал к её руке лицом и замер. Слова не шли более с языка. Он прижал руку к серд- цу, чтоб унять волнение, устремил на Ольгу свой страстный, влажный взгляд и стал непо- движен. «Нежен, нежен, нежен!» – мысленно Иван Гончаров: «Обломов» твердила Ольга, но со вздохом, не как бывало в парке, и погрузилась в глубокую задумчи- вость. – Мне пора! – очнувшись, сказала она лас- ково. Он вдруг отрезвился. – Ты здесь, боже мой! У меня? – говорил он, и вдохновенный взгляд заменился робким ози- раньем по сторонам. Горячая речь не шла больше с языка. Он торопливо хватал шляпку и салоп и, в суматохе, хотел надеть салоп ей на голову. Она засмеялась. – Не бойся за меня, – успокоивала она, – ma tante уехала на целый день; дома только няня знает, что меня нет, да Катя. Проводи меня. Она подала ему руку и без трепета, покой- но, в гордом сознании своей невинности, пере- шла двор, при отчаянном скаканье на цепи и лае собаки, села в карету и уехала. Из окон с хозяйской половины смотрели го- ловы; из-за угла, за плетнём, выглянула из ка- навы голова Анисьи. Когда карета заворотила в другую улицу, пришла Анисья и сказала, что она избегала весь рынок и спаржи не оказалось. Захар вер- нулся часа через три и проспал целые сутки. Обломов долго ходил по комнате и не чув- ствовал под собой ног, не слыхал собственных шагов: он ходил как будто на четверть от полу. Лишь только замолк скрип колёс кареты по снегу, увёзшей его жизнь, счастье, – беспо- койство его прошло, голова и спина у него вы- прямились, вдохновенное сияние воротилось на лицо, и глаза были влажны от счастья, от умиления. В организме разлилась какая-то теплота, свежесть, бодрость. И опять, как прежде, ему захотелось вдруг всюду, куда-ни- будь далеко: и туда, к Штольцу, с Ольгой, и в деревню, на поля, в рощи, хотелось уединить- ся в своём кабинете и погрузиться в труд, и самому ехать на Рыбинскую пристань, и дорогу проводить и прочесть только что вышедшую новую книгу, о которой все говорят, и в оперу – сегодня… Да, сегодня она у него, он у ней, потом в опере. Как полон день! Как легко дышится в этой жизни, в сфере Ольги, в лучах её дев- ственного блеска, бодрых сил, молодого, но тонкого и глубокого, здравого ума! Он ходит, точно летает; его будто кто-то носит по комна- те. – Вперёд, вперёд! – говорит Ольга, – выше, выше, туда, к той черте, где сила нежности и грации теряет свои права и где начинается царство мужчины! Как она ясно видит жизнь! Как читает в этой мудрёной книге свой путь и инстинктом угадывает и его дорогу! Обе жизни, как две реки, должны слиться: он её руководитель, вождь! Она видит его силы, способности, знает, сколько он может, и покорно ждёт его влады- чества. Чудная Ольга! Невозмутимая, не роб- кая, простая, но решительная женщина, есте- ственная, как сама жизнь! – Какая, в самом деле, здесь гадость! – го- ворил он оглядываясь. – И этот ангел спустил- ся в болото, освятил его своим присутствием! Он с любовью смотрел на стул, где она си- дела, и вдруг глаза его заблистали: на полу, около стула, он увидел крошечную перчатку. – Залог! Её рука: это предзнаменование! О!.. – простонал он страстно, прижимая пер- чатку к губам. Хозяйка выглянула из двери с предложени- ем посмотреть полотно: принесли продавать, так не понадобится ли? Но он сухо поблагодарил её, не подумал вз- глянуть на локти и извинился, что очень занят. Потом углубился в воспоминания лета, пере- брал все подробности, вспомнил о всяком де- реве, кусте, скамье, о каждом сказанном сло- ве, и нашёл всё это милее, нежели как было в то время, когда он наслаждался этим. Он решительно перестал владеть собой, пел, ласково заговаривал с Анисьей, шутил, что у неё нет детей, и обещал крестить, лишь только родится ребёнок. С Машей поднял та- кую возню, что хозяйка выглянула и прогнала Машу домой, чтоб не мешала жильцу «зани- маться». Остальной день поубавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом ещё пели в опере, потом он пил у них чай, и за чаем шёл такой задушевный, искренний разговор между ним, тёткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого ма- ленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою жизнь; есть у него свет и тепло – как хорошо жить с этим! Ночью он спал мало: всё дочитывал при- сланные Ольгой книги и прочитал полтора тома. «Завтра письмо должно прийти из деревни», – думал он, и сердце у него билось… билось… Наконец-то!

VIII

На другой день Захар, убирая, комнату, нашёл на письменном столе маленькую пер- чатку, долго разглядывал её, усмехнулся, по- том подал Обломову. – Должно быть, Ильинская барышня забы- ла, – сказал он. – Дьявол! – грянул Илья Ильич, вырывая у него перчатку из рук. – Врёшь! Какая Ильинская барышня! Это портниха приезжала из магазина рубашки примерять. Как ты сме- ешь выдумывать! – Что за дьявол? Что я выдумываю? Вон, уж на хозяйской половине говорят. – Что говорят? – спросил Обломов. – Да что, слышь, Ильинская барышня с де- вушкой была… – Боже мой! – с ужасом произнёс Обло- мов. – А почём они знают Ильинскую ба- рышню? Ты же или Анисья разболтали… Вдруг Анисья высунулась до половины из дверей передней. – Как тебе не грех, Захар Трофимыч, пустя- ки молоть? Не слушайте его, батюшка, – ска- зала она, – никто и не говорил и не знает, Христом богом… – Ну, ну, ну! – захрипел на неё Захар, зама- хиваясь локтем в грудь. – Туда же суёшься, где тебя не спрашивают. Анисья скрылась. Обломов погрозил обоими кулаками Захару, потом быстро отворил дверь на хозяйскую половину, Агафья Матвеевна си- дела на полу и перебирала рухлядь в старом сундуке; около неё лежали груды тряпок, ваты, старых платьев, пуговиц и отрезков ме- хов. – Послушайте, – ласково, но с волнением заговорил Обломов, – мои люди болтают разный вздор; вы, ради бога, не верьте им. – Я ничего не слыхала, – сказала хозяйка. – Что они болтают? – Насчёт вчерашнего визита, – продолжал Обломов, – они говорят, будто приезжала ка- кая-то барышня… – Что нам за дело, кто к жильцам ездит? – сказала хозяйка. – Да нет, вы, пожалуйста, не верьте: это со- вершенная клевета! Никакой барышни не было: приезжала просто портниха, которая ру- башки шьёт. Примерять приезжала… – А вы где заказали рубашки? Кто вам шьёт? – живо спросила хозяйка. – Во французском магазине… – Покажите, как принесут: у меня есть две девушки: так шьют, такую строчку делают, что никакой француженке не сделать. Я видела, они приносили показать, графу Метлинскому шьют: никто так не сошьёт. Куда ваши, вот эти, что на вас… – Очень хорошо, я припомню. Вы только, ради бога, не подумайте, что это была барыш- ня… – Что за дело, кто к жильцу ходит? Хоть и барышня… – Нет, нет! – опровергал Обломов. – Поми- луйте, та барышня, про которую болтает За- хар, огромного роста, говорит басом, а эта, портниха-то, чай, слышали, каким тоненьким голосом говорит, у ней чудесный голос. Пожа- луйста, не думайте… – Что нам за дело? – говорила хозяйка, когда он уходил. – Так не забудьте, когда по- надобится рубашки шить, сказать мне: мои знакомые такую строчку делают… их зовут Ли- завета Николавна и Марья Николавна. – Хорошо, хорошо, не забуду; только вы не подумайте, пожалуйста. И он ушёл, потом оделся и уехал к Ольге. Воротясь вечером домой, он нашёл у себя на столе письмо из деревни, от соседа, его по- веренного. Он бросился к лампе, прочёл – и у него опустились руки. «Прошу покорно передать доверенность другому лицу (писал сосед), а у меня накопилось столько дела, что, по совести сказать, не могу как следует присматривать за вашим имением. Всего лучше вам самим приехать сюда, и ещё лучше поселиться в имении. Имение хорошее, но сильно запущено. Прежде всего надо, аккуратнее распределить барщину и оброк; без хозяина этого сделать нельзя: мужики избалованы, старосты нового не слушают, а старый плутоват, за ним надо смотреть. Количество дохода определить нельзя. При нынешнем беспорядке едва ли вы получите больше трёх тысяч, и то при себе. Я считаю доход с хлеба, а на оброчных надежда плоха: надо их взять в руки и разобрать недоимки – на это на всё понадобится месяца три. Хлеб был хорош и в цене, и в марте или апреле вы получите деньги, если сами присмотрите за продажей. Теперь же денег наличных нет ни гроша. Что касается дороги через Верхлёво и моста, то, не получая от вас долгое время ответа, я уж решился с Одонцовым и Беловодовым проводить дорогу от себя на Нельки, так что Обломовка остаётся далеко в стороне. В заключение повторю просьбу пожаловать как можно скорее: месяца в три можно привести в известность, чего надеяться на будущий год. Кстати, теперь выборы: не пожелали ли бы вы баллотироваться в уездные судьи? Поспешайте. Дом ваш очень плох (прибавлено было в конце). Я велел скотнице, старому кучеру и двум старым девкам выбраться оттуда в избу: долее опасно бы было оставаться». При письме приложена была записка, сколько четвертей хлеба снято, умолочено, сколько ссыпано в магазины, сколько назначе- но в продажу и тому подобные хозяйственные подробности. «Денег ни гроша, три месяца, приехать самому, разобрать дела крестьян, привести до- ход в известность, служить по выборам», – всё это в виде призраков обступило Обломова. Он очутился будто в лесу, ночью, когда в каждом кусте и дереве чудится разбойник, мертвец, зверь. – Однакож это позор: я не поддамся! – твердил он, стараясь ознакомиться с этими призраками, как и трус силится, сквозь зажму- ренные веки, взглянуть на призраки и чув- ствует только холод у сердца и слабость в ру- ках и ногах. Чего ж надеялся Обломов? Он думал, что в письме сказано будет определительно, сколько он получит дохода и, разумеется, как можно больше – тысяч, например, шесть, семь; что дом ещё хорош, так что по нужде в нём можно жить, пока будет строиться новый; что, нако- нец, поверенный пришлёт тысячи три, четыре, – словом, что в письме он прочтёт тот же смех, игру жизни и любовь, что читал в за- писках Ольги. Он уже не ходил на четверть от полу по комнате, не шутил с Анисьей, не волновался надеждами на счастье: их надо было ото- двинуть на три месяца; да нет! В три месяца он только разберёт дела, узнает своё имение, а свадьба… – О свадьбе ближе года и думать нельзя, – боязливо сказал он: – да, да, через год, не прежде! Ему ещё надо дописать свой план, надо порешить с архитектором, потом… потом… – Он вздохнул. «Занять!» – блеснуло у него в голове, но он оттолкнул эту мысль. «Как можно! А как не отдашь в срок? Если дела пойдут плохо, тогда подадут ко взыска- нию, и имя Обломова, до сих пор чистое, не- прикосновенное…» Боже сохрани! Тогда про- щай его спокойствие, гордость… нет, нет! Дру- гие займут да потом и мечутся, работают, не спят, точно демона впустят в себя. Да, долг – это демон, бес, которого ничем не изгонишь, кроме денег! Есть такие молодцы, что весь век живут на чужой счёт, наберут, нахватают справа, слева, да и в ус не дуют! Как они могут покойно ус- нуть, как обедают – непонятно! Долг! послед- ствия его – или неисходный труд, как ка- торжного, или бесчестие. Заложить деревню? Разве это не тот же долг, только неумолимый, неотсрочимый? Пла- ти каждый год – пожалуй, на прожиток не останется. Ещё на год отодвинулось счастье! Обломов застонал болезненно и повалился было на по- стель, но вдруг опомнился и встал. А что гово- рила Ольга? Как взывала к нему, как к мужчи- не, доверилась его силам? Она ждёт, как он пойдёт вперёд и дойдёт до той высоты, где протянет ей руку и поведёт за собой, покажет её путь! Да, да! Но с чего начать? Он подумал, подумал, потом вдруг ударил себя по лбу и пошёл на хозяйскую половину. – Ваш братец дома? – спросил он хозяйку. – Дома, да спать легли. – Так завтра попросите его ко мне, – сказал Обломов, – мне нужно видеться с ним. Иван Гончаров: «Обломов»

IX

Братец опять тем же порядком вошли в ком- нату, так же осторожно сели на стул, подобра- ли руки в рукава и ждали, что скажет Илья Ильич. – Я получил очень неприятное письмо из деревни, в ответ на посланную доверенность – помните? – сказал Обломов. – Вот потрудитесь прочесть. Иван Матвеевич взял письмо и привычными глазами бегал по строкам, а письмо слегка дрожало в его пальцах. Прочитав, он положил письмо на стол, а руки спрятал за спину. – Как вы полагаете, что теперь делать? – спросил Обломов. – Они советуют вам ехать туда, – сказал Иван Матвеевич. – Что же-с: тысячу двести вёрст не бог знает что! Через неделю устано- вится дорога, вот и съездили бы. – Я отвык совсем ездить; с непривычки, да ещё зимой, признаюсь, мне бы трудно было, не хотелось бы… Притом же в деревне одному очень скучно. – А у вас много оброчных? – спросил Иван Матвеевич. – Да… не знаю: давно не был в деревне. – Надо знать-с: без этого как же-с? нельзя справок навести, сколько доходу получите. – Да, надо бы, – повторил Обломов, – и со- сед тоже пишет, да вот дело-то подошло к зиме. – А сколько оброку вы полагаете? – Оброку? Кажется… вот позвольте, у меня было где-то расписание… Штольц ещё тогда составил, да трудно отыскать: Захар, должно быть, сунул куда-нибудь. Я после покажу… ка- жется, тридцать рублей с тягла. – Мужики-то у вас каковы? Как живут? – спрашивал Иван Матвеевич. – Богатые или ра- зорены, бедные? Барщина-то какова? – Послушайте, – сказал, подойдя к нему, Обломов и доверчиво взяв его за оба борта вицмундира. Иван Матвеевич проворно встал, но Обло- мов усадил его опять. – Послушайте, – повторил он расстанови- сто, почти шёпотом, – я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что зна- чит четверть ржи или овса, что она стоит, в ка- ком месяце и что сеют и жнут, как и когда про- дают; не знаю, богат ли я или беден, буду ли я через год сыт или буду нищий – я ничего не знаю! – заключил он с унынием, выпустив бор- ты вицмундира и отступая от Ивана Матвееви- ча. – Следовательно, говорите и советуйте мне, как ребёнку… – Как же-с, надо знать: без этого ничего со- образить нельзя, – с покорной усмешкой ска- зал Иван Матвеевич, привстав и заложив одну руку за спину, а другую за пазуху. – Помещик должен знать своё имение, как с ним об- ращаться… – говорил он поучительно. – А я не знаю. Научите меня, если можете. – Я сам не занимался этим предметом, надо посоветоваться с знающими людьми. Да вот-с, в письме пишут вам, – продолжал Иван Матве- евич, указывая средним пальцем, ногтем вниз, на страницу письма, – чтоб вы послужили по выборам: вот и славно бы! Пожили бы там, по- служили бы в уездном суде и узнали бы между тем временем и хозяйство. – Я не знаю, что такое уездный суд, что в нём делают, как служат! – выразительно, но вполголоса опять говорил Обломов, подойдя вплоть к носу Ивана Матвеевича. – Привыкнете-с. Вы ведь служили здесь, в департаменте: дело везде одно, только в фор- мах будет маленькая разница. Везде предписа- ния, отношения, протокол… Был бы хороший секретарь, а вам что заботы? подписать толь- ко. Если знаете, как в департаментах дело де- лается… – Я не знаю, как дело делается в депар- таментах, – монотонно сказал Обломов. Иван Матвеевич бросил свой двойной вз- гляд на Обломова и молчал. – Должно быть, всё книги читали-с? – с той же покорной усмешкой заметил он. – Книги! – с горечью возразил Обломов и остановился. Недостало духа и не нужно было обнажать- ся до дна души перед чиновником. «Я и книг не знаю», – шевельнулось в нём, но не сошло с языка и выразилось печальным вздохом. – Изволили же чем-нибудь заниматься, – смиренно прибавил Иван Матвеевич, как будто дочитав в уме Обломова ответ о книгах, – не- льзя, чтоб… – Можно, Иван Матвеич: вот вам живое до- казательство – я! Кто же я? Что я такое? Поди- те спросите у Захара, и он скажет вам: «ба- рин!» Да, я барин и делать ничего не умею! Делайте вы, если знаете, и помогите, если мо- жете, а за труд возьмите себе что хотите – на то и наука! Он начал ходить по комнате, а Иван Матве- евич стоял на своём месте и всякий раз слегка ворочался всем корпусом в тот угол, куда пой- дёт Обломов. Оба они молчали некоторое вре- мя. – Где вы учились? – спросил Обломов, оста- новясь опять перед ним. – Начал было в гимназии, да из шестого класса взял меня отец и определил в правле- ние. Что наша наука! Читать, писать, грамма- тике, арифметике, а дальше и не пошёл-с. Ко- е-как приспособился к делу, да и перебиваюсь помаленьку. Ваше дело другое-с: вы проходи- ли настоящие науки… – Да, – со вздохом подтвердил Обломов, – правда, я проходил и высшую алгебру, и поли- тическую экономию, и права, а всё к делу не приспособился. Вот видите, с высшей алгеброй не знаю, много ли у меня дохода. Приехал в деревню, послушал, посмотрел – как делалось у нас в доме и в имении и кругом нас – совсем не те права. Уехал сюда, думал как-нибудь с политической экономией выйду в люди… А мне сказали, что науки пригодятся мне со време- нем, разве под старость, а прежде надо выйти в чины, и для этого нужна одна наука – писать бумаги. Вот я и не приспособился к делу, а сделался просто барином, а вы приспособи- лись: ну, так решите же, как изворотиться. – Можно-с, ничего, – сказал наконец Иван Матвеевич. Обломов остановился против него и ждал, что он скажет. – Можно поручить это всё знающему чело- веку и доверенность перевести на него, – при- бавил Иван Матвеевич. – А где взять такого человека? – спросил Обломов. – У меня есть сослуживец, Исай Фомич Затёртый: он заикается немного, а деловой и знающий человек. Три года управлял большим имением, да помещик отпустил его по этой самой причине, что заикается. Вот он и всту- пил к нам. – Да можно ли положиться на него? – Честнейшая душа, не извольте беспоко- иться! Он своё проживёт, лишь бы доверителю угодить. Двенадцатый год у нас состоит на службе. – Как же он поедет, если служит? – Ничего-с, отпуск на четыре месяца возь- мёт. Вы извольте решиться, а я привезу его сюда. Ведь он не даром поедет… – Конечно, нет, – подтвердил Обломов. – Вы ему извольте положить прогоны, на прожиток, сколько понадобится в сутки, а там, по окончании дела, вознаграждение, по усло- вию. Поедет-с, ничего! – Я вам очень благодарен: вы меня от больших хлопот избавите, – сказал Обломов, подавая ему руку. – Как его?.. – Исай Фомич Затёртый, – повторил Иван Матвеевич, отирая наскоро руку обшлагом другого рукава, и, взяв на минуту руку Обло- мова, тотчас спрятал свою в рукав. – Я завтра поговорю с ним-с и приведу. – Да приходите обедать, мы и потолкуем. – Очень, очень благодарен вам! – говорил Обло- мов, провожая Ивана Матвеевича до дверей.

X

Вечером в тот же день, в двухэтажном доме, выходившем одной стороной в улицу, где жил Обломов, а другой на набережную, в одной из комнат верхнего этажа сидели Иван Матвеевич и Тарантьев. Это было так называемое «заведение», у дверей которого всегда стояло двое – трое пу- стых дрожек, а извозчики сидели в нижнем этаже, с блюдечками в руках. Верхний этаж назначался для «господ» Выборгской стороны. Перед Иваном Матвеевичем и Тарантьевым стоял чай и бутылка рому. – Чистейший ямайский, – сказал Иван Мат- веевич, наливая дрожащей рукой себе в ста- кан рому, – не побрезгуй, кум, угощением. – Признайся, есть за что и угостить, – ото- звался Тарантьев: – дом сгнил бы, а этакого жильца не дождался… – Правда, правда, – перебил Иван Матвее- вич. – А если наше дело состоится и Затёртый поедет в деревню – магарыч будет! – Да ты скуп, кум: с тобой надо торговать- ся, – говорил Тарантьев. – Пятьдесят рублей за этакого жильца! – Боюсь, грозится съехать, – заметил Иван Матвеевич. – Ах ты: а ещё дока! Куда он съедет? Его не выгонишь теперь. – А свадьба-то? Женится, говорят. Тарантьев захохотал. – Он женится! Хочешь об заклад, что не же- нится? – возразил он. – Да ему Захар и спать- то помогает, а то жениться! Доселе я ему всё благодетельствовал: ведь без меня, братец ты мой, он бы с голоду умер или в тюрьму попал. Надзиратель придёт, хозяин домовый что-ни- будь спросит, так ведь ни в зуб толкнуть – всё я! Ничего не смыслит… – Подлинно ничего: в уездном суде, гово- рит, не знаю, что делают, в департаменте то же; какие мужики у него – не ведает. Что за голова! Меня даже смех взял… – А контракт-то, контракт-то каков заклю- чили? – хвастался Тарантьев. – Мастер ты, брат, строчить бумаги, Иван Матвеевич, ей-бо- гу, мастер! Вспомнишь покойника отца! И я был горазд, да отвык, видит бог, отвык! При- сяду: слеза так и бьёт из глаз. Не читал, так и подмахнул! А там и огороды, и конюшни, и ам- бары. – Да, кум, пока не перевелись олухи на Руси, что подписывают бумаги не читая, наше- му брату можно жить. А то хоть пропадай, пло- хо стало! Послышишь от стариков, так не то! В двадцать пять лет службы какой я капитал со- ставил? Можно прожить на Выборгской сторо- не, не показывая носа на свет божий: кусок будет хороший, не жалуюсь, хлеба не переешь! А чтоб там квартиры на Литейной, ковры да жениться на богатой, детей в знать выводить – прошло времечко! И рожа-то, слышь, не такая, и пальцы, видишь, красны, зачем водку пьёшь… А как её не пить-то? По- пробуй! Хуже лакея, говорят: нынче и лакей этаких сапог не носит и рубашку каждый день меняет. Воспитание не такое – всё молокососы перебили: ломаются, читают да говорят по- французски… – А дела не смыслят, – прибавил Тарантьев. – Нет, брат, смыслят: дело-то нынче не та- кое; всякий хочет проще, все гадят нам. Так не нужно писать: это лишняя переписка, трата времени; можно скорее… гадят! – А контракт-то подписан: не изгадили! – сказал Тарантьев. – То уж, конечно, свято. Выпьем, кум! Вот пошлёт Затёртого в Обломовку, тот повысосет немного: пусть достаётся потом наследникам… – Пусть! – заметил Тарантьев. – Да наслед- ники-то какие: троюродные, седьмая вода на киселе. – Вот только свадьбы боюсь! – сказал Иван Матвеевич. – Не бойся, тебе говорят. Вот помяни моё слово. – Ой ли? – весело возразил Иван Матвее- вич. А ведь он пялит глаза на мою сестру… – шопотом прибавил он. – Что ты? – с изумлением сказал Тарантьев. – Молчи только! Ей-богу, так… – Ну, брат, – дивился Тарантьев, насилу приходя в себя, – мне бы и во сне не присни- лось! Ну, а она что? – Что она? Ты её знаешь – вот что! Он кулаком постучал об стол. – Разве умеет свои выгоды соблюсти? Коро- ва, сущая корова: её хоть ударь, хоть обними – всё ухмыляется, как лошадь на овёс. Другая бы… ой-ой! Да я глаз не спущу – понимаешь, чем это пахнет!

XI

«Четыре месяца! Ещё четыре месяца прину- ждений, свиданий тайком, подозрительных лиц, улыбок! – думал Обломов, поднимаясь на лестницу к Ильинским. – Боже мой! когда это кончится? А Ольга будет торопить: сегодня, завтра. Она так настойчива, непреклонна! Её трудно убедить…» Обломов дошёл почти до комнаты Ольги, не встретив никого. Ольга сидела в своей малень- кой гостиной, перед спальной, и углубилась в чтение какой-то книги. Он вдруг явился перед ней, так что она вз- дрогнула; потом ласково, с улыбкой, протяну- ла ему руку, но глаза ещё как будто дочитыва- ли книгу: она смотрела рассеянно. – Ты одна? – спросил он её. – Да; ma tante уехала в Царское Село; зва- ла меня с собой. Мы будем обедать почти одни: Марья Семёновна только придёт; иначе бы я не могла принять тебя. Сегодня ты не мо- жешь объясниться. Как это всё скучно! Зато завтра… – прибавила она и улыбнулась. – А что, если б я сегодня уехала в Царское Село? – спросила она шутливо. Он молчал. – Ты озабочен? – продолжала она. – Я получил письмо из деревни, – сказал он монотонно. Иван Гончаров: «Обломов» – Где оно? с тобой? Он подал ей письмо. – Я ничего не разберу, – сказала она, по- смотрев на бумагу. Он взял у ней письмо и прочёл вслух. Она задумалась. – Что ж теперь? – спросила она помолчав. – Я сегодня советовался с братом хозяйки, – отвечал Обломов, – и он рекомендует мне по- веренного, Исая Фомича Затёртого: я поручу ему обделать всё это. – Чужому, незнакомому человеку! – с удив- лением возразила Ольга. – Собирать оброк, разбирать крестьян, смотреть за продажей хлеба… – Он говорит, что это честнейшая душа, двенадцать лет с ним служит… Только заикает- ся немного. – А сам брат твоей хозяйки каков? Ты его знаешь? – Нет; да он, кажется, такой положитель- ный, деловой человек, и притом я живу у него в доме: посовестится обмануть! Ольга молчала и сидела, потупя глаза. – Иначе ведь самому надо ехать, – сказал Обломов, – мне бы, признаться, этого не хоте- лось. Я совсем отвык ездить по дорогам, осо- бенно зимой… никогда даже не езжал. Она всё глядела вниз, шевеля носком бо- тинки. – Если даже я и поеду, – продолжал Обло- мов, – то ведь решительно из этого ничего не выйдет: я толку не добьюсь; мужики меня об- манут; староста скажет, что хочет, – я должен верить всему; денег даст, сколько вздумает. Ах, Андрея нет здесь: он бы всё уладил! – с огорчением прибавил он. Ольга усмехнулась, то есть у ней усмехну- лись только губы, а не сердце: на сердце была горечь. Она начала глядеть в окно, прищуря немного один глаз и следя за каждой проез- жавшей каретой. – Между тем поверенный этот управлял большим имением, – продолжал он, – да поме- щик отослал его именно потому, что заикается. Я дам ему доверенность, передам планы: он распорядится закупкой материалов для по- стройки дома, соберёт оброк, продаст хлеб, привезёт деньги, и тогда… Как я рад, милая Ольга, – сказал он, целуя у ней руку, – что мне не нужно покидать тебя! Я бы не вынес разлуки; без тебя в деревне, одному… это ужас! Но только теперь нам надо быть очень осторожными. Она взглянула на него таким большим вз- глядом и ждала. – Да, – начал он говорить медленно, почти заикаясь, – видеться изредка; вчера опять за- говорили у нас даже на хозяйской половине… а я не хочу этого… Как только все дела устро- ятся, поверенный распорядится стройкой и привезёт деньги… всё это кончится в какой-ни- будь год… тогда нет более разлуки, мы скажем всё тётке, и… и… Он взглянул на Ольгу: она без чувств. Голо- ва у ней склонилась на сторону, из-за поси- невших губ видны были зубы. Он не заметил, в избытке радости и мечтанья, что при словах: «когда устроятся дела, поверенный распоря- дится», Ольга побледнела и не слыхала заклю- чения его фразы. – Ольга!.. Боже мой, ей дурно! – сказал он и дёрнул звонок. – Барышне дурно, – сказал он прибежавшей Кате. – Скорее, воды!.. спирту… – Господи! Всё утро такие весёлые были… Что с ними? – шептала Катя, принеся со стола тётки спирт и суетясь со стаканом воды. Ольга очнулась, встала с помощью Кати и Обломова с кресла и, шатаясь, пошла к себе в спальню. – Это пройдёт, – слабо сказала она, – это нервы; я дурно спала ночь. Катя, затвори дверь, а вы подождите меня: я оправлюсь и выйду. Обломов остался один, прикладывал к две- ри ухо, смотрел в щель замка, но ничего не слышно и не видно. Чрез полчаса он пошёл по коридору до де- вичьей и спросил Катю: «Что барышня?» – Ничего, – сказала Катя, – они легли, а меня выслали; потом я входила: они сидят в кресле. Обломов опять пошёл в гостиную, опять смотрел в дверь – ничего не слышно. Он чуть-чуть постучал пальцем – нет отве- та. Он сел и задумался. Много передумал он в эти полтора часа, много изменилось в его мыс- лях, много он принял новых решений. Наконец он остановился на том, что сам поедет с пове- ренным в деревню, но прежде выпросит согла- сие тётки на свадьбу, обручится с Ольгой, Ива- ну Герасимовичу поручит отыскать квартиру и даже займёт денег… немного, чтоб свадьбу сы- грать. Это долг можно заплатить из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, боже мой, как всё может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверен- ным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку на славу, он всюду до- роги проведёт, и мостов настроит, и школы за- ведёт… А там они, с Ольгой!.. Боже! вот оно, счастье!.. Как это всё ему в голову не пришло! Вдруг ему стало так легко, весело; он начал ходить из угла в угол, даже пощёлкивал ти- хонько пальцами, чуть не закричал от радости, подошёл к двери Ольги и тихо позвал её весёлым голосом: – Ольга, Ольга! Что я вам скажу! – говорил он, приложив губы сквозь двери. – Никак не ожидаете… Он даже решил не уезжать сегодня от неё, а дождаться тётки. «Сегодня же объявим ей, и я уеду отсюда женихом». Дверь тихо отворилась, и явилась Ольга; он взглянул на неё и вдруг упал духом: радость его как в воду канула: Ольга как будто немного постарела. Бледна, но глаза блестят; в замкнутых губах, во всякой черте таится внутренняя напряжённая жизнь, окованная, точно льдом, насильственным спокойствием и неподвижностью. Во взгляде её он прочёл решение, но какое – ещё не знал, только у него сердце стукнуло, как никогда не стучало. Таких минут не быва- ло в его жизни. – Послушай, Ольга, не гляди на меня так: мне страшно! – сказал он. – Я передумал: со- всем иначе надо устроить… – продолжал по- том, постепенно понижая тон, останавливаясь и стараясь вникнуть в этот новый для него смысл её глаз, губ и говорящих бровей. – Я решил сам ехать в деревню, вместе с поверен- ным… чтоб там… – едва слышно досказал он. Она молчала, глядя на него пристально, как привидение. Он смутно догадывался, какой приговор ожидал его, и взял шляпу, но медлил спраши- вать: ему страшно было услыхать роковое ре- шение и, может быть, без апелляции. Наконец он осилил себя. – Так ли я понял?.. – спросил он её изме- нившимся голосом. Она медленно, с кротостью наклонила, в знак согласия, голову. Он хотя до этого угадал её мысль, но побледнел и всё стоял перед ней. Она была несколько томна, но казалась та- кою покойною и неподвижною, как будто ка- менная статуя. Это был тот сверхъестествен- ный покой, когда сосредоточенный замысел или поражённое чувство дают человеку вдруг всю силу, чтоб сдержать себя, но только на один момент. Она походила на раненого, кото- рый зажал рану рукой, чтоб досказать, что нужно, и потом умереть. – Ты не возненавидишь меня? – спросил он. – За что? – сказала она слабо. – За всё, что я сделал с тобой… – Что ты сделал? – Любил тебя: это оскорбление! Она с жалостью улыбнулась. – За то, – говорил он, поникнув головой, – что ты ошибалась… Может быть, ты простишь меня, если вспомнишь, что я предупреждал, как тебе будет стыдно, как ты станешь раскаи- ваться… – Я не раскаиваюсь. Мне так больно, так больно… – сказала она и остановилась, чтоб перевести дух. – Мне хуже, – отвечал Обломов, – но я сто? ю этого: за что ты мучишься? – За гордость, – сказала она, – я наказана, я слишком понадеялась на свои силы – вот в чём я ошиблась, а не в том, чего ты боялся. Не о первой молодости и красоте мечтала я: я ду- мала, что я оживлю тебя, что ты можешь ещё жить для меня, – а ты уж давно умер. Я не предвидела этой ошибки, а всё ждала, надея- лась… и вот!.. – с трудом, со вздохом досказа- ла она. Она замолчала, потом села. – Я не могу стоять: ноги дрожат. Камень ожил бы от того, что я сделала, – продолжала она томным голосом. – Теперь не сделаю ниче- го, ни шагу, даже не пойду в Летний сад: всё бесполезно – ты умер!.. Ты согласен со мной, Илья? – прибавила она потом, помолчав. – Не упрекнёшь меня никогда, что я по гордости или по капризу рассталась с тобой? Он отрицательно покачал головой. – Убеждён ли ты, что нам ничего не оста- лось, никакой надежды? – Да, – сказал он, – это правда… Но, может быть… – нерешительно прибавил потом, – че- рез год… – У него недоставало духа нанести решительный удар своему счастью. – Ужели ты думаешь, что через год ты устроил бы свои дела и жизнь? – спросила она. – Подумай! Он вздохнул и задумался, боролся с собой. Она прочла эту борьбу на лице. – Послушай, – сказала она, – я сейчас долго смотрела на портрет моей матери и, кажется, заняла в её глазах совета и силы. Если ты те- перь, как честный человек… Помни, Илья, мы не дети и не шутим: дело идёт о целой жизни! Спроси же строго у своей совести и скажи – я поверю тебе, я тебя знаю: станет и тебя на всю жизнь? Будешь ли ты для меня тем, что мне нужно? Ты меня знаешь, следовательно понимаешь, что я хочу сказать. Если ты ска- жешь смело и обдуманно да, я беру назад своё решение: вот моя рука, и пойдём, куда хо- чешь, за границу, в деревню, даже на Выборг- скую сторону! Он молчал. – Если б ты знала, как я люблю… – Я жду не уверений в любви, а короткого ответа, – перебила она почти сухо. – Не мучь меня, Ольга! – с унынием умолял он. – Что ж, Илья, права я или нет? – Да, – внятно и решительно сказал он, – ты права! – Так нам пора расстаться, – решила она, – пока не застали тебя и не видали, как я расстроена! Он всё не шёл. – Если б ты и женился, что потом? – спроси- ла она. Он молчал. – Ты засыпал бы с каждым днём всё глубже – не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы стали бы жить изо дня в день, ждать ро- ждества, потом масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о чём; ложились бы спать и благодарили бога, что день скоро прошёл, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше бу- дущее – да? Разве это жизнь? Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив… Он мучительно провёл глазами по потолку, хотел сойти с места, бежать – ноги не повино- вались. Хотел сказать что-то: во рту было сухо, язык не ворочался, голос не выходил из груди. Он протянул ей руку. – Стало быть… – начал он упавшим голосом, но не кончил и взглядом досказал: «прости!» И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не кос- нувшись его руки, упала; хотела было также сказать: «прощай», но голос у ней на полови- не слова сорвался и взял фальшивую ноту; лицо исказилось судорогой, она положила руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из рук. Умница про- пала – явилась просто женщина, беззащитная против горя. – Прощай, прощай… – вырывалось у ней среди рыданий. Он молчал и в ужасе слушал её слёзы, не смея мешать им. Он не чувствовал жалости ни к ней, ни к себе; он был сам жалок. Она опу- стилась в кресло и, прижав голову к платку, опёрлась на стол и плакала горько. Слёзы тек- ли не как мгновенно вырвавшаяся жаркая струя, от внезапной и временной боли, как то- гда в парке, а изливались безотрадно, холод- ными потоками, как осенний дождь, беспощад- но поливающий нивы. – Ольга, – наконец сказал он, – за что ты терзаешь себя? Ты меня любишь, ты не пере- несёшь разлуки! Возьми меня, как я есть, люби во мне, что есть хорошего. Она отрицательно покачала головой, не поднимая её. – Нет… нет… – силилась выговорить по- том, – за меня и за моё горе не бойся. Я знаю себя: я выплачу его и потом уж больше пла- кать не стану. А теперь не мешай плакать… уйди… Ах, нет, постой!.. Бог наказывает меня!.. Мне больно, ах, как больно… здесь, у сердца. Рыдания возобновились. – А если боль не пройдёт, – сказал он, – и здоровье твоё пошатнётся? Такие слёзы ядови- ты. Ольга, ангел мой, не плачь… забудь всё… – Нет, дай мне плакать! Я плачу не о буду- щем, а о прошедшем… – выговаривала она с трудом, – оно «поблёкло, отошло»… Не я пла- чу, воспоминания плачут!.. Лето… парк… по- мнишь? Мне жаль нашей аллеи, сирени… Это всё приросло к сердцу: больно отрывать!.. Она, в отчаянии, качала головой и рыдала, повторяя: – О, как больно, больно! Иван Гончаров: «Обломов» – Если ты умрёшь? – вдруг с ужасом сказал он. – Подумай, Ольга… – Нет, – перебила она, подняв голову и ста- раясь взглянуть на него сквозь слёзы. – Я узнала недавно только, что я любила в тебе то, что я хотела, чтоб было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали с ним. Я любила будущего Обломова! Ты кроток, честен, Илья; ты нежен… голубь; ты прячешь голову под крыло – и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей… да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то ещё, а чего – не знаю! Можешь ли научить меня, сказать, что это такое, чего мне недостаёт, дать это всё, чтоб я… А нежность… где её нет! У Обломова подкосились ноги; он сел в кре- сло и отёр платком руки и лоб. Слово было жестоко; оно глубоко уязвило Обломова: внутри оно будто обожгло его, сна- ружи повеяло на него холодом. Он в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно-стыдли- во, как нищий, которого упрекнули его наго- той. Он сидел с этой улыбкой бессилия, осла- бевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: «Да, я скуден, жалок, нищ… бейте, бейте меня!..» Ольга вдруг увидела, сколько яду было в её слове; она стремительно бросилась к нему. – Прости меня, мой друг! – заговорила она нежно, будто слезами. – Я не помню, что гово- рю: я безумная! Забудь всё; будем по-прежне- му; пусть всё останется, как было… – Нет! – сказал он, вдруг встав и устраняя решительным жестом её порыв. – Не останет- ся! Не тревожься, что сказала правду: я стою… – прибавил он с унынием. – Я мечтательница, фантазёрка! – говорила она. – Несчастный характер у меня. Отчего другие, отчего Сонечка так счастлива… Она заплакала. – Уйди! – решила она, терзая мокрый пла- ток руками. – Я не выдержу; мне ещё дорого прошедшее. Она опять закрыла лицо платком и стара- лась заглушить рыдания. – Отчего погибло всё? – вдруг, подняв голо- ву, спросила она. – Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умён, нежен, благоро- ден… и… гибнешь! Что сгубило тебя? Нет име- ни этому злу… – Есть, – сказал он чуть слышно. Она вопросительно, полными слёз глазами взглянула на него. – Обломовщина! – прошептал он, потом взял её руку, хотел поцеловать, но не мог, только прижал крепко к губам, и горячие слёзы закапали ей на пальцы. Не поднимая го- ловы, не показывая ей лица, он обернулся и пошёл.

XII

Бог знает, где он бродил, что делал целый день, но домой вернулся поздно ночью. Хозяй- ка первая услыхала стук в ворота и лай собаки и растолкала от сна Анисью и Захара, сказав, что барин воротился. Илья Ильич почти не заметил, как Захар раздел его, стащил сапоги и накинул на него – халат! – Что это? – спросил он только, поглядев на халат. – Хозяйка сегодня принесла: вымыли и по- чинили халат, – сказал Захар. Обломов как сел, так и остался в кресле. Всё погрузилось в сон и мрак около него. Он сидел, опершись на руку, не замечал мра- ка, не слыхал боя часов. Ум его утонул в хаосе безобразных, неясных мыслей; они неслись, как облака в небе, без цели и без связи, – он не ловил ни одной. Сердце было убито: там на время затихла жизнь. Возвращение к жизни, к порядку, к течению правильным путём скопившегося на- пора жизненных сил совершалось медленно. Прилив был очень жесток, и Обломов не чувствовал тела на себе, не чувствовал ни усталости, никакой потребности. Он мог ле- жать, как камень, целые сутки или целые сут- ки идти, ехать, двигаться, как машина. Понемногу, трудным путём выработывается в человеке или покорность судьбе – и тогда организм медленно и постепенно вступает во все свои отправления; – или горе сломит чело- века, и он не встанет больше, смотря по горю, и по человеку тоже. Обломов не помнил, где он сидит, даже си- дел ли он: машинально смотрел и не замечал, как забрезжилось утро; слышал и не слыхал, как раздался сухой кашель старухи, как стал дворник колоть дрова на дворе, как застучали и загремели в доме, видел и не видел, как хо- зяйка и Акулина пошли на рынок, как мельк- нул пакет мимо забора. Ни петухи, ни лай собаки, ни скрип ворот не могли вывести его из столбняка. Загремели чашки, зашипел самовар. Наконец часу в десятом Захар отворил под- носом дверь в кабинет, лягнул, по обыкнове- нию, назад ногой, чтоб затворить её, и, по обыкновению, промахнулся, но удержал, одна- кож, поднос: наметался от долговременной практики, да притом знал, что сзади смотрит в дверь Анисья, и только урони он что-нибудь, она сейчас подскочит и сконфузит его. Он благополучно дошёл, уткнув бороду в поднос и обняв его крепко, до самой постели и только располагал поставить чашки на стол подле кровати и разбудить барина – глядь, по- стель не измята, барина нет! Он встрепенулся, и чашка полетела на пол, за ней сахарница. Он стал ловить вещи на воз- духе и качал подносом, другие летели. Он успел удержать на подносе только ложечку. – Что это за напасть такая? – говорил он, глядя, как Анисья подбирала куски сахару, че- репки чашки, хлеб. – Где же барин? А барин сидит в кресле, и лица на нём нет. Захар посмотрел на него с разинутым ртом. – Вы зачем это, Илья Ильич, всю ночь про- сидели в кресле, не ложились? – спросил он. Обломов медленно обернул к нему голову, рассеянно посмотрел на Захара, на разлитый кофе, на разбросанный по ковру сахар. – А ты зачем чашку-то разбил? – сказал он, потом подошёл к окну. Снег валил хлопьями и густо устилал землю. – Снег, снег, снег! – твердил он бессмыс- ленно, глядя на снег, густым слоем покрывший забор, плетень и гряды на огороде. – Всё за- сыпал! – шепнул потом отчаянно, лёг в по- стель и заснул свинцовым, безотрадным сном. Уж было за полдень, когда его разбудил скрип двери с хозяйской половины; из двери просунулась обнажённая рука с тарелкой; на тарелке дымился пирог. – Сегодня воскресенье, – говорил ласково голос, – пирог пекли; не угодно ли закусить? Но он не отвечал ничего: у него была го- рячка.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
I

I

Год прошёл со времени болезни Ильи Ильи- ча. Много перемен принёс этот год в разных местах мира: там взволновал край, а там успо- коил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло другое; там мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жи- лища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась новая… И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однооб- разную жизнь, хотя четыре времени года по- вторили свои отправления, как в прошедшем году, но жизнь всё-таки не останавливалась, всё менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения на- шей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые века море наносит ил или отсту- пает от берега и образует приращение почвы. Илья Ильич выздоровел. Поверенный Затёр- тый отправился в деревню и прислал выручен- ные за хлеб деньги сполна и был из них удовлетворён прогонами, суточными деньгами и вознаграждением за труд. Что касается оброка, то Затёртый писал, что денег этих собрать нельзя, что мужики частью разорились, частью ушли по разным местам и где находятся – неизвестно, и что он собирает на месте деятельные справки. О дороге, о мостах писал он, что время тер- пит, что мужики охотнее предпочитают пере- валиваться через гору и через овраг до торго- вого села, чем работать над устройством новой дороги и мостов. Словом, сведения и деньги получены удовлетворительные, и Илья Ильич не встре- тил крайней надобности ехать сам и был с этой стороны успокоен до будущего года. Поверенный распорядился и насчёт по- стройки дома: определив, вместе с губернским архитектором, количество нужных материалов, он оставил старосте приказ с открытием весны возить лес и велел построить сарай для кирпи- ча, так что Обломову оставалось только прие- хать весной и, благословясь, начать стройку при себе. К тому времени предполагалось со- брать оброк и, кроме того, было в виду зало- жить деревню – следовательно, расходы было из чего покрыть. После болезни Илья Ильич долго был мра- чен, по целым часам повергался в болезнен- ную задумчивость и иногда не отвечал на во- просы Захара, не замечал, как он ронял чашки на пол и не сметал со стола пыль, или хозяй- ка, являясь по праздникам с пирогом, застава- ла его в слезах. Потом мало-помалу место живого горя за- ступило немое равнодушие. Илья Ильич по це- лым часам смотрел, как падал снег и наносил сугробы на дворе и на улице, как покрыл дро- ва, курятники, конуру, садик, гряды огорода, как из столбов забора образовались пирами- ды, как всё умерло и окуталось в саван. Подолгу слушал он треск кофейной мельни- цы, скаканье на цепи и лай собаки, чищенье сапог Захаром и мерный стук маятника. К нему по-прежнему входила хозяйка, с предложением купить что-нибудь или отку- шать чего-нибудь; бегали хозяйские дети: он равнодушно-ласково говорил с первой, по- следним задавал уроки, слушал, как они чита- ют, и улыбался на их детскую болтовню вяло и нехотя. Но гора осыпалась понемногу, море отсту- пало от берега или приливало к нему, и Обло- мов мало-помалу входил в прежнюю нормаль- ную свою жизнь. Осень, лето и зима прошли вяло, скучно. Но Обломов ждал опять весны и мечтал о поездке в деревню. В марте напекли жаворонков, в апреле у него выставили рамы и объявили, что вскры- лась Нева и наступила весна. Он бродил по саду. Потом стал сажать ово- щи в огороде; пришли разные праздники, троица, семик, первое мая; всё это ознамено- валось берёзками, венками; в роще пили чай. С начала лета в доме стали поговаривать о двух больших предстоящих праздниках: ива- нове дне, именинах братца, и об ильине дне – именинах Обломова: это были две важные эпохи в виду. И когда хозяйке случилось ку- пить или видеть на рынке отличную четверть телятины или удавался особенно хорошо пи- рог, она приговаривала: «Ах, если б этакая те- лятина попалась или этакий пирог удался в иванов или в ильин день!» Поговаривали об ильинской пятнице и о со- вершаемой ежегодно на Пороховые Заводы прогулке пешком, о празднике на Смоленском кладбище, в Колпине. Под окнами снова раздалось тяжёлое кудах- танье наседки и писк нового поколения цып- лят; пошли пироги с цыплятами и свежими грибами, свежепросоленные огурцы; вскоре появились и ягоды. – Потроха уж теперь нехороши, – сказала хозяйка Обломову, – вчера за две пары ма- леньких просили семь гривен, зато лососина свежая есть: ботвинью хоть каждый день мож- но готовить. Хозяйственная часть в доме Пшеницыной процветала, не потому только, что Агафья Мат- веевна была образцовая хозяйка, что это было её призванием, но и потому ещё, что Иван Матвеевич Мухояров был, в гастрономическом отношении, великий эпикуреец. Он был более нежели небрежен в платье, в белье: платье носил по многим годам и тратил деньги на по- купку нового с отвращением и досадой, не развешивал его тщательно, а сваливал в угол, в кучу. Бельё, как чернорабочий, менял только в субботу; но что касалось стола, он не щадил издержек. В этом он отчасти руководствовался своей собственной, созданной им, со времени вступ- ления в службу, логикой: «Не увидят, что в брюхе, – и толковать пустяков не станут; тогда как тяжёлая цепочка на часах, новый фрак, светлые сапоги – всё это порождает лишние разговоры». От этого на столе у Пшеницыных являлась телятина первого сорта, янтарная осетрина, белые рябчики. Он иногда сом обходит и об- нюхает, как легавая собака, рынок или Милю- тины лавки, под полой принесёт лучшую пу- лярку, не пожалеет четырёх рублей на индей- ку. Вино он брал с биржи и прятал сам и сам доставал; но на столе иногда никто не видал ничего, кроме графина водки, настоенной смо- родинным листом; вино же выпивалось в свет- лице. Когда он с Тарантьевым отправлялся на тоню, в пальто у него всегда спрятана была бутылка высокого сорта мадеры, а когда пили они в «заведении» чай, он приносил свой ром. Постепенная осадка или выступление дна морского и осыпка горы совершались над всем и, между прочим, над Анисьей: взаимное вле- ченье Анисьи и хозяйки превратилось в нераз- рывную связь, в одно существование. Обломов, видя участие хозяйки в его делах, предложил однажды ей, в виде шутки, взять все заботы о его продовольствии на себя и из- бавить его от всяких хлопот. Радость разлилась у ней по лицу; она усмехнулась даже сознательно. Как расширя- лась её арена: вместо одного два хозяйства или одно, да какое большое! Кроме того, она приобретала Анисью. Хозяйка поговорила с братцем, и на другой день из кухни Обломова всё было перетаскано на кухню Пшеницыной; серебро его и посуда поступили в её буфет, а Акулина была разжа- лована из кухарок в птичницы и в огородницы. Всё пошло на большую ногу; закупка саха- ру, чаю, провизии, соленье огурцов, моченье яблок и вишен, варенье – всё приняло обшир- ные размеры. Агафья Матвеевна выросла. Анисья распра- вила свои руки, как орлица крылья, и жизнь закипела и потекла рекой. Обломов обедал с семьёй в три часа, только братец обедали особо, после, больше в кухне, потому что очень поздно приходили из долж- ности. Чай и кофе носила Обломову сама хозяйка, а не Захар. Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отча- сти фартуком, отчасти голой рукой, почти но- сом, разом всё сдует, смахнёт, сдёрнет, уберёт и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Об- ломов выйдет в сад, заглянет к нему в комна- ту, найдёт беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьёт подушки горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнёт себе, что надо переменить, и сдёрнет их, обо- трёт окна, заглянет за спинку дивана и уйдёт. Постепенная осадка дна морского, осыпанье гор, наносный ил с прибавкой лёгких вулкани- ческих взрывов – всё это совершилось всего более в судьбе Агафьи Матвеевны, и никто, всего менее она сама, не замечал это. Оно ста- ло заметно только по обильным, неожиданным и бесконечным последствиям. Отчего она с некоторых пор стала сама не своя? Отчего прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухе, не положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и досто- инством сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за стола, побежит на кухню, осыплет всею горечью упрёков Акулину и даже надуется на Анисью, а на другой день присмотрит сама, положена ли зелень, не переварилась ли рыба. Скажут, может быть, что она совестится по- казаться неисправной в глазах постороннего человека в таком предмете, как хозяйство, на котором сосредоточивалось её самолюбие и вся её деятельность! Хорошо. А почему прежде бывало с восьми часов вечера у ней слипаются глаза, а в де- вять, уложив детей и осмотрев, потушены ли огни на кухне, закрыты ли трубы, прибрано ли всё, она ложится – и уже никакая пушка не разбудит её до шести часов? Теперь же, если Обломов поедет в театр или засидится у Ивана Герасимовича и долго не едет, ей не спится, она ворочается с боку на бок, крестится, вздыхает, закрывает глаза – нет сна, да и только! Чуть застучит по улице, она поднимет голо- ву, иногда вскочит с постели, отворит форточ- ку и слушает: не он ли? Если застучат в ворота, она накинет юбку и бежит в кухню, расталкивает Захара, Анисью и посылает отворить ворота. Скажут, может быть, что в этом высказыва- ется добросовестная домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней в доме был беспорядок, чтоб жилец ждал ночью на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрёт, что, наконец, продолжительный стук может перебудить де- тей. Хорошо. А отчего, когда Обломов сделался болен, она никого не впускала к нему в комна- ту, устлала её войлоками и коврами, завесила окна и приходила в ярость – она, такая добрая и кроткая, если Ваня или Маша чуть вскрикнут или громко засмеются? Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а по- том, накинув салоп и написав крупными бук- вами на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здра- вие, потом отходила в угол, бросалась на ко- лени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шёпотом спрашивала у Анисьи: – Что? Скажут, что это ничего больше, как жа- лость, сострадание, господствующие элементы в существе женщины. Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздо- равливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не ин- тересовался, что она делает, не шутил, не сме- ялся с ней, – она похудела, на неё вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе – и не помнит, что делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя, – и не чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из- за стола: она, точно каменная, будто и не слы- шит. Прежде бывало её никто не видал задумчи- вой, да это и не к лицу ей: всё она ходит да движется, на всё смотрит зорко и видит всё, а тут вдруг, со ступкой на коленях, точно заснёт и не двигается, потом вдруг так начнёт коло- тить пестиком, что даже собака залает, думая, что стучатся в ворота. Но только Обломов ожил, только появилась у него добрая улыбка, только он начал смот- реть на неё по-прежнему ласково, заглядывать к ней в дверь и шутить – она опять пополнела, опять хозяйство её пошло живо, бодро, весе- ло, с маленьким оригинальным оттенком: бы- вало она движется целый день, как хорошо устроенная машина, стройно, правильно, хо- дит плавно, говорит ни тихо, ни громко, наме- лет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь, сядет за шитьё, игла у ней ходит мерно, как часовая стрелка; потом она встанет, не суе- тясь; там остановится на полдороге в кухню, отворит шкаф, вынет что-нибудь, отнесёт – всё, как машина. А теперь, когда Илья Ильич сделался чле- ном её семейства, она и толчёт и сеет иначе. Свои кружева почти забыла. Начнёт шить, уся- дется покойно, вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе подавал, – она в три прыжка яв- ляется в кухню и смотрит во все глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь, схватит ложечку, перельёт на свету ложечки три, чтоб узнать, уварился ли, отстоялся ли кофе, не по- дали бы с гущей, посмотрит, есть ли пенки в сливках. Готовится ли его любимое блюдо, она смот- рит на кастрюлю, поднимет крышку, понюхает, отведает, потом схватит кастрюлю сама и дер- жит на огне. Трёт ли миндаль или толчёт что- нибудь для него, так трёт и толчёт с таким ог- нём, с такой силой, что её бросит в пот. Всё её хозяйство, толченье, глаженье, про- севанье и т. п. – всё это получило новый, жи- вой смысл: покой и удобство Ильи Ильича. Прежде она видела в этом обязанность, теперь это стало её наслаждением. Она стала жить по-своему полно и разнообразно. Но она не знала, что с ней делается, ни- когда не спрашивала себя, а перешла под это сладостное иго безусловно, без сопротивлений и увлечений, без трепета, без страсти, без смутных предчувствий, томлений, без игры и музыки нерв. Она как будто вдруг перешла в другую веру и стала исповедовать её, не рассуждая, что это за вера, какие догматы в ней, а слепо повину- ясь её законам. Это как-то легло на неё само собой, и она подошла точно под тучу, не пятясь назад и не забегая вперёд, а полюбила Обломова просто, как будто простудилась и схватила неизлечи- мую лихорадку. Она сама и не подозревала ничего: если б это ей сказать, то это было бы для неё ново- стью – она бы усмехнулась и застыдилась. Она молча приняла обязанности в отноше- нии к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протёртые пятки на чулках, знала, какой ногой он встаёт с посте- ли, замечала, когда хочет сесть ячмень на гла- зу, какого блюда и по скольку съедает он, ве- сел он или скучен, много спал или нет, как будто делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится. Если б её спросили, любит ли она его, она бы опять усмехнулась и отвечала утвердитель- но, но она отвечала бы так и тогда, когда Об- ломов жил у неё всего с неделю. За что или отчего полюбила она его именно, отчего, не любя, вышла замуж, не любя, дожи- ла до тридцати лет, а тут вдруг как будто на неё нашло? Хотя любовь и называют чувством капризным, безотчётным, рождающимся, как болезнь, однакож и она, как всё, имеет свои законы и причины. А если до сих пор эти зако- ны исследованы мало, так это потому, что че- ловеку, поражённому любовью, не до того, чтоб учёным оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнув глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает бить- ся сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает своё я и переходит в него или в неё, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдаётся в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слёзы, горячка… Агафья Матвеевна мало прежде видела та- ких людей, как Обломов, а если видала, так издали, и, может быть, они нравились ей, но жили они в другой, не в её сфере, и не было никакого случая к сближению с ними. Илья Ильич ходит не так, как ходил её по- койный муж, коллежский секретарь Пшеницын – мелкой, деловой прытью, не пишет беспре- станно бумаг, не трясётся от страха, что опоз- дает в должность, не глядит на всякого так, как будто просит оседлать его и поехать, а глядит он на всех и на всё так смело и свобод- но, как будто требует покорности себе. Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца – не трясутся, не красные, а белые… не- большие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрёт голову рукой – всё это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят её братец и Тарантьев, как не гово- рил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкно- венно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие. Бельё носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым мылом, ногти чистит – весь он так хорош, так чист, может ничего не делать и не делает, ему делают все другие: у него есть Захар и ещё триста Захаров… Он барин, он сияет, блещет! Притом он так добр: как мягко он ходит, делает движения, дотронется до руки – как бархат, а тронет бы- вало рукой муж, как ударит! И глядит он и го- ворит так же мягко, с такой добротой… Она не думала, не сознавала ничего этого, но если б кто другой вздумал уследить и объ- яснить впечатление, сделанное на её душу по- явлением в её жизни Обломова, тот бы должен был объяснить его так, а не иначе. Илья Ильич понимал, какое значение он внёс в этот уголок, начиная с братца до цеп- ной собаки, которая с появлением его стала получать втрое больше костей, но он не пони- мал, как глубоко пустило корни это значение и какую неожиданную победу он сделал над сердцем хозяйки. В её суетливой заботливости о его столе, белье и комнатах он видел только проявление главной черты её характера, замеченной им ещё в первое посещение, когда Акулина вне- сла внезапно в комнату трепещущего петуха и когда хозяйка, несмотря на то что смущена была неуместною ревностью кухарки, успела, однако, сказать ей, чтоб она отдала лавочнику не этого, а серого петуха. Сама Агафья Матвеевна не в силах была не только пококетничать с Обломовым, показать ему каким-нибудь признаком, что в ней проис- ходит, но она, как сказано, никогда не созна- вала и не понимала этого, даже забыла, что несколько времени назад этого ничего не происходило в ней, и любовь её высказалась только в безграничной преданности до гроба. У Обломова не были открыты глаза на на- стоящее свойство её отношений к нему, и он продолжал принимать это за характер. И чув- ство Пшеницыной, такое нормальное, есте- ственное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих её и для неё самой. Оно было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда не узнал об этом. Сидела она у изголовья его ночью и уходила с зарёй, и потом не было разговора о том. Его отношения к ней были гораздо проще: для него в Агафье Матвеевне, в её вечно дви- жущихся локтях, в заботливо останавливаю- щихся на всём глазах, в вечном хождении из шкафа в кухню, из кухни в кладовую, оттуда в погреб, во всезнании всех домашних и хозяй- ственных удобств воплощался идеал того не- обозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой кровлей. Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и про- мышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им гла- за, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с ди- Иван Гончаров: «Обломов» вана, видел, что движется что-то живое и про- ворное в его пользу и что не взойдёт завтра солнце, застелют небо вихри, понесётся бур- ный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а бельё его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глу- бокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями. Он каждый день всё более и более дружил- ся с хозяйкой: о любви и в ум ему не приходи- ло, то есть о той любви, которую он недавно перенёс, как какую-нибудь оспу, корь или го- рячку, и содрогался, когда вспоминал о ней. Он сближался с Агафьей Матвеевной – как будто подвигался к огню, от которого стано- вится всё теплее и теплее, но которого любить нельзя. Он после обеда охотно оставался и курил трубку в её комнате, смотрел, как она уклады- вала в буфет серебро, посуду, как вынимала чашки, наливала кофе, как, особенно тщатель- но вымыв и обтерев одну чашку, наливала прежде всех, подавала ему и смотрела, дово- лен ли он. Он охотно останавливал глаза на её полной шее и круглых локтях, когда отворялась дверь к ней в комнату, и даже, когда она долго не отворялась, он потихоньку ногой отворял её сам и шутил с ней, играл с детьми. Но ему не было скучно, если утро проходи- ло и он не видал её; после обеда, вместо того чтоб остаться с ней он часто уходил соснуть часа на два; но он знал, что лишь только он проснётся, чай ему готов, и даже в ту самую минуту, как проснётся. И главное, всё это делалось покойно: не было у него ни опухоли у сердца, ни разу он не волновался тревогой о том, увидит ли он хозяйку или нет, что она подумает, что сказать ей, как отвечать на её вопрос, как она взгля- нет, – ничего, ничего. Тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слёз – ничего не испытал он. Сидит и курит и глядит, как она шьёт, иногда скажет что-ни- будь или ничего не скажет, а между тем по- койно ему, ничего не надо, никуда не хочется, как будто всё тут есть, что ему надо. Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна. И у него не рождается никаких самолюбивых желаний, по- зывов, стремлений на подвиги, мучительных терзаний о том, что уходит время, что гибнут его силы, что ничего не сделал он, ни зла, ни добра, что празден он и не живёт, а прозябает. Его как будто невидимая рука посадила, как драгоценное растение, в тень от жара, под кров от дождя и ухаживает за ним, лелеет. – Что это как у вас проворно ходит игла мимо носа, Агафья Матвеевна! – сказал Обло- мов. – Вы так живо снизу поддеваете, что я, право, боюсь, как бы вы не пришили носа к юбке. Она усмехнулась. – Вот только дострочу эту строчку, – гово- рила она почти про себя, – ужинать станем. – А что к ужину? – спрашивает он. – Капуста кислая с лососиной, – сказала она. – Осетрины нет нигде: уж я все лавки вы- ходила, и братец спрашивали – нет. Вот разве попадётся живой осётр – купец из каретного ряда заказал, – так обещали часть отрезать. Потом телятина, каша на сковороде… – Вот это прекрасно! Как вы милы, что вспомнили, Агафья Матвеевна! Только не за- была бы Анисья. – А я-то на что? Слышите, шипит? – отвеча- ла она, отворив немного дверь в кухню. – Уж жарится. Потом дошила, откусила нитку, свернула работу и отнесла в спальню. Итак, он подвигался к ней, как к тёплому огню, и однажды подвинулся очень близко, почти до пожара, по крайней мере до вспыш- ки. Он ходил по своей комнате и, оборачиваясь к хозяйской двери, видел, что локти действуют с необыкновенным проворством. – Вечно заняты! – сказал он, входя к хозяй- ке. – Что это такое? – Корицу толку, – отвечала она, глядя в ступку, как в пропасть, и немилосердно стуча пестиком. – А если я вам помешаю? – спросил он, взяв её за локти не давая толочь. – Пустите! Ещё надо сахару натолочь да вина отпустить на пудинг. Он всё держал её за локти, и лицо его было у её затылка. – Скажите, что если б я вас… полюбил? Она усмехнулась. – А вы бы полюбили меня? – опять спросил он. – Отчего же не полюбить? Бог всех велел любить. – А если я поцелую вас? – шепнул он, на- клонясь к её щеке, так что дыхание его обо- жгло ей щёку. – Теперь не святая неделя, – сказала она с усмешкой. – Ну, поцелуйте же меня! – Вот, бог даст, доживём до пасхи, так по- целуемся, – сказала она, не удивляясь, не смущаясь, не робея, а стоя прямо и неподвиж- но, как лошадь, на которую надевают хомут. Он слегка поцеловал её в шею. – Смотрите, просыплю корицу; вам же нече- го будет в пирожное положить, – заметила она. – Не беда! – отвечал он. – Что это у вас на халате опять пятно? – за- ботливо спросила она, взяв в руки полу хала- та. – Кажется, масло? – Она понюхала пятно. – Где это вы? Не с лампадки ли накапало? – Не знаю, где это я приобрёл. – Верно, за дверь задели? – вдруг догада- лась Агафья Матвеевна. – Вчера мазали петли: все скрипят. Скиньте да дайте скорее, я выве- ду и замою: завтра ничего не будет. – Добрая Агафья Матвеевна! – сказал Обло- мов, лениво сбрасывая с плеч халат. – Знаете что: поедемте-ка в деревню жить: там-то хо- зяйство! Чего, чего нет: грибов, ягод, варенья, птичий, скотный двор… – Нет, зачем? – заключила она со вздо- хом. – Здесь родились, век жили, здесь и уме- реть надо. Он глядел на неё с лёгким волнением, но глаза не блистали у него, не наполнялись сле- зами, не рвался дух на высоту, на подвиги. Ему только хотелось сесть на диван и не спус- кать глаз с её локтей.

II

Иванов день прошёл торжественно. Иван Матвеевич накануне не ходил в должность, ез- дил, как угорелый, по городу и всякий раз приезжал домой то с кульком, то с корзиной. Агафья Матвеевна трои сутки жила одним кофе, и только для Ильи Ильича готовились три блюда, а прочие ели как-нибудь и что-ни- будь. Анисья накануне даже вовсе не ложилась спать. Только один Захар выспался за неё и за себя и на все эти приготовления смотрел не- брежно, с полупрезрением. – У нас в Обломовке этак каждый праздник готовили, – говорил он двум поварам, которые приглашены были с графской кухни. – Бывало пять пирожных подадут, а соусов что, так и не пересчитаешь! И целый день господа-то куша- ют, и на другой день. А мы дней пять доедаем остатки. Только доели, смотришь, гости прие- хали – опять пошло, а здесь раз в год! Он за обедом подавал первому Обломову и ни за что не соглашался подать какому-то господину с большим крестом на шее. – Наш-то столбовой, – гордо говорил он, – а это что за гости! Тарантьеву, сидевшему на конце, вовсе не подавал или сам сваливал ему на тарелку ку- шанье, сколько заблагорассудит. Все сослуживцы Ивана Матвеевича были на- лицо, человек тридцать. Огромная форель, фаршированные цыпля- та, перепёлки, мороженое и отличное вино – всё это достойно ознаменовало годичный праздник. Гости под конец обнимались, до небес пре- возносили вкус хозяина и потом сели за карты. Мухояров кланялся и благодарил, говоря, что он, для счастья угостить дорогих гостей, не по- жалел третного будто бы жалованья. К утру гости разъехались и разошлись, с грехом пополам, и опять всё смолкло в доме до ильина дня. В этот день из посторонних были только в гостях у Обломова Иван Герасимович и Алек- сеев, безмолвный и безответный гость, кото- рый звал в начале рассказа Илью Ильича на первое мая. Обломов не только не хотел усту- пить Ивану Матвеевичу, но старался блеснуть тонкостью и изяществом угощения, неизвест- ными в этом углу. Вместо жирной кулебяки явились начинён- ные воздухом пирожки; перед супом подали устриц; цыплята в папильотках, с трюфелями, сладкие мяса, тончайшая зелень, английский суп. Посередине стола красовался громадный ананас, и кругом лежали персики, вишни, абрикосы. В вазах – живые цветы. Только принялись за суп, только Тарантьев обругал пирожки и повара за глупую выдумку ничего не класть в них, как послышалось отча- янное скаканье и лай собаки на цепи. На двор въехал экипаж, и кто-то спрашивал Обломова. Все и рты разинули. – Кто-нибудь из прошлогодних знакомых вспомнил мои именины, – сказал Обломов. – Дома нет, скажи – дома нет! – кричал он шо- потом Захару. Обедали в саду, в беседке. Захар бросился было отказать и столкнулся на дорожке с Штольцем. – Андрей Иваныч, – прохрипел он радостно. – Андрей! – громко воззвал к нему Обломов и бросился обнимать его. – Как я кстати, к самому обеду! – сказал Штольц. – Накорми меня; я голоден. Насилу отыскал тебя! – Пойдём, пойдём, садись! – суетливо гово- рил Обломов, сажая его подле себя. При появлении Штольца Тарантьев первый проворно переправился через плетень и шаг- нул в огород; за ним скрылся за беседку Иван Матвеевич и исчез в светлицу. Хозяйка тоже поднялась с места. – Я помешал, – сказал Штольц вскакивая. – Куда это, зачем? Иван Матвеич! Михей Ан- дреич! – кричал Обломов. Хозяйку он усадил на своё место, а Ивана Матвеевича и Тарантьева дозваться не мог. – Откуда, как, надолго ли? – посыпались вопросы. Штольц приехал на две недели, по делам, и отправлялся в деревню, потом в Киев и ещё бог знает куда. Штольц за столом говорил мало, но ел много: видно, что он в самом деле был голо- ден. Прочие и подавно ели молча. После обеда, когда всё убрали со стола, Об- ломов велел оставить в беседке шампанское и сельтерскую воду и остался вдвоём с Штоль- цем. Они молчали некоторое время. Штольц при- стально и долго глядел на него. – Ну, Илья?! – сказал он наконец, но так строго, так вопросительно, что Обломов смот- рел вниз и молчал. – Стало быть, «никогда»? – Что «никогда»? – спросил Обломов, будто не понимая. – Ты уж забыл: «Теперь или никогда!» – Я не такой теперь… что был тогда, Ан- дрей, – сказал он наконец. – Дела мои, слава богу, в порядке: я не лежу праздно, план по- чти кончен, выписываю два журнала; книги, что ты оставил, почти все прочитал… – Отчего ж не приехал за границу? – спро- сил Штольц. – За границу мне помешала приехать… Он замялся. – Ольга? – сказал Штольц, глядя на него выразительно. Обломов вспыхнул. – Как, ужели ты слышал… Где она теперь? – быстро спросил он, взглянув на Штольца. Штольц, не отвечая, продолжал смотреть на него, глубоко заглядывая ему в душу. – Я слышал, она с тёткой уехала за грани- цу, – говорил Обломов: – вскоре… – Вскоре после того, как узнала свою ошиб- ку, – договорил Штольц. – Разве ты знаешь… – говорил Обломов, не зная, куда деваться от смущенья. – Всё, – сказал Штольц, – даже и о ветке сирени. И тебе не стыдно, не больно, Илья? не жжёт тебя раскаяние, сожаление?.. – Не говори, не поминай! – торопливо пере- бил его Обломов. – Я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между мною и ею, когда убедился, что я не стою её… Ах, Андрей! если ты любишь меня, не мучь, не по- минай о ней: я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить… право, я не очень виноват… – Я не виню тебя, Илья, – дружески, мягко продолжал Штольц, – я читал твоё письмо. Ви- новат больше всех я, потом она, потом уж ты, и то мало. – Что она теперь? – робко спросил Обломов. – Что: грустит, плачет неутешными слезами и проклинает тебя… Испуг, сострадание, ужас, раскаяние с каж- дым словом являлись на лице Обломова. – Что ты говоришь, Андрей! – сказал он, вставая с места. – Поедем, ради бога, сейчас, сию минуту: я у ног её выпрошу прощение… – Сиди смирно! – перебил Штольц засмеяв- шись. – Она весела, даже счастлива, велела кланяться тебе и хотела писать, но я отгово- рил, сказал, что это тебя взволнует. – Ну, слава богу! – почти со слезами произнёс Обломов. – Как я рад, Андрей, поз- воль поцеловать тебя, и выпьем за её здоро- Иван Гончаров: «Обломов» вье. Они выпили по бокалу шампанского. – Где ж она теперь? – Теперь в Швейцарии. К осени она с тёткой поедет к себе в деревню. Я за этим здесь те- перь: нужно ещё окончательно похлопотать в палате. Барон не доделал дела; он вздумал посвататься за Ольгу… – Ужели? Так это правда? – спросил Обло- мов. – Ну, что ж она? – Разумеется, что: отказала; он огорчился и уехал, а я вот теперь доканчивай дела! На той неделе всё кончится. Ну, ты что? Зачем ты за- бился в эту глушь? – Покойно здесь, тихо, Андрей, никто не ме- шает… – В чём? – Заниматься… – Помилуй, здесь та же Обломовка, только гаже, – говорил Штольц оглядываясь. – Поедем-ка в деревню, Илья. – В деревню… хорошо, пожалуй: там же стройка начнётся скоро… только не вдруг, Ан- дрей, дай сообразить… – Опять сообразить! Знаю я твои соображе- ния: сообразишь, как года два назад сообра- зил ехать за границу. Поедем на той неделе. – Как же вдруг, на той неделе? – защищал- ся Обломов. – Ты на ходу, а мне ведь надо приготовиться… У меня здесь всё хозяйство: как я кину его? У меня ничего нет. – Да ничего и не надо. Ну, что тебе нужно? Обломов молчал. – Здоровье плохо, Андрей, – сказал он, – одышка одолевает. Ячмени опять пошли, то на том, то на другом глазу, и ноги стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь по голове или по спине, так что вскочишь… – Послушай, Илья, серьёзно скажу тебе, что надо переменить образ жизни, иначе ты на- живёшь себе водяную или удар. Уж с надежда- ми на будущность – кончено: если Ольга, этот ангел, не унёс тебя на своих крыльях из твое- го болота, так я ничего не сделаю. Но избрать себе маленький круг деятельности, устроить деревушку, возиться с мужиками, входить в их дела, строить, садить – всё это ты должен и можешь сделать… Я от тебя не отстану. Теперь уж слушаюсь не одного своего желания, а воли Ольги: она хочет – слышишь? – чтоб ты не умирал совсем, не погребался заживо, и я обещал откапывать тебя из могилы… – Она ещё не забыла меня! Да стою ли я! – сказал Обломов с чувством. – Нет, не забыла и, кажется, никогда не за- будет: это не такая женщина. Ты ещё должен ехать к ней в деревню, в гости. – Не теперь только, ради бога, не теперь Андрей! Дай забыть. Ах, ещё здесь… Он указал на сердце. – Что здесь? Не любовь ли? – спросил Штольц. – Нет, стыд и горе! – со вздохом ответил Обломов. – Ну хорошо! Поедем к тебе: ведь тебе строиться надо; теперь лето, драгоценное вре- мя уходит… – Нет, у меня поверенный есть. Он и теперь в деревне, а я могу после приехать, когда со- берусь, подумаю. Он стал хвастаться перед Штольцем, как, не сходя с места, он отлично устроил дела, как поверенный собирает справки о беглых мужи- ках, выгодно продаёт хлеб и как прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберёт и при- шлёт в этом году оброк. Штольц руками всплеснул при этом расска- зе. – Ты ограблен кругом! – сказал он. – С трёхсот душ полторы тысячи рублей! Кто пове- ренный? Что за человек? – Больше полуторы тысячи, – поправил Об- ломов, – он из выручки же за хлеб получил вознаграждение за труд… – Сколько ж? – Не помню, право, да я тебе покажу: у меня где-то есть расчёт. – Ну, Илья! Ты в самом деле умер, погиб! – заключил он. – Одевайся, поедем ко мне! Обломов стал было делать возражения, но Штольц почти насильно увёз его к себе, напи- сал доверенность на своё имя, заставил Обло- мова подписать и объявил ему, что он берёт Обломовку на аренду до тех пор, пока Обло- мов сам приедет в деревню и привыкнет к хо- зяйству. – Ты будешь получать втрое больше, – ска- зал он, – только я долго твоим арендатором не буду – у меня свои дела есть. Поедем в де- ревню теперь, или приезжай вслед за мной. Я буду в имении Ольги: это в трёхстах верстах, заеду и я к тебе, выгоню поверенного, распо- ряжусь, а потом являйся сам. Я от тебя не от- стану. Обломов вздохнул. – Ах, жизнь! – сказал он. – Что жизнь? – Трогает, нет покоя! Лёг бы и заснул… на- всегда… – То есть погасил бы огонь и остался в тем- ноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофи- лософствовал бы немного, право! Жизнь мель- кнёт, как мгновение, а он лёг бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б прожить лет двести, триста! – заключил он, – сколько бы можно было переделать дела! – Ты – другое дело, Андрей, – возразил Об- ломов, – у тебя крылья есть: ты не живёшь, ты летаешь; у тебя есть дарования, самолюбие; ты вон не толст, не одолевают ячмени, не че- шется затылок. Ты как-то иначе устроен… – Э, полно! Человек создан сам устраивать себя и даже менять свою природу, а он отра- стил брюхо да и думает, что природа послала ему эту ношу! У тебя были крылья, да ты отвя- зал их. – Где они, крылья-то? – уныло говорил Об- ломов. – Я ничего не умею… – То есть не хочешь уметь, – перебил Штольц. – Нет человека, который бы не умел чего-нибудь, ей-богу нет! – А вот я не умею! – сказал Обломов. – Тебя послушать, так ты и бумаги не уме- ешь в управу написать и письма к домовому хозяину, а к Ольге письмо написал же? Не пу- тал там которого и что? И бумага нашлась ат- ласная, и чернила из английского магазина, и почерк бойкий: что? Обломов покраснел. – Понадобилось, так явились и мысли и язык, хоть напечатать в романе где-нибудь. А нет нужды, так и не умею, и глаза не видят, и в руках слабость! Ты своё уменье затерял ещё в детстве, в Обломовке, среди тёток, нянек и дядек. Началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить. – Всё это, может быть, правда, Андрей, да делать нечего, не воротишь! – с решительным вздохом сказал Илья. – Как не воротишь! – сердито возразил Штольц. – Какие пустяки. Слушай да делай, что я говорю, вот и воротишь! Но Штольц уехал в деревню один, а Обло- мов остался, обещаясь приехать к осени. – Что сказать Ольге? – спросил Штольц Об- ломова перед отъездом. Обломов наклонил голову и печально мол- чал; потом вздохнул. – Не поминай ей обо мне! – наконец сказал он в смущении, – скажи, что не видал, не слы- хал… – Она не поверит, – возразил Штольц. – Ну скажи, что я погиб, умер, пропал… – Она заплачет и долго не утешится: за что же печалить её? Обломов задумался с умилением; глаза были влажны. – Ну хорошо; я солгу ей, скажу, что ты живёшь её памятью, – заключил Штольц, – и ищешь строгой и серьёзной цели. Ты заметь, что сама жизнь и труд есть цель жизни, а не женщина: в этом вы ошибались оба. Как она будет довольна! Они простились.

III

Тарантьев и Иван Матвеевич на другой день ильина дня опять сошлись вечером в заведе- нии. – Чаю! – мрачно приказывал Иван Матвее- вич, и когда половой подал чай и ром, он с до- садой сунул ему бутылку назад. – Это не ром, а гвозди! – сказал он и, вынув из кармана пальто свою бутылку, откупорил и дал поню- хать половому. – Не суйся же вперёд с своей, – заметил он. – Что, кум, ведь плохо! – сказал он, когда ушёл половой. – Да, чорт его принёс! – яростно возразил Тарантьев. – Каков шельма, этот немец! Уни- чтожил доверенность да на аренду имение взял! Слыханное ли это дело у нас? Обдерёт же он овечку-то. – Если он дело знает, кум, я боюсь, чтоб там чего не вышло. Как узнает, что оброк-то со- бран, а получили то его мы, да, пожалуй, дело затеет… – Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затёртый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что ли, он даёт мужикам: чай, с глазу на глаз берёт. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А то ещё дело! – Ой ли? – развеселясь, сказал Мухояров. – Ну, выпьем же. Он подлил рому себе и Тарантьеву. – Глядишь, кажется, нельзя и жить на белом свете, а выпьешь – можно жить! – утешался он. – А ты тем временем вот что сделаешь, кум, – продолжал Тарантьев:– ты выведи ка- кие-нибудь счёты, какие хочешь, за дрова, за капусту, ну, за что хочешь, благо Обломов те- перь передал куме хозяйство, и покажи сумму в расход. А Затёртый, как приедет, скажем, что привёз оброчных денег столько-то и что в расход ушли. – А как он возьмёт счёты да покажет после немцу, тот сосчитает, так, пожалуй, того… – Во-на! Он их сунет куда-нибудь, и сам чёрт не сыщет. Когда-то ещё немец приедет, до тех пор забудется… – Ой ли? Выпьем, кум, – сказал Иван Матве- евич, наливая в рюмку, – жалко разбавлять чаем добро. Ты понюхай: три целковых. Не за- казать ли селянку? – Можно. – Эй! – Нет, каков шельма! «Дай, говорит, мне на аренду», – опять с яростью начал Тарантьев. – Ведь нам с тобой, русским людям, этого и в го- лову бы не пришло! Это заведение-то немец- кой стороной пахнет. Там всё какие-то фермы да аренды. Вот постой, он его ещё акциями до- печёт. – Что это за акции такие, я всё не разберу хорошенько? – спросил Иван Матвеевич. – Немецкая выдумка! – сказал Тарантьев злобно. – Это, например, мошенник какой-ни- будь выдумает делать несгораемые домы и возьмётся город построить: нужны деньги, он и пустит в продажу бумажки, положим, по пя- тисот рублей, а толпа олухов и покупает, да и перепродаёт друг другу. Послышится, что предприятие идёт хорошо, бумажки вздорожа- ют; худо – всё и лопнет. У тебя останутся бу- мажки, а денег-то нет. Где город? спросишь: сгорел, говорят, не достроился, а изобретатель бежал с твоими деньгами. Вот они, акции-то! Немец уж втянет его! Диво, как до сих пор не втянул! Я всё мешал, благодетельствовал зем- ляку! – Да, эта статья кончена: дело решено и сдано в архив; заговелись мы оброк-то полу- чать с Обломовки… – говорил, опьянев немного, Мухояров. – А чорт с ним, кум! У тебя денег-то лопатой не переворочаешь! – возражал Тарантьев, тоже немного в тумане. – Источник есть вер- ный, черпай только, не уставай. Выпьем! – Что, кум, за источник? По целковому да по трёхрублёвому собираешь весь век… – Да ведь двадцать лет собираешь, кум: не греши! – Уж и двадцать! – нетвёрдым языком ото- звался Иван Матвеевич. – Ты забыл, что я всего десятый год секретарём. А прежде гри- венники да двугривенные болтались в карма- не, а иногда, срам сказать, зачастую и медью приходилось собирать. Что это за жизнь! Эх, кум! Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнёт на ухо дру- гому, или строчку продиктует, или просто имя своё напишет на бумаге – и вдруг такая опу- холь сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись. Вот бы поработать этак- то, – замечтал он, пьянея всё более и более, – просители и в лицо почти не видят и подойти не смеют. Сядет в карету, «в клуб!» – крикнет, а там, в клубе-то, в звёздах руку жмут, играет- то не по пятачку, а обедает-то, обедает – ах! Про селянку и говорить постыдится: сморщит- ся да плюнет. Нарочно зимой цыплят делают к обеду, землянику в апреле подадут! Дома жена в блондах, у детей гувернантка, ребя- тишки причёсанные, разряженные. Эх, кум! Есть рай, да грехи не пускают. Выпьем! Вон и селянку несут! – Не жалуйся, кум, не греши: капитал есть, и хороший… – говорил опьяневший Тарантьев с красными, как в крови, глазами. – Тридцать пять тысяч серебром – не шутка! – Тише, тише, кум! – прервал Иван Матвее- вич. – Что ж, всё тридцать пять! Когда до пя- тидесяти дотянешь? Да и с пятидесятью в рай не попадёшь. Женишься, так живи с оглядкой, каждый рубль считай, об ямайском забудь и думать – что это за жизнь! – Зато покойно, кум; тот целковый, тот два – смотришь, в день рублей семь и спрятал. Ни привязки, ни придирки, ни пятен, ни дыму. А под большим делом подпишешь иной раз имя, так после всю жизнь и выскабливаешь боками. Нет, брат, не греши, кум! Иван Матвеевич не слушал и давно о чём-то думал. – Послушай-ка, – вдруг начал он, выпучив глаза и чему-то обрадовавшись, так что хмель Иван Гончаров: «Обломов» почти прошёл, – да нет, боюсь, не скажу, не выпущу из головы такую птицу. Вот сокрови- ще-то залетело… Выпьем, кум, выпьем скорей. – Не стану, пока не скажешь, – говорил Та- рантьев, отодвигая рюмку. – Дело-то, кум, важное, – шептал Мухояров, поглядывая на дверь. – Ну?.. – нетерпеливо спросил Тарантьев. – Вот набрёл на находку. Ну, знаешь что, кум, ведь это всё равно, что имя под большим делом подписать, ей-богу так! – Да что, скажешь ли? – А магарыч-то какой? магарыч? – Ну? – понукал Тарантьев. – Погоди, дай ещё подумать. Да, тут нечего уничтожить, тут закон. Так и быть, кум, скажу, и то потому, что ты нужен; без тебя неловко. А то, видит бог, не сказал бы; не такое дело, чтоб другая душа знала. – Разве я другая душа для тебя, кум? Ка- жется, не раз служил тебе, и свидетелем бы- вал, и копии… помнишь? Свинья ты этакая! – Кум, кум! Держи язык за зубами. Вон ведь ты какой, из тебя, как из пушки, так и палит! – Кой чорт услышит здесь? Не помню, что ли, я себя? – с досадой сказал Тарантьев. – Что ты меня мучишь? Ну, говори. – Слушай же: ведь Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает: тогда от контракта голову потерял, доверенность прислали, так не знал, за что приняться, не помнит даже, сколько оброку получает, сам говорит: «Ниче- го не знаю»… – Ну? – нетерпеливо спросил Тарантьев. – Ну, вот он к сестре-то больно часто пова- дился ходить. Намедни часу до первого заси- делся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим ещё, что будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо; что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что те- перь ей не выйти замуж; что жених присваты- вался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у неё, не хо- чет. – Ну что ж, он перепугается, повалится на постель, да и будет ворочаться, как боров, да вздыхать – вот и всё, – сказал Тарантьев. – Какая же выгода? Где магарыч? – Экой какой! А ты скажи, что пожаловаться хочу, что будто подглядели за ним, что свиде- тели есть… – Ну, коли перепугается очень, ты скажи, что можно помириться, пожертвовать малень- кий капитал. – Где у него деньги-то? – спросил Таран- тьев. – Он обещать-то обещает со страху хоть десять тысяч… – Ты мне только мигни тогда, а я уж заём- ное письмецо заготовлю… на имя сестры: «за- нял я, дескать, Обломов, у такой-то вдовы де- сять тысяч, сроком и т. д.». – Что ж толку-то, кум? Я не пойму: деньги достанутся сестре и её детям. Где же магарыч? – А сестра мне даст заёмное письмо на тако- вую же сумму; я дам ей подписать. – Если она не подпишет? упрётся? – Сестра-то! И Иван Матвеевич залился тоненьким сме- хом. – Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнётся, «Агафья Пшеницына» подмахнёт в сторону, криво и не узнает никогда, что под- писала. Видишь ли: мы с тобой будем в сторо- не: сестра будет иметь претензию на коллеж- ского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горя- чится – законное дело! – говорил он, подняв трепещущие руки вверх. – Выпьем, кум! – Законное дело! – в восторге сказал Таран- тьев. – Выпьем. – А как удачно пройдёт, можно годика через два повторить; законное дело! – Законное дело! – одобрительно кивнув, провозгласил Тарантьев. – Повторим и мы! – Повторим! И они выпили. – Вот как бы твой земляк-то не упёрся да не написал предварительно к немцу, – опасливо заметил Мухояров, – тогда, брат, плохо! Дела никакого затеять нельзя; она вдова, не деви- ца! – Напишет! Как не напишет! Года через два напишет, – сказал Тарантьев. – А упираться станет – обругаю… – Нет, нет, боже сохрани! Всё испортишь, кум: скажет, что принудили… пожалуй, упомя- нет про побои, уголовное дело. Нет, это не го- дится! А вот что можно: предварительно заку- сить с ним и выпить; он смородиновку-то лю- бит. Как в голове зашумит, ты и мигни мне: я и войду с письмецом-то. Он и не посмотрит сум- му, подпишет, как тогда контракт, а после поди, как у маклера будет засвидетельствова- но, допрашивайся! Совестно будет этакому ба- рину сознаваться, что подписал в нетрезвом виде; законное дело! – Законное дело! – повторил Тарантьев. – Пусть тогда Обломовка достаётся наслед- никам. – Пусть достаётся! Выпьем, кум. – За здоровье олухов! – сказал Иван Матве- евич. Они выпили.

IV

Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской сторо- ны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не всё сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображени- ям или, может быть, потому, что Обломов не всё о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям. Однажды в Париже Штольц шёл по бульва- ру и рассеянно перебегал глазами по прохо- жим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чём. Он долго не получал писем из России – ни из Киева, ни из Одессы, ни из Пе- тербурга. Ему было скучно, и он отнёс ещё три письма на почту и возвращался домой. Вдруг глаза его остановились на чём-то не- подвижно, с изумлением, но потом опять при- няли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин. «Нет, не может быть, – подумал он, – какая мысль! Я бы знал! Это не они». Однакож он подошёл к окну этого магазина и разглядывал сквозь стёкла дам: «Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам». Штольц вошёл в магазин и стал что-то тор- говать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую – и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал присталь- но вглядываться. Боже мой! Что за перемена! Она и не она. Черты её, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза го- ворят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, откры- то, светло и покойно; на всём лице лежит об- лако или печали, или тумана. Он подошёл к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвину- лись и легли симметрично, глаза блеснули све- том тихой, не стремительной, но глубокой ра- дости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра. – Боже мой! Вы ли это? – сказала она про- никающим до души, до неги радостным голо- сом. Тётка быстро обернулась, и все трое загово- рили разом. Он упрекал, что они не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать. – Да как это вы вздумали? И мне ни сло- ва! – упрекал он. – Мы так быстро собрались, что не хотели писать к вам, – сказала тётка. – Ольга хотела вам сделать сюрприз. Он взглянул на Ольгу: лицо её не подтвер- ждало слов тётки. Он ещё пристальнее погля- дел на неё, но она была непроницаема, недо- ступна его наблюдению. «Что с ней? – думал Штольц. – Я, бывало, угадывал её сразу, а теперь… какая перемена!» – Как вы развились, Ольга Сергеевна, вы- росли, созрели, – сказал он вслух, – я вас не узнаю! А всего год какой-нибудь не видались. Что вы делали, что с вами было? Расскажите, расскажите! – Да… ничего особенного, – сказала она, рассматривая материю. – Что ваше пение? – говорил Штольц, про- должая изучать новую для него Ольгу и стара- ясь прочесть незнакомую ему игру в лице; но игра эта, как молния, вырывалась и пряталась. – Давно не пела, месяца два, – сказала она небрежно. – А Обломов что? – вдруг бросил он во- прос. – Жив ли? Не пишет? Здесь, может быть, Ольга невольно выдала бы свою тайну, если б не подоспела на помощь тётка. – Вообразите, – сказала она, выходя из ма- газина, – каждый день бывал у нас, потом вдруг пропал. Мы собрались за границу; я по- слала к нему – сказали, что болен, не прини- мает: так и не видались. – И вы не знаете? – заботливо спросил Штольц у Ольги. Ольга пристально лорнировала проезжав- шую коляску. – Он в самом деле захворал, – сказала она, с притворным вниманием рассматривая проез- жавший экипаж. – Посмотрите, ma tante, ка- жется, это наши спутники проехали. – Нет, вы мне отдайте отчёт о моём Илье, – настаивал Штольц, – что вы с ним сделали? Отчего не привезли с собой? – Mais ma tante vient de dire – говорила она. – Он ужасно ленив, – заметила тётка, – и дикарь такой, что лишь только соберутся трое- четверо к нам, сейчас уйдёт. Вообразите, або- нировался в оперу и до половины абонемента не дослушал. – Рубини не слыхал, – прибавила Ольга. Штольц покачал головой и вздохнул. – Как это вы решились? Надолго ли? Что вам вдруг вздумалось? – спрашивал Штольц. – Для неё по совету доктора, – сказала тёт- ка, указывая на Ольгу. – Петербург заметно стал действовать на неё, мы и уехали на зиму, да вот ещё не решились, где провести её: в Ницце или в Швейцарии. – Да, вы очень переменились, – задумчиво говорил Штольц, впиваясь глазами в Ольгу, изучая каждую жилку, глядя ей в глаза. Полгода прожили Ильинские в Париже: Штольц был ежедневным и единственным их собеседником и путеводителем. Ольга заметно начала оправляться; от за- думчивости она перешла к спокойствию и рав- нодушию, по крайней мере наружно. Что у ней делалось внутри – бог ведает, но она мало-по- малу становилась для Штольца прежнею прия- тельницею, хотя уже и не смеялась по-прежне- му громким, детским, серебряным смехом, а только улыбалась сдержанной улыбкой, когда смешил её Штольц. Иногда даже ей как будто было досадно, что она не может не засмеяться. Он тотчас увидел, что её смешить уже не- льзя: часто взглядом и нессиметрично лежа- щими одна над другой бровями со складкой на лбу она выслушает смешную выходку и не улыбнётся, продолжает молча глядеть на него, как будто с упрёком в легкомыслии или с не- терпением, или вдруг, вместо ответа на шутку, сделает глубокий вопрос и сопровождает его таким настойчивым взглядом, что ему станет совестно за небрежный, пустой разговор. Иногда в ней выражалось такое внутреннее утомление от ежедневной людской пустой бе- готни и болтовни, что Штольцу приходилось внезапно переходить в другую сферу, в кото- рую он редко и неохотно пускался с женщина- ми. Сколько мысли, изворотливости ума трати- лось единственно на то, чтоб глубокий, вопро- шающий взгляд Ольги прояснялся и успокаи- вался, не жаждал, не искал вопросительно че- го-нибудь дальше, где-нибудь мимо его! Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд её становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тон- чайшей игры ума, даже лукавства, огня и всё своё уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из серд- ца Ольги зарю ясности на лицо, кротость при- мирения во взгляд и в улыбку. Он к концу дня приходил иногда домой из- мученный этой борьбой и бывал счастлив, когда выходил победителем. «Как она созрела, боже мой! как развилась эта девочка! Кто ж был её учителем? Где она брала уроки жизни? У барона? Там гладко, не почерпнёшь в его щегольских фразах ничего! Не у Ильи же!..» И он не мог понять Ольгу, и бежал опять на другой день к ней, и уже осторожно, с боязнью читал её лицо, затрудняясь часто и побеждая только с помощью всего своего ума и знания жизни вопросы, сомнения, требования – всё, что всплывало в чертах Ольги. Он, с огнём опытности в руках, пускался в лабиринт её ума, характера и каждый день открывал и изучал всё новые черты и факты и всё не видел дна, только с удивлением и тре- вогой следил, как её ум требует ежедневно на- сущного хлеба, как душа её не умолкает, всё просит опыта и жизни. Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днём ещё чу- жая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбома- ми, Штольц успокаивался, полагая, что надол- го наполнил досуги своей приятельницы, и шёл работать или ехал осматривать какие-ни- будь копи, какое-нибудь образцовое имение, шёл в круг людей, знакомиться, сталкиваться с Иван Гончаров: «Обломов» новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомлённый, сесть около её рояля и отдохнуть под звуки её голоса. И вдруг на лице её заставал уже готовые вопро- сы, во взгляде настойчивое требование отчёта. И незаметно, невольно, мало-помалу, он вы- кладывал перед ней, что он осмотрел, зачем. Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, ме- сто, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он при- вык при ней вслух думать, чувствовать и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоём и что живёт этой жизнью со дня приезда Ольги. Почти бессознательно, как перед самим со- бой, он вслух при ней делал оценку приоб- ретённого им сокровища и удивлялся себе и ей; потом поверял заботливо, не осталось ли вопроса в её взгляде, лежит ли заря удовле- творённой мысли на лице и провожает ли его взгляд её как победителя. Если это подтверждалось, он шёл домой с гордостью, с трепетным волнением и долго но- чью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань жизни; мысли, на- блюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню. Какая жаркая заря охватывала бледное лицо Ольги, когда он, не дожидаясь вопроси- тельного и жаждущего взгляда, спешил бро- сать перед ней, с огнём и энергией, новый запас, новый материал! И сам он как полно счастлив был, когда ум её, с такой же заботливостью и с милой покор- ностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на неё, не осталось ли вопроса в её глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недоска- занного, не забыл ли он и, пуще всего, боже сохрани! не пренебрёг ли открыть ей какой- нибудь туманный, для неё недоступный уго- лок, развить свою мысль? Чем важнее, сложнее был вопрос, чем вни- мательнее он поверял его ей, тем долее и при- стальнее останавливался на нём её призна- тельный взгляд, тем этот взгляд был теплее, глубже, сердечнее. «Это дитя, Ольга! – думал он в изумлении. – Она перерастает меня!» Он задумывался над Ольгой, как никогда и ни над чем не задумывался. Весной они все уехали в Швейцарию. Штольц ешь в Париже решил, что отныне без Ольги ему жить нельзя. Решив этот вопрос, он начал решать и вопрос о том, может ли жить без него Ольга. Но этот вопрос не давался ему так легко. Он подбирался к нему медленно, с огляд- кой, осторожно, шёл то ощупью, то смело и ду- мал – вот-вот он близко у цели, вот уловит ка- кой-нибудь несомненный признак, взгляд, сло- во, скуку или радость; ещё нужно маленький штрих, едва заметное движение бровей Ольги, вздох её, и завтра тайна падёт: он любим! На лице у ней он читал доверчивость к себе до ребячества; она глядела иногда на него, как ни на кого не глядела, а разве глядела бы так только на мать, если б у ней была мать. Приход его, досуги, целые дни угождения она не считала одолжением, лестным прино- шением любви, любезностью сердца, а просто обязанностью, как будто он был её брат, отец, даже муж: а это много, это всё. И сама, в каж- дом слове, в каждом шаге с ним, была так сво- бодна и искренна, как будто он имел над ней неоспоримый вес и авторитет. Он и знал, что имеет этот авторитет; она каждую минуту подтверждала это, говорила, что она верит ему одному и может в жизни по- ложиться слепо только на него и ни на кого более в целом мире. Он, конечно, был горд этим, но ведь этим мог гордиться и какой-нибудь пожилой, умный и опытный дядя, даже барон, если б он был человек с светлой головой, с характером. Ав- торитет сколько-нибудь её обаятельного обма- на, того лестного ослепления, в котором жен- щина готова жестоко ошибиться и быть счаст- лива ошибкой?.. Нет, она так сознательно покоряется ему. Правда, глаза её горят, когда он развивает ка- кую-нибудь идею или обнажает душу перед ней; она обливает его лучами взгляда, но все- гда видно, за что; иногда сама же она говорит и причину. А в любви заслуга приобретается так слепо, безотчётно, и в этой-то слепоте и безотчётности и лежит счастье. Оскорбляется она – сейчас же видно, за что оскорблена. Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнём взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-ни- будь похожее на это, показалось ему, что лицо её будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь серд- це у него замрёт и обольётся кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять всё точно задёрнется флёром; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы! Да вы мне всё расскажете и так передадите, что как будто я сама была там». И очарование разрушено этим явным, нескрываемым ни перед кем желанием и этой пошлой, форменной похвалой его искусству рассказывать. Он только соберёт все мель- чайшие черты, только удастся ему соткать тон- чайшее кружево, остаётся закончить какую- нибудь петлю – вот ужо, вот сейчас… И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгля- ды, так что он не раз с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вска- кивал и уходил. Оборотится – она провожает его удивлённым взглядом: ему совестно ста- нет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание. Она выслушает так просто и поверит. Даже сомнения, лукавой улыбки нет у неё. «Любит или не любит?» – играли у него в голове два вопроса. Если любит, отчего же она так осторожна, так скрытна? Если не любит, отчего так преду- предительна, покорна? Он уехал на неделю из Парижа в Лондон и пришёл сказать ей об этом в самый день отъезда, не предупредив зара- нее. Если б она вдруг испугалась, изменилась в лице – вот и кончено, тайна поймана, он счастлив! А она крепко пожала ему руку, опе- чалилась: он был в отчаянии. – Мне ужасно скучно будет, – сказала она, – плакать готова, я точно сирота теперь. Ma tante! Посмотрите, Андрей Иваныч едет! – плаксиво прибавила она. Она срезала его. «Ещё к тётке обратилась! – думал он, – это- го недоставало! Вижу, что ей жаль, что любит, пожалуй… да этой любви можно, как товару на бирже, купить во столько-то времени, на столько-то внимания, угодливости… Не воро- чусь, – угрюмо думал он. – Прошу покорно, Ольга, девочка! по ниточке, бывало, ходила. Что с ней?» И он погружался в глубокую задумчивость. Что с ней? Он не знал безделицы: что она любила однажды, что уже перенесла, насколь- ко была способна, девический период неуме- нья владеть собой, внезапной краски, худо скрытой боли в сердце, лихорадочных призна- ков любви, первой её горячки. Знай он это, он бы узнал если не ту тайну, любит ли она его или нет, так по крайней мере узнал бы, отчего так мудрёно стало разгадать, что делается с ней. В Швейцарии они перебывали везде, куда ездят путешественники. Но чаще и с большой любовью останавливались в мало посещаемых затишьях. Их, или, по крайней мере, Штольца, так занимало «своё собственное дело», что они утомлялись от путешествия, которое для них отодвигалось на второй план. Он ходил за ней по горам, смотрел на обры- вы, на водопады, и во всякой рамке она была на первом плане. Он идёт за ней по какой-ни- будь узкой тропинке, пока тётка сидит в ко- ляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на гору, переведёт дыха- ние и какой взгляд остановит на нём, непре- менно и прежде всего на нём: он уже при- обрёл это убеждение. Оно бы и хорошо: и тепло и светло станет на сердце, да вдруг она окинет потом взглядом местность и оцепенеет, забудется в созерца- тельной дремоте – и его уже нет перед ней. Чуть он пошевелится, напомнит о себе, ска- жет слово – она испугается, иногда вскрикнет: явно, что забыла, тут ли он или далёко, просто – есть ли он на свете. Зато после, дома, у окна, на балконе, она говорит ему одному, долго говорит, долго вы- бирает из души впечатления, пока не выска- жется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успевает мелькнуть луч благо- дарности за помощь. Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие глаза говорят ему, что она хочет слушать его. Она слушает неподвижно, но не проронит слова, не пропустит ни одной черты. Он замол- чит, она ещё слушает, глаза ещё спрашивают, и он на этот немой вызов продолжает выска- зываться с новой силой, с новым увлечением. Оно бы и хорошо: светло, тепло, сердце бьётся; значит, она живёт тут, больше ей ни- чего не нужно: здесь её свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомлённая, и те же, сейчас вопросительные, глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппети- том… Всё бы это прекрасно: он не мечтатель; он не хотел бы порывистой страсти, как не хотел её и Обломов, только по другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо у ис- точника, чтоб черпнуть и упиться в нём и по- том всю жизнь знать, откуда бьёт этот ключ счастья. – Любит ли она или нет? – говорил он с му- чительным волнением, почти до кровавого пота, чуть не до слёз. У него всё более и более разгорался этот вопрос, охватывал его, как пламя, сковывал намерения: это был один главный вопрос уже не любви, а жизни. Ни для чего другого не было теперь места у него в душе. Кажется, в эти полгода зараз собрались и разыгрались над ним все муки и пытки любви, от которых он так искусно берёгся в встречах с женщинами. Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся ещё месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял – это было чуждо ему доселе, – как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со стра- стью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как ухо- дит и жизнь. С него немного спала спесивая уверенность в своих силах; он уже не шутил легкомыслен- но, слушая рассказы, как иные теряют рассу- док, чахнут от разных причин, между прочим… от любви. Ему становилось страшно. – Нет, я положу конец этому, – сказал он, – я загляну ей в душу, как прежде, и завтра – или буду счастлив, или уеду! – Нет сил! – говорил он дальше, глядясь в зеркало. – Я ни на что не похож… Довольно!.. Он пошёл прямо к цели, то есть к Ольге. А что же Ольга? Она не замечала его поло- жения или была бесчувственна к нему? Не замечать этого она не могла: и не такие тонкие женщины, как она, умеют отличить дружескую преданность и угождения от неж- ного проявления другого чувства. Кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной, никем не навеянной ей нравственности. Она была выше этой по- шлой слабости. Остаётся предположить одно, что ей нрави- лось, без всяких практических видов, это не- прерывное, исполненное ума и страсти покло- нение такого человека, как Штольц. Конечно, нравилось: это поклонение восстановляло её оскорблённое самолюбие и мало-помалу опять ставило её на тот пьедестал, с которого она упала; мало-помалу возрождалась её гордость. Но как же она думала: чем должно разре- шиться это поклонение? Не может же оно все- гда выражаться в этой вечной борьбе пытливо- сти Штольца с её упорным молчанием. По крайней мере, предчувствовала ли она, что вся эта борьба его не напрасна, что он выигра- ет дело, в которое положил столько воли и ха- рактера? Даром ли он тратит это пламя, блеск? Потонет ли в лучах этого блеска образ Обло- мова и той любви?.. Она ничего этого не понимала, не сознавала ясно и боролась отчаянно с этими вопросами, сама с собой, и не знала, как выйти из хаоса. Как ей быть? Оставаться в нерешительном положении нельзя: когда-нибудь от этой не- мой игры и борьбы запертых в груди чувств дойдёт до слов – что она ответит о прошлом! Как назовёт его и как назовёт то, что чувству- ет к Штольцу? Если она любит Штольца, что же такое была та любовь? – кокетство, ветреность или хуже? Её бросало в жар и краску стыда при этой мысли. Такого обвинения она не взведёт на себя. Если же то была первая, чистая любовь, что такое её отношения к Штольцу? – Опять игра, обман, тонкий расчёт, чтоб увлечь его к заму- жеству и покрыть этим ветреность своего по- ведения?.. Её бросало в холод, и она бледнела от одной мысли. А не игра, не обман, не расчёт – так… опять любовь? От этого предположения она терялась: вто- Иван Гончаров: «Обломов» рая любовь – чрез семь, восемь месяцев после первой! Кто ж ей поверит? Как она заикнётся о ней, не вызвав изумления, может быть… пре- зрения! Она и подумать не смеет, не имеет права! Она порылась в своей опытности: там о вто- рой любви никакого сведения не отыскалось. Вспомнила про авторитеты тёток, старых дев, разных умниц, наконец писателей, «мысли- телей о любви», – со всех сторон слышит неу- молимый приговор: «Женщина истинно любит только однажды». И Обломов так изрёк свой приговор. Вспомнила о Сонечке, как бы она отозвалась о второй любви, но от приезжих из России слышала, что приятельница её перешла на третью… Нет, нет у ней любви к Штольцу, решала она, и быть не может! Она любила Обломова, и любовь эта умерла, цвет жизни увял навсегда! У ней только дружба к Штольцу, основанная на его блистательных качествах, потом на дружбе его к ней, на внимании, на доверии. Так она отталкивала мысль, даже возмож- ность о любви к старому своему другу. Вот причина, по которой Штольц не мог уловить у ней на лице и в словах никакого знака, ни положительного равнодушия, ни ми- молётной молнии, даже искры чувства, кото- рое хоть бы на волос выходило за границы тёплой, сердечной, но обыкновенной дружбы. Чтоб кончить всё это разом, ей оставалось одно: заметив признаки рождающейся любви в Штольце, не дать ей пищи и хода и уехать по- скорей. Но она уже потеряла время: это случи- лось давно, притом надо было ей предвидеть, что чувство разыграется у него в страсть: да это и не Обломов: от него никуда не уедешь. Положим, это было бы физически и возмож- но, но ей морально невозможен отъезд: снача- ла она пользовалась только прежними правами дружбы и находила в Штольце, как и давно, то игривого, остроумного, насмешливого собесед- ника, то верного и глубокого наблюдателя яв- лений жизни – всего, что случалось с ними или проносилось мимо их, что их занимало. Но чем чаще они виделись, тем больше сближались нравственно, тем роль его стано- вилась оживлённее: из наблюдателя он нечув- ствительно перешёл в роль истолкователя яв- лений, её руководителя. Он невидимо стал её разумом и совестью, и явились новые права, новые тайные узы, опутавшие всю жизнь Оль- ги, все, кроме одного заветного уголка, кото- рый она тщательно прятала от его наблюдения и суда. Она приняла эту нравственную опеку над своим умом и сердцем и видела, что и сама по- лучила на свою долю влияние на него. Они по- менялись правами; она как-то незаметно, мол- ча допустила размен. Как теперь вдруг всё отнять?.. Да притом в этом столько… столько занятия… удовольствия, разнообразия… жизни… Что она вдруг станет делать, если не будет этого? И когда ей прихо- дила мысль бежать – было уже поздно, она была не в силах. Каждый проведённый не с ним день, не по- веренная ему и не разделённая с ним мысль – всё это теряло для неё свой цвет и значение. «Боже мой! Если б она могла быть его се- строй! – думалось ей. – Какое счастье иметь вечные права на такого человека, не только на ум, но и на сердце, наслаждаться его при- сутствием законно, открыто, не платя за то ни- какими тяжёлыми жертвами, огорчениями, до- веренностью жалкого прошедшего. А теперь что я такое? Уедет он – я не только не имею права удержать его, не должна желать разлу- ки; а удержу – что я скажу ему, по какому праву хочу его ежеминутно видеть, слышать?.. Потому что мне скучно, что я тоскую, что он учит, забавляет меня, что он мне полезен и приятен. Конечно, это причина, но не право. А я что взамен приношу ему? Право любоваться мною бескорыстно и не сметь подумать о вза- имности, когда столько других женщин сочли бы себя счастливыми…» Она мучилась и задумывалась, как она вый- дет из этого положения, и не видала никакой цели, конца. Впереди был только страх его разочарования и вечной разлуки. Иногда при- ходило ей в голову открыть ему всё, чтоб кон- чить разом и свою и его борьбу, да дух захва- тывало, лишь только она задумает это. Ей было стыдно, больно. Страннее всего то, что она перестала ува- жать своё прошедшее, даже стала его стыдить- ся с тех пор, как стала неразлучна с Штоль- цем, как он овладел её жизнью. Узнай барон, например, или другой кто-нибудь, она бы, ко- нечно, смутилась, ей было бы неловко, но она не терзалась бы так, как терзается теперь при мысли, что об этом узнает Штольц. Она с ужасом представляла себе, что выра- зится у него на лице, как он взглянет на неё, что скажет, что будет думать потом? Она вдруг покажется ему такой ничтожной, слабой, мел- кой. Нет, нет, ни за что! Она стала наблюдать за собой и с ужасом открыла, что ей не только стыдно прошлого своего романа, но и героя… Тут жгло её и рас- каяние в неблагодарности за глубокую пре- данность её прежнего друга. Может быть, она привыкла бы и к своему стыду, обтерпелась бы: к чему не привыкает человек! если б её дружба к Штольцу была чужда всяких корыстолюбивых помыслов и же- ланий. Но если она заглушала даже всякий лу- кавый и льстивый шёпот сердца, то не могла совладеть с грёзами воображения: часто перед глазами её, против её власти, становился и сиял образ этой другой любви; всё обольсти- тельнее, обольстительнее росла мечта рос- кошного счастья, не с Обломовым, не в лени- вой дремоте, а на широкой арене всесто- ронней жизни, со всей её глубиной, со всеми прелестями и скорбями – счастья с Штольцем… Тогда-то она обливала слезами своё про- шедшее и не могла смыть. Она отрезвлялась от мечты и ещё тщательнее спасалась за стеной непроницаемости, молчания и того дружеского равнодушия, которое терзало Штольца. Потом, забывшись, увлекалась опять бескорыстно присутствием друга, была очаровательна, лю- безна, доверчива, пока опять незаконная меч- та о счастье, на которое она утратила права, не напомнит ей, что будущее для неё потеря- но, что розовые мечты уже назади, что опал цвет жизни. Вероятно, с летами она успела бы поми- риться со своим положением и отвыкла бы от надежд на будущее, как делают все старые девы, и погрузилась бы в холодную апатию или стала бы заниматься добрыми делами; но вдруг незаконная мечта её приняла более грозный образ, когда из нескольких вырвав- шихся у Штольца слов она ясно увидала, что потеряла в нём друга и приобрела страстного поклонника. Дружба утонула в любви. Она была бледна в то утро, когда открыла это, не выходила целый день, волновалась, боролась с собой, думала, что ей делать те- перь, какой долг лежит на ней, – и ничего не придумала. Она только кляла себя, зачем она вначале не победила стыда и не открыла Штольцу раньше прошедшее, а теперь ей надо победить ещё ужас. Бывали припадки решимости, когда в груди у ней наболит, накипят там слёзы, когда ей хо- чется броситься к нему и не словами, а рыда- ниями, судорогами, обмороками рассказать про свою любовь, чтоб он видел и искупление. Она слыхала, как поступают в подобных случаях другие. Сонечка, например, сказала своему жениху про корнета, что она дурачила его, что он мальчишка, что она нарочно за- ставляла ждать его на морозе, пока она вый- дет садиться в карету, и т. д. Сонечка не задумалась бы сказать и про Обломова, что пошутила с ним, для развлече- ния, что он такой смешной, что можно ли лю- бить «такой мешок», что этому никто не пове- рит. Но такой образ поведения мог бы быть оправдан только мужем Сонечки и многими другими, но не Штольцем. Ольга могла бы благовиднее представить дело, сказать, что хотела извлечь Обломова только из пропасти и для того прибегала, так сказать, к дружескому кокетству… чтоб ожи- вить угасающего человека и потом отойти от него. Но это было бы уж чересчур изысканно, натянуто и во всяком случае фальшиво… Нет, нет спасения! «Боже, в каком я омуте! – терзалась Ольга про себя. – Открыть!.. Ах, нет! пусть он долго, никогда не узнает об этом! А не открыть – всё равно что воровать. Это похоже на обман, на заискиванье. Боже, помоги мне!..» Но помощи не было. Как ни наслаждалась она присутствием Штольца, но по временам она лучше бы жела- ла не встречаться с ним более, пройти в жизни его едва заметною тенью, не мрачить его ясно- го и разумного существования незаконною страстью. Она бы потосковала ещё о своей неудав- шейся любви, оплакала бы прошедшее, похо- ронила бы в душе память о нём, потом… потом, может быть, нашла бы «приличную партию», каких много, и была бы хорошей, умной, за- ботливой женой и матерью, а прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила, а протер- пела бы жизнь. Ведь все так делают! Но тут не в ней одной дело, тут замешан другой, и этот другой на ней покоит лучшие и конечные жизненные надежды. «Зачем… я любила?» – в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хо- тел бежать, а она думала, что книга её жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко решала вопрос любви, жизни, так всё казалось ей ясно – и всё запуталось в неразрешимый узел. Она поумничала, думала, что стоит только глядеть просто, идти прямо – и жизнь послуш- но, как скатерть, будет расстилаться под нога- ми, и вот!.. Не на кого даже свалить вину: она одна преступна! Ольга, не подозревая, зачем пришёл Штольц, беззаботно встала с дивана, положила книгу и пошла ему навстречу. – Я не мешаю вам? – спросил он, садясь к окну в её комнате, обращённому на озеро. – Вы читали? – Нет, я уж перестала читать: темно стано- вится. Я ждала вас! – мягко, дружески, довер- чиво говорила она. – Тем лучше: мне нужно поговорить с вами, – заметил он серьёзно, подвинув ей дру- гое кресло к окну. Она вздрогнула и онемела на месте. Потом машинально опустилась в кресло и, наклонив голову, не поднимая глаз, сидела в мучитель- ном положении. Ей хотелось бы быть в это время за сто вёрст от того места. В эту минуту, как молния, сверкнуло у ней в памяти прошедшее. «Суд настал! Нельзя иг- рать в жизнь, как в куклы! – слышался ей ка- кой-то посторонний голос. – Не шути с ней – расплатишься!» Они молчали несколько минут. Он, очевид- но, собирался с мыслями. Ольга боязливо вглядывалась в его похудевшее лицо, в нахму- ренные брови, в сжатые губы с выражением решительности. «Немезида!..» – думала она, внутренне вздрагивая. Оба как будто готовились к поединку. – Вы, конечно, угадываете, Ольга Сергеев- на, о чём я хочу говорить? – сказал он, глядя на неё вопросительно. Он сидел в простенке, который скрывал его лицо, тогда как свет от окна прямо падал на неё, и он мог читать, что было у ней на уме. – Как я могу знать? – отвечала она тихо. Перед этим опасным противником у ней уж не было ни той силы воли и характера, ни про- ницательности, ни уменья владеть собой, с ка- кими она постоянно являлась Обломову. Она понимала, что если она до сих пор мог- ла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была во- все не своей силе, как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на её стороне, и потому вопро- сом: «как я могу знать?» – она хотела только выиграть вершок пространства и минуту вре- мени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел. – Не знаете? – сказал он простодушно. – Хорошо, я скажу… – Ах, нет! – вдруг вырвалось у ней. Она схватила его за руку и глядела на него, как будто моля о пощаде. – Вот видите, я угадал, что вы знаете! – сказал он. – Отчего же «нет»? – прибавил по- том с грустью. Она молчала. – Если вы предвидели, что я когда-нибудь выскажусь, то знали, конечно, что и отвечать мне? – спросил он. – Предвидела и мучилась! – сказала она, откидываясь на спинку кресел и отворачи- ваясь от света, призывая мысленно скорее су- мерки себе на помощь, чтоб он не читал борь- бы смущения и тоски у ней на лице. – Мучились! Это страшное слово, – почти шёпотом произнёс он, – это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут всё! Но благодарю и за то, – при- бавил он с глубоким вздохом, – я вышел из ха- оса, из тьмы и знаю, по крайней мере, что мне делать. Одно спасенье – бежать скорей! Он встал. – Нет, ради бога, нет! – бросившись к нему, схватив его опять за руку, с испугом и мольбой заговорила она. – Пожалейте меня: что со мной будет? Он сел, и она тоже. – Но я вас люблю, Ольга Сергеевна! – ска- зал он почти сурово. – Вы видели, что в эти полгода делалось со мной! Чего же вам хочет- ся: полного торжества? чтоб я зачах или рех- нулся? Покорно благодарю! Она изменилась в лице. – Уезжайте! – сказала она с достоинством подавленной обиды и вместе глубокой печали, которой не в силах была скрыть. – Простите, виноват! – извинялся он. – Вот Иван Гончаров: «Обломов» мы, не видя ничего, уж и поссорились. Я знаю, что вы не можете хотеть этого, но вы не може- те и стать в моё положение, и оттого вам странно моё движение – бежать. Человек ино- гда бессознательно делается эгоистом. Она переменила положение в кресле, как будто ей неловко было сидеть, но ничего не сказала. – Ну, пусть бы я остался: что из этого? – продолжал он. – Вы, конечно, предложите мне дружбу; но ведь она и без того моя. Я уеду, и через год, через два она всё будет моя. Друж- ба – вещь хорошая, Ольга Сергеевна, когда она – любовь между молодыми мужчиной и женщиной или воспоминание о любви между стариками. Но боже сохрани, если она с одной стороны дружба, с другой – любовь. Я знаю, что вам со мной не скучно; но мне-то с вами каково? – Да, если так, уезжайте, бог с вами! – чуть слышно прошептала она. – Остаться! – размышлял он вслух. – Ходить по лезвию ножа – хороша дружба! – А мне разве легче? – неожиданно возра- зила она. – Вам отчего? – спросил он с жадностью. – Вы… вы не любите… – Не знаю, клянусь богом, не знаю! Но если вы… если изменится как-нибудь моя настоя- щая жизнь, что со мной будет? – уныло, почти про себя прибавила она. – Как я должен понимать это? Вразумите меня, ради бога! – придвигая кресло к ней, сказал он, озадаченный её словами и глубо- ким, непритворным тоном, каким они были сказаны. Он старался разглядеть её черты. Она мол- чала. У ней горело в груди желание успокоить его, воротить слово «мучилась» или растолко- вать его иначе, нежели как он понял; но как растолковать – она не знала сама, только смутно чувствовала, что оба они под гнётом рокового недоумения, в фальшивом положе- нии, что обоим тяжело от этого и что он только мог или она, с его помощью, могла привести в ясность и в порядок и прошедшее и настоя- щее. Но для этого нужно перейти бездну, открыть ему, что с ней было: как она хотела и как боялась – его суда! – Я сама ничего не понимаю; я больше в ха- осе, во тьме, нежели вы! – сказала она. – Послушайте, верите ли вы мне? – спросил он, взяв её за руку. – Безгранично, как матери, – вы это знае- те, – отвечала она слабо. – Расскажите же мне, что было с вами с тех пор, как мы не видались. Вы непроницаемы теперь для меня, а прежде я читал на лице ваши мысли: кажется, это одно средство для нас понять друг друга. Согласны вы? – Ах да, это необходимо… надо кончить чем- нибудь… – проговорила она с тоской от неиз- бежного признания. «Немезида! Немезида!» – думала она, клоня голову к груди. Она потупилась и молчала. А ему в душу пахнуло ужасом от этих простых слов и ещё более от её молчания. «Она терзается! Боже! Что с ней было?» – с холодеющим лбом думал он и чувствовал, что у него дрожат руки и ноги. Ему вообразилось что-то очень страшное. Она всё молчит и, ви- димо, борется с собой. – Итак… Ольга Сергеевна… – торопил он. Она молчала, только опять сделала какое-то нервное движение, которого нельзя было раз- глядеть в темноте, лишь слышно было, как шаркнуло её шёлковое платье. – Я собираюсь с духом, – сказала она нако- нец. – Как трудно, если бы вы знали! – приба- вила потом, отворачиваясь в сторону, стараясь одолеть борьбу. Ей хотелось, чтоб Штольц узнал всё не из её уст, а каким-нибудь чудом. К счастью, стало темнее, и её лицо было уж в тени: мог только изменять голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты начать. «Боже мой! Как я должна быть виновата, если мне так стыдно, больно!» – мучилась она внутренне. А давно ли она с такой уверенностью воро- чала своей и чужой судьбой, была так умна, сильна! И вот настал её черёд дрожать, как девочке! Стыд за прошлое, пытка самолюбия за настоящее, фальшивое положение терзали её… Невыносимо! – Я вам помогу… вы… любили?.. – насилу выговорил Штольц – так стало больно ему от собственного слова. Она подтвердила молчанием. А на него опять пахнуло ужасом. – Кого же? Это не секрет? – спросил он, стараясь выговаривать твёрдо, но сам чувство- вал, что у него дрожат губы. А ей было ещё мучительнее. Ей хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать было не- чего: как человек, который в минуту крайней опасности кидается с крутого берега или бро- сается в пламя, она вдруг выговорила: «Обло- мова!» Он остолбенел. Минуты две длилось молча- ние. – Обломова! – повторил он в изумлении. – Это неправда! – прибавил он положительно, понизив голос. – Правда! – покойно сказала она. – Обломова! – повторил он вновь. – Не мо- жет быть! – прибавил опять утвердительно. – Тут есть что-то: вы не поняли себя, Обломова или, наконец, любви. Она молчала. – Это не любовь, это что-нибудь другое, го- ворю я! – настойчиво твердил он. – Да, я кокетничала с ним, водила за нос, сделала несчастным… потом, по вашему мне- нию, принимаюсь за вас! – произнесла она сдержанным голосом, и в голосе её опять за- кипели слёзы обиды. – Милая Ольга Сергеевна! Не сердитесь, не говорите так: это не ваш тон. Вы знаете, что я не думаю ничего этого. Но в мою голову не входит, я не понимаю, как Обломов… – Он сто?ит, однакож, вашей дружбы; вы не знаете, как оценить его: отчего ж он не стоит любви? – защищала она. – Я знаю, что любовь менее взыскательна, нежели дружба, – сказал он, – она даже часто слепа, любят не за заслуги – всё так. Но для любви нужно что-то такое, иногда пустяки, чего ни определить, ни назвать нельзя и чего нет в моём несравненном, но неповоротливом Илье. Вот почему я удивляюсь. Послушайте, – продолжал он с живостью, – мы никогда не дойдём так до конца, не поймём друг друга. Не стыдитесь подробностей, не пощадите себя на полчаса, расскажите мне всё, а я скажу вам, что это такое было, и даже, может быть, что будет… Мне всё кажется, что тут… не то… Ах, если б это была правда! – прибавил он с оду- шевлением. – Если б Обломова, а не другого! Обломова! Ведь это значит, что вы принадле- жите не прошлому, не любви, что вы свобод- ны… Расскажите, расскажите скорей! – покой- ным, почти весёлым голосом заключил он. – Да, ради бога! – доверчиво ответила она, обрадованная, что часть цепей с неё снята. – Одна я с ума схожу. Если б вы знали, как я жалка! Я не знаю, виновата ли я или нет, сты- диться ли мне прошедшего, жалеть ли о нём, надеяться ли на будущее или отчаиваться… Вы говорили о своих мучениях, а моих не подо- зревали. Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет ма- тери, что я была как в лесу… – тихо, упавшим голосом прибавила она. – Нет, – торопливо по- правилась потом, – не щадите меня. Если это была любовь, то… уезжайте. – Она останови- лась на минуту. – И приезжайте после, когда заговорит опять одна дружба. Если же это была ветреность, кокетство, то казните, бегите дальше и забудьте меня. Слушайте. Он в ответ крепко пожал ей обе руки. Началась исповедь Ольги, длинная, подроб- ная. Она отчётливо, слово за словом, перекла- дывала из своего ума в чужой всё, что её так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг упа- ла в омут горя и сомнений. Она рассказала о прогулках, о парке, о своих надеждах, о просветлении и падении Обломова, о ветке сирени, даже о поцелуе. Только прошла молчанием душный вечер в саду – вероятно, потому, что всё ещё не реши- ла, что за припадок с ней случился тогда. Сначала слышался только её смущённый шопот, но по мере того как она говорила, го- лос её становился явственнее и свободнее; от шопота он перешёл в полутон, потом возвы- сился до полных грудных нот. Кончила она по- койно, как будто пересказывала чужую исто- рию. Перед ней самой снималась завеса, разви- валось прошлое, в которое до этой минуты она боялась заглянуть пристально. На многом у ней открывались глаза, и она смело бы взгля- нула на своего собеседника, если б не было темно. Она кончила и ждала приговора. Но ответом была могильная тишина. Что он? Не слыхать ни слова, ни движения, даже дыхания, как будто никого не было с нею. Эта немота опять бросила в неё сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого прони- цательного, снисходительного судьи в целом мире? Всё прочее безжалостно осудит её, только один он мог быть её адвокатом, если бы избрала она… он бы всё понял, взвесил и луч- ше её самой решил в её пользу! А он молчит: ужель дело её потеряно?.. Ей стало опять страшно… Отворились двери, и две свечи, внесённые горничной, озарили светом их угол. Она бросила на него робкий, но жадный, вопросительный взгляд. Он сложил руки кре- стом и смотрит на неё такими кроткими, откры- тыми глазами, наслаждается её смущением. У ней сердце отошло, отогрелось. Она успо- коительно вздохнула и чуть не заплакала. К ней мгновенно воротилось снисхождение к себе, доверенность к нему. Она была счастли- ва, как дитя, которое простили, успокоили и обласкали. – Всё? – спросил он тихо. – Всё! – сказала она. – А письмо его? Она вынула из портфеля письмо и подала ему. Он подошёл к свечке, прочёл и положил на стол. А глаза опять обратились на неё с тем же выражением, какого она уж давно не вида- ла в нём. Перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично до- брый, балующий её друг. В лице у него ни тени страдания, ни сомнения. Он взял её за руки, поцеловал ту и другую, потом глубоко задумался. Она притихла, в свою очередь, и, не смигнув, наблюдала движение его мысли на лице. Вдруг он встал. – Боже мой, если б я знал, что дело идёт об Обломове, мучился ли бы я так! – сказал он, глядя на неё так ласково, с такою доверчиво- стью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит её, не бежит! Что ей за дело до суда целого света! Он уж владел опять собой, был весел; но ей мало было этого. Она видела, что она оправда- на; но ей, как подсудимой, хотелось знать приговор. А он взял шляпу. – Куда вы? – спросила она. – Вы взволнованы, отдохните! – сказал он. – Завтра поговорим… – Вы хотите, чтоб я не спала всю ночь? – перебила она, удерживая его за руку и сажая на стул. – Хотите уйти, не сказав, что это… было, что я теперь, что я… буду. Пожалейте, Андрей Иваныч: кто же мне скажет? Кто нака- жет меня, если я стою, или… кто простит?.. – прибавила она и взглянула на него с такой нежной дружбой, что он бросил шляпу и чуть сам не бросился пред ней на колени. – Ангел – позвольте сказать – мой! – гово- рил он. – Не мучьтесь напрасно: ни казнить, ни миловать вас не нужно. Мне даже нечего и прибавлять к вашему рассказу. Какие могут быть у вас сомнения? Вы хотите знать, что это было, назвать по имени? Вы давно знаете. Где письмо Обломова? – Он взял письмо со стола. – Слушайте же! – и читал: – «Ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить, которая, за недостатком настоящей пищи, высказывается иногда у женщин в ласках к ребёнку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках: Вы ошиблись (читал Штольц, ударяя на этом слове): пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите – он придёт, и тогда вы очнётесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку…» – Видите, как это верно! – сказал он. – Вам было и стыдно и досадно за… ошибку. К этому нечего прибавить. Он был прав, а вы не пове- рили, и в этом вся ваша вина. Вам бы тогда и разойтись; но его одолела ваша красота… а вас трогала… его голубиная нежность! – чуть- чуть насмешливо прибавил он. – Я не поверила ему, я думала, что сердце не ошибается. – Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, – прибавил он:– воображение и самолюбие с одной сторо- ны, слабость – с другой… А вы боялись, что не будет другого праздника в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет веч- ная ночь. – А слёзы? – сказала она. – Разве они не от сердца были, когда я плакала? Я не лгала, я была искренна… Иван Гончаров: «Обломов» – Боже мой! О чём не заплачут женщины! Вы сами же говорите, что вам было жаль буке- та сирени, любимой скамьи. К этому прибавьте обманутое самолюбие, неудавшуюся роль спа- сительницы, немного привычки… Сколько при- чин для слёз! – И свидания наши, прогулки тоже ошибка? Вы помните, что я… была у него… – досказала она с смущением и сама, кажется, хотела за- глушить свои слова. Она старалась сама обви- нять себя затем только, чтоб он жарче защи- щал её, чтоб быть всё правее и правее в его глазах. – Из рассказа вашего видно, что в послед- них свиданиях вам говорить было не о чём. У вашей так называемой «любви» не хватало и содержания; она дальше пойти не могла. Вы ещё до разлуки разошлись и были верны не любви, а призраку её, который сами выдума- ли, – вот и вся тайна. – А поцелуй? – шепнула она так тихо, что он не слыхал, а догадался. – О, это важно, – с комической строгостью произнёс он, – за это надо было лишить вас… одного блюда за обедом. – Он глядел на неё всё с большей лаской, с большей любовью. – Шутка не оправдание такой «ошибки»! – возразила она строго, обиженная его равноду- шием и небрежным тоном. – Мне легче было бы, если б вы наказали меня каким-нибудь жёстким словом, назвали бы мой проступок его настоящим именем. – Я бы и не шутил, если б дело шло не об Илье, а о другом, – оправдывался он, – там ошибка могла бы кончиться… бедой, но я знаю Обломова… – Другой, никогда! – вспыхнув, перебила она. – Я узнала его больше, нежели вы… – Вот видите! – подтвердил он. – Но если б он… изменился, ожил, послу- шался меня и… разве я не любила бы его то- гда? Разве и тогда была бы ложь, ошибка? – говорила она, чтоб осмотреть дело со всех сто- рон, чтоб не осталось ни малейшего пятна, ни- какой загадки… – То есть если б на его месте был другой человек, – перебил Штольц, – нет сомнения, ваши отношения разыгрались бы в любовь, упрочились, и тогда… Но это другой роман и другой герой, до которого нам дела нет. Она вздохнула, как будто сбросила послед- нюю тяжесть с души. Оба молчали. – Ах, какое счастье… выздоравливать, – медленно произнесла она, как будто расцве- тая, и обратила к нему взгляд такой глубокой признательности, такой горячей, небывалой дружбы, что в этом взгляде почудилась ему ис- кра, которую он напрасно ловил почти год. По нём пробежала радостная дрожь. – Нет, выздоравливаю я! – сказал он и за- думался. – Ах, если б только я мог знать, что герой этого романа – Илья! Сколько времени ушло, сколько крови испортилось! За что? За- чем! – твердил он почти с досадой. Но вдруг он как будто отрезвился от этой досады, очнулся от тяжёлого раздумья. Лоб разгладился, глаза повеселели. – Но, видно, это было неизбежно: зато как я покоен теперь и… как счастлив! – с упоением прибавил он. – Как сон, как будто ничего не было! – го- ворила она задумчиво, едва слышно, удивля- ясь своему внезапному возрождению. – Вы вы- нули не только стыд, раскаяние, но и горечь, боль – всё… Как это вы сделали? – тихо спро- сила она. – И всё это пройдёт, эта ошибка? – Да уж, я думаю, и прошло! – сказал он, взглянув на неё в первый раз глазами страсти и не скрывая этого, – то есть всё, что было. – А что… будет… не ошибка… истина?.. – спрашивала она, не договаривая. – Вот тут написано, – решил он, взяв опять письмо:– «Пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали: он придёт, и вы очнётесь…» И полюбите, прибавлю я, так полюбите, что мало будет не года, а целой жизни для той любви, только не знаю… кого? – досказал он, впи- ваясь в неё глазами. Она потупила глаза и сжала губы, но сквозь веки порывались наружу лучи, губы удержива- ли улыбку, но не удержали. Она взглянула на него и засмеялась так от души, что у ней на- вернулись даже слёзы. – Я вам сказал, что с вами было и даже что будет, Ольга Сергевна, – заключил он. – А вы мне ничего не скажете в ответ на мой вопрос, который не дали кончить. – Но что я могу сказать? – в смущении гово- рила она. – Имела ли бы я право, если б могла сказать то, что вам так нужно и чего… вы так стоите? – шопотом прибавила и стыдливо вз- глянула на него. Во взгляде опять почудились ему искры не- бывалой дружбы; опять он дрогнул от счастья. – Не торопитесь, – прибавил он, – скажите, чего я стою, когда кончится ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или… оставаться? – Послушайте: вы кокетничаете со мной! – вдруг весело сказала она. – О нет! – с важностью заметил он. – Это не давешний вопрос, теперь он имеет другой смысл: если я останусь, то… на каких правах? Она вдруг смутилась. – Видите, что я не кокетничаю! – смеялся он, довольный, что поймал её. – Ведь нам, по- сле нынешнего разговора, надо быть иначе друг с другом: мы оба уж не те, что были вче- ра. – Я не знаю… – шептала она, ещё более смущённая. – Позволите мне дать вам совет? – Говорите… я слепо исполню! – почти с страстною покорностью прибавила она. – Выдьте за меня замуж, в ожидании, пока он придёт! – Ещё не смею… – шептала она, закрывая лицо руками, в волнении, но счастливая. – Отчего ж не смеете? – шопотом же спро- сил он, наклоняя её голову к себе. – А это прошлое? – шептала она опять, кла- дя ему голову на грудь, как матери. Он тихонько отнял её руки от лица, поцело- вал в голову и долго любовался её смущением, с наслаждением глядел на выступившие у ней и поглощённые опять глазами слёзы. – Поблекнет, как ваша сирень! – заключил он. – Вы взяли урок: теперь настала пора пользоваться им. Начинается жизнь: отдайте мне ваше будущее и не думайте ни о чём – я ручаюсь за всё. Пойдёмте к тётке. Поздно ушёл к себе Штольц. «Нашёл своё, – думал он, глядя влюблённы- ми глазами на деревья, на небо, на озеро, даже на поднимавшийся с воды туман. – До- ждался! Столько лет жажды чувства, терпения, экономии сил души! Как долго я ждал – всё награждено: вот оно, последнее счастье чело- века!» Всё теперь заслонилось в его глазах сча- стьем: контора, тележка отца, замшевые пер- чатки, замасленные счёты – вся деловая жизнь. В его памяти воскресла только благо- ухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые глаза, каштано- вые волосы под пудрой – и всё это покрывал какой-то нежный голос Ольги: он в уме слы- шал её пение. – Ольга – моя жена! – страстно вздрогнув, прошептал он. – Всё найдено, нечего искать, некуда идти больше! И в задумчивом чаду счастья шёл домой, не замечая дороги, улиц… Ольга долго провожала его глазами, потом открыла окно, несколько минут дышала ноч- ной прохладой; волнение понемногу улеглось, грудь дышала ровно. Она устремила глаза на озеро, на даль и за- думалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить, о чём она дума- ет, что чувствует, и не могла. Мысли неслись так ровно, как волны, кровь струилась так плавно в жилах. Она испытывала счастье и не могла определить, где границы, что оно такое. Она думала, отчего ей так тихо, мирно, нена- рушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем… – Я его невеста… – прошептала она. «Я невеста!» – с гордым трепетом думает девушка, дождавшись этого момента, озаряю- щего всю её жизнь, и вырастет высоко, и с вы- соты смотрит на ту тёмную тропинку, где вчера шла одиноко и незаметно. Отчего же Ольга не трепещет? Она тоже шла одиноко, незаметной тропой, также на перекрёстке встретился ей он, подал руку и вывел не в блеск ослепительных лучей, а как будто на разлив широкой реки, к пространным полям и дружески улыбающимся холмам. Вз- гляд её не зажмурился от блеска, не замерло сердце, не вспыхнуло воображение. Она с тихой радостью успокоила взгляд на разливе жизни, на её широких полях и зелё- ных холмах. Не бегала у ней дрожь по плечам, не горел взгляд гордостью: только когда она перенесла этот взгляд с полей и холмов на того, кто подал ей руку, она почувствовала, что по щеке у ней медленно тянется слеза… Она всё сидела, точно спала – так тих был сон её счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погружённая в забытьё, она устреми- ла мысленный взгляд в какую-то тихую, голу- бую ночь, с кротким сиянием, с теплом и аро- матом. Грёза счастья распростёрла широкие крылья и плыла медленно, как облако в небе, над её головой… Не видала она себя в этом сне завёрнутою в газы и блонды на два часа и потом в буднич- ные тряпки на всю жизнь. Не снился ей ни праздничный пир, ни огни, ни весёлые клики; ей снилось счастье, но такое простое, такое неукрашенное, что она ещё раз, без трепета гордости, и только с глубоким умилением про- шептала: «Я его невеста!»

V

Боже мой! Как всё мрачно, скучно смотрело в квартире Обломова года полтора спустя по- сле именин, когда нечаянно приехал к нему обедать Штольц. И сам Илья Ильич обрюзг, скука въелась в его глаза и выглядывала отту- да, как немочь какая-нибудь. Он походит, походит по комнате, потом ля- жет и смотрит в потолок; возьмёт книгу с эта- жерки, пробежит несколько строк глазами, зевнёт и начнёт барабанить пальцами по сто- лу. Захар стал ещё неуклюжее, неопрятнее; у него появились заплаты на локтях; он смотрит так бедно, голодно, как будто плохо ест, мало спит и за троих работает. Халат на Обломове истаскался, и как ни за- ботливо зашивались дыры на нём, но он рас- ползается везде и но швам: давно бы надо но- вый. Одеяло на постели тоже истасканное, ко- е-где с заплатами; занавески на окнах полиня- ли давно, и хотя они вымыты, но похожи на тряпки. Захар принёс старую скатерть, постлал на половине стола, подле Обломова, потом осто- рожно, прикусив язык, принёс прибор с графи- ном водки, положил хлеб и ушёл. Дверь с хозяйской половины отворилась, и вошла Агафья Матвеевна, неся проворно ши- пящую сковороду с яичницей. И она ужасно изменилась, не в свою пользу. Она похудела. Нет круглых, белых, некрасне- ющих и небледнеющих щёк; не лоснятся ред- кие брови; глаза у ней впали. Одета она в старое ситцевое платье; руки у ней не то загорели, не то загрубели от работы, от огня или от воды, или от того и от другого. Акулины уже не было в доме. Анисья – и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама ра- ботает на кухне: она толчёт, сеет и трёт мало, потому что мало выходит кофе, корицы и мин- далю, а о кружевах она забыла и думать. Те- перь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице у ней лежит глубокое уныние. Но не о себе, не о своём кофе вздыхает она, тужит не оттого, что ей нет случая посуетить- ся, похозяйничать широко, потолочь корицу, положить ваниль в соус или варить густые сливки, а оттого, что другой год не кушает этого ничего Илья Ильич, оттого, что кофе ему не берётся пудами из лучшего магазина, а по- купается на гривенники в лавочке; сливки приносит не чухонка, а снабжает ими та же ла- вочка, оттого, что вместо сочной котлетки она несёт ему на завтрак яичницу, заправленную жёсткой, залежавшейся в лавочке же ветчи- ной. Что же это значит? А то, что другой год до- ходы с Обломовки, исправно присылаемые Штольцем, поступают на удовлетворение пре- тензии по заёмному письму, данному Обломо- вым хозяйке. «Законное дело» братца удалось сверх ожи- дания. При первом намёке Тарантьева на скан- далёзное дело Илья Ильич вспыхнул и сконфу- зился; потом пошли на мировую, потом выпили все трое, и Обломов подписал заёмное письмо, сроком на четыре года; а через месяц Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца, не подозревая, что такое и зачем она подписывает. Братец сказали, что это нужная бумага по дому, и велели написать: «К сему заёмному письму такая-то (чин, имя и фами- лия) руку приложила». Она только затруднилась тем, что много по- надобилось написать, и попросила братца за- ставить лучше Ванюшу, что «он-де бойко стал писать», а она, пожалуй, что-нибудь напутает. Но братец настоятельно потребовали, и она подписала криво, косо и крупно. Больше об этом уж никогда и речи не было. Обломов, подписывая, утешался отчасти тем, что деньги эти пойдут на сирот, а потом, на другой день, когда голова у него была све- жа, он со стыдом вспомнил об этом деле и ста- рался забыть, избегал встречи с братцем, и если Тарантьев заговаривал о том, он грозил немедленно съехать с квартиры и уехать в де- ревню. Потом, когда он получил деньги из деревни, Иван Гончаров: «Обломов» братец пришли к нему и объявили, что ему, Илье Ильичу, легче будет начать уплату не- медленно из дохода; что года в три претензия будет покрыта, между тем как с наступлением срока, когда документ будет подан ко взыска- нию, деревня должна будет поступить в пуб- личную продажу, так как суммы в наличности у Обломова не имеется и не предвидится. Обломов понял, в какие тиски попал он, когда всё, что присылал Штольц, стало посту- пать на уплату долга, а ему оставалось только небольшое количество денег на прожиток. Братец спешил окончить эту добровольную сделку с своим должником года в два, чтоб как-нибудь и что-нибудь не помешало делу, и оттого Обломов вдруг попал в затруднительное положение. Сначала это было не очень заметно благо- даря его привычке не знать, сколько у него в кармане денег; но Иван Матвеевич вздумал присвататься к дочери какого-то лабазника, нанял особую квартиру и переехал. Хозяйственные размахи Агафьи Матвеевны вдруг приостановились: осетрина, белоснеж- ная телятина, индейки стали появляться на другой кухне, в новой квартире Мухоярова. Там по вечерам горели огни, собирались бу- дущие родные братца, сослуживцы и Таран- тьев; всё очутилось там. Агафья Матвеевна и Анисья вдруг остались с разинутыми ртами и с праздно повисшими руками, над пустыми ка- стрюлями и горшками. Агафья Матвеевна в первый раз узнала, что у ней есть только дом, огород и цыплята и что ни корица, ни ваниль не растут в её огороде; увидела, что на рынках лавочники мало-пома- лу перестали ей низко кланяться с улыбкой и что эти поклоны и улыбки стали доставаться новой, толстой, нарядной кухарке её братца. Обломов отдал хозяйке все деньги, остав- ленные ему братцем на прожиток, и она меся- ца три-четыре без памяти по-прежнему молола пудами кофе, толкла корицу, жарила телятину и индеек, и делала это до последнего дня, в который истратила последние семь гривен и пришла к нему сказать, что у ней денег нет. Он три раза перевернулся на диване от это- го известия, потом посмотрел в ящик к себе: и у него ничего не было. Стал припоминать, куда их дел, и ничего не припомнил: пошарил на столе рукой, нет ли медных денег, спросил Захара, тот и во сне не видал. Она пошла к братцу и наивно сказала, что в доме денег нет. – А куда вы с вельможей ухлопали тысячу рублей, что я дал ему на прожитье? – спросил он. – Где же я денег возьму? Ты знаешь, я в законный брак вступаю: две семьи содержать не могу, а вы с барином-то по одёжке протяги- вайте ножки. – Что вы, братец, меня барином попрекаете? – сказала она. – Что он вам дела- ет? Никого не трогает, живёт себе. Не я прима- нивала его на квартиру: вы с Михеем Андреи- чем. Он дал ей десять рублей и сказал, что больше нет. Но потом, обдумав дело с кумом в заведении, решил, что так покидать сестру и Обломова нельзя, что, пожалуй, дойдёт дело до Штольца, тот нагрянет, разберёт и, чего до- брого, как-нибудь переделает, не успеешь и взыскать долг, даром что «законное дело»: не- мец, следовательно, продувной! Он стал давать по пятидесяти рублей в ме- сяц ещё, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего года, но при этом растолковал и даже побожился сестре, что больше ни гроша не положит, и рассчитал, ка- кой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она может полу- чить за цыплят, за капусту, и решил, что со всем этим можно жить припеваючи. В первый раз в жизни Агафья Матвеевна за- думалась не о хозяйстве, а о чём-то другом, в первый раз заплакала, не от досады на Акули- ну за разбитую посуду, не от брани братца за недоваренную рыбу; в первый раз ей предста- ла грозная нужда, но грозная не для неё, для Ильи Ильича. «Как вдруг этот барин, – разбирала она, – станет кушать вместо спаржи репу с маслом, вместо рябчиков баранину, вместо гатчинских форелей, янтарной осетрины – солёного суда- ка, может быть студень из лавочки…» Ужас! Она не додумалась до конца, а торо- пливо оделась, наняла извозчика и поехала к мужниной родне, не в пасху и рождество, на семейный обед, а утром рано, с заботой, с необычайной речью и вопросом, что делать, и взять у них денег. У них много: они сейчас дадут, как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки или на другие подобные прихоти, она бы и не заикнулась, а то на крайнюю нужду, до заре- зу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек… Но там удивились, денег ей не дали, а ска- зали, что если у Ильи Ильича есть вещи какие- нибудь, золотые или, пожалуй, серебряные, даже мех, так можно заложить и что есть такие благодетели, что третью часть просимой суммы дадут до тех пор, пока он опять получит из де- ревни. Этот практический урок в другое время про- летел бы над гениальной хозяйкой, не коснув- шись её головы, и не втолковать бы ей его ни- какими пулями, а тут она умом сердца поняла, сообразила всё и взвесила… свой жемчуг, по- лученный в приданое. Илья Ильич, не подозревая ничего, пил на другой день смородинную водку, закусывал отличной сёмгой, кушал любимые потроха и белого свежего рябчика. Агафья Матвеевна с детьми поела людских щей и каши и только за компанию с Ильёй Ильичом выпила две чашки кофе. Вскоре за жемчугом достала она из заветно- го сундука фермуар, потом пошло серебро, по- том салоп… Пришёл срок присылки денег из деревни: Обломов отдал ей всё. Она выкупила жемчуг и заплатила проценты за фермуар, се- ребро и мех и опять готовила ему спаржу, ряб- чики, и только для виду пила с ним кофе. Жемчуг опять поступил на своё место. Из недели в неделю, изо дня в день тяну- лась она из сил, мучилась, перебивалась, про- дала шаль, послала продать парадное платье и осталась в ситцевом ежедневном наряде, с го- лыми локтями, и по воскресеньям прикрывала шею старой, затасканной косынкой. Вот отчего она похудела, отчего у ней впа- ли глаза и отчего она сама принесла завтрак Илье Ильичу. У ней даже доставало духа сделать весёлое лицо, когда Обломов объявил, что завтра к нему придут обедать Тарантьев, Алексеев или Иван Герасимович. Обед являлся вкусный и чисто поданный. Она не срамила хозяина. Но скольких волнений, беготни, упрашиванья по лавочкам, потом бессоницы, даже слёз стоили ей эти заботы! Как вдруг глубоко окунулась она в тревол- нения жизни и как познала её счастливые и несчастные дни! Но она любила эту жизнь: не- смотря на всю горечь своих слёз и забот, она не променяла бы её на прежнее, тихое тече- нье, когда она не знала Обломова, когда с до- стоинством господствовала среди наполнен- ных, трещавших и шипевших кастрюль, сково- род и горшков, повелевала Акулиной, дворни- ком. Она от ужаса даже вздрогнет, когда вдруг ей предстанет мысль о смерти, хотя смерть разом положила бы конец её невысыхаемым слезам, ежедневной беготне и еженочной не- смыкаемости глаз. Илья Ильич позавтракал, прослушал, как Маша читает по-французски, посидел в комна- те у Агафьи Матвеевны, смотрел, как она по- чинивала Ванечкину курточку, переворачивая её раз десять то на ту, то на другую сторону, и в то же время беспрестанно бегала в кухню посмотреть, как жарится баранина к обеду, не пора ли заваривать уху. – Что вы всё хлопочете, право? – говорил Обломов, – оставьте! – Кто ж будет хлопотать, если не я? – сказа- ла она. – Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На той неделе заново вычинила куртку – опять разорвал! Что смеёшься? – обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в рубашке об од- ной помочи. – Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался – признавайся? – Нет, маменька, это само разорвалось, – сказал Ваня. – То-то само! Сидел бы дома да твердил уроки, чем бегать по улицам! Вот когда Илья Ильич опять скажет, что ты по-французски плохо учишься, – я и сапоги сниму: поневоле будешь сидеть за книжкой! – Я не люблю учиться по-французски. – Отчего? – спросил Обломов. – Да по-французски есть много нехороших слов… Агафья Матвеевна вспыхнула. Обломов рас- хохотался. Верно, и прежде уже был у них разговор о «нехороших словах». – Молчи, дрянной мальчишка, – сказала она. – Утри лучше нос, не видишь? Ванюша фыркнул, но носа не утёр. – Вот погодите, получу из деревни деньги, я ему две пары сошью, – вмешался Обломов, – синюю курточку, а на будущий год мундир: в гимназию поступит. – Ну, ещё и в старом походит, – сказала Агафья Матвеевна, – а деньги понадобятся на хозяйство. Солонины запасём, варенья вам на- варю… Пойти посмотреть, принесла ли Анисья сметаны… – Она встала. – А что нынче? – спросил Обломов. – Уха из ершей, жареная баранина да варе- ники. Обломов молчал. Вдруг подъехал экипаж, застучали в калит- ку, началось скаканье на цепи и лай собаки. Обломов ушёл к себе, думая, что кто-нибудь пришёл к хозяйке: мясник, зеленщик или дру- гое подобное лицо. Такой визит сопровождал- ся обыкновенно просьбами денег, отказом со стороны хозяйки, потом угрозой со стороны продавца, потом просьбами подождать со сто- роны хозяйки, потом бранью, хлопаньем две- рей, калитки и неистовым скаканьем и лаем собаки – вообще неприятной сценой. Но подъ- ехал экипаж – что бы это значило? Мясники и зеленщики в экипажах не ездят. Вдруг хозяйка, в испуге, вбежала к нему. – К вам гость! – сказала она. – Кто же: Тарантьев или Алексеев? – Нет, нет, тот, что обедал в ильин день. – Штольц? – в тревоге говорил Обломов, озираясь кругом, куда бы уйти. – Боже! Что он скажет, как увидит… Скажите, что я уехал! – торопливо прибавил он и ушёл к хозяйке в комнату. Анисья кстати подоспела навстречу гостю. Агафья Матвеевна успела передать ей прика- зание. Штольц поверил, только удивился, как это Обломова не было дома. – Ну, скажи, что я через два часа приду, обедать буду! – сказал он и пошёл поблизости, в публичный сад. – Обедать будет! – с испугом передавала Анисья. – Обедать будет! – повторила в страхе Ага- фья Матвеевна Обломову. – Надо другой обед изготовить, – решил он помолчав. Она обратила на него взгляд, полный ужа- са. У ней оставался всего полтинник, а до пер- вого числа, когда-братец выдаёт деньги, оста- лось ещё десять дней. В долг никто не даёт. – Не успеем, Илья Ильич, – робко заметила она, – пусть покушает, что есть… – Не ест он этого, Агафья Матвеевна: ухи терпеть не может, даже стерляжьей не ест; ба- ранины тоже в рот не берёт. – Языка можно в колбасной взять! – вдруг, как будто по вдохновению, сказала она, – тут близко. – Это хорошо, это можно: да велите зелени какой-нибудь, бобов свежих… – Бобы восемь гривен фунт! – пошевели- лось у ней в горле, но на язык не сошло. – Хорошо, я сделаю… – сказала она, решив- шись заменить бобы капустой. – Сыру швейцарского велите фунт взять! – командовал он, не зная о средствах Агафьи Матвеевны, – и больше ничего! Я извинюсь, скажу, что не ждали… Да если б можно бульон какой-нибудь. Она было ушла. – А вина? – вдруг вспомнил он. Она отвечала новым взглядом ужаса. – Надо послать за лафитом, – хладнокровно заключил он.

VI

Через два часа пришёл Штольц. – Что с тобой? Как ты переменился, обрюзг, бледен! Ты здоров? – спросил Штольц. – Плохо здоровье, Андрей, – говорил Обло- мов, обнимая его, – левая нога что-то всё не- меет. – Как у тебя здесь гадко! – сказал, огляды- ваясь, Штольц. – Что это ты не бросишь этого халата? Смотри, весь в заплатах! – Привычка, Андрей; жаль расстаться. – А одеяло, а занавески… – начал Штольц, – тоже привычка? Жаль переменить эти тряпки? Помилуй, неужели ты можешь спать на этой постели? Да что с тобой? Штольц пристально посмотрел на Обломова, потом опять на занавески, на постель. – Ничего, – говорил смущённый Обломов, – ты знаешь, я всегда был не очень рачителен о своей комнате… Давай лучше обедать. Эй, За- хар! Накрывай скорей на стол… Ну, что ты, на- долго ли? Откуда? – Узнай, что я и откуда? – спросил Штольц. – До тебя ведь здесь не доходят вести из живого мира? Обломов с любопытством смотрел на него и дожидался, что он скажет. – Что Ольга? – спросил он. Иван Гончаров: «Обломов» – А, не забыл! Я думал, что ты забудешь, – сказал Штольц. – Нет, Андрей, разве её можно забыть? Это значит забыть, что я когда-то жил, был в раю… А теперь вот!.. – Он вздохнул. – Но где же она? – В своей деревне, хозяйничает. – С тёткой? – спросил Обломов. – И с мужем. – Она замужем? – вдруг, вытаращив глаза, произнёс Обломов. – Чего ж ты испугался? Не воспоминания ли?.. – тихо, почти нежно прибавил Штольц. – Ах, нет, бог с тобой! – оправдывался Об- ломов, приходя в себя. – Я не испугался, но удивился; не знаю, почему это поразило меня. Давно ли? Счастлива ли? скажи, ради бога. Я чувствую, что ты снял с меня большую тя- жесть! Хотя ты уверял меня, что она простила, но, знаешь… я не был покоен! Всё грызло меня что-то… Милый Андрей, как я благодарен тебе! Он радовался так от души, так подпрыгивал на своём диване, так шевелился, что Штольц любовался им и был даже тронут. – Какой ты добрый, Илья! – сказал он. – Сердце твоё стоило её! Я ей всё перескажу… – Нет, нет, не говори! – перебил Обломов. – Она сочтёт меня бесчувственным, что я с радо- стью услыхал о её замужестве. – А радость разве не чувство, и притом ещё без эгоизма? Ты радуешься только её счастью… – Правда, правда! – перебил Обломов. – Бог знает, что я мелю… Кто ж, кто этот счастливец? – Я и не спрошу. – Кто? – повторил Штольц. – Какой ты недо- гадливый, Илья! Обломов вдруг остановил на своём друге неподвижный взгляд: черты его окоченели на минуту, и румянец сбежал с лица. – Не… ты ли? – вдруг спросил он. – Опять испугался. Чего же? – засмеявшись, сказал Штольц. – Не шути, Андрей, скажи правду! – с вол- нением говорил Обломов. – Ей богу, не шучу. Другой год я женат на Ольге. Мало-помалу испуг пропадал в лице Обло- мова, уступая место мирной задумчивости; он ещё не поднимал глаз, но задумчивость его че- рез минуту была уж полна тихой и глубокой радости, и когда он медленно взглянул на Штольца, во взгляде его уж было умиление и слёзы. – Милый Андрей! – произнёс Обломов, об- нимая его. – Милая Ольга… Сергевна! – приба- вил потом, сдержав восторг. – Вас благословил сам бог! Боже мой! как я счастлив! Скажи же ей… – Скажу, что другого Обломова не знаю! – перебил его глубоко тронутый Штольц. – Нет, скажи, напомни, что я встретился ей затем, чтоб вывести её на путь, и что я благо- словляю эту встречу, благословляю её и на но- вом пути! Что, если б другой… – с ужасом при- бавил он, – а теперь, – весело заключил он, – я не краснею своей роли, не каюсь; с души тя- жесть спала; там ясно, и я счастлив. Боже! благодарю тебя! Он опять чуть не прыгал на диване от вол- нения: то прослезится, то засмеётся. – Захар, шампанского к обеду! – закричал он, забыв, что у него не было ни гроша. – Всё скажу Ольге, всё! – говорил Штольц. – Недаром она забыть не может тебя. Нет, ты стоил её: у тебя сердце, как колодезь, глубоко! Голова Захара выставилась из передней. – Пожалуйте сюда! – говорил он, мигая ба- рину. – Что там? – с нетерпением спросил он. – Поди вон! – Денег пожалуйте! – шептал Захар. Обломов вдруг замолчал. – Ну, не нужно! – шепнул он в дверь. – Ска- жи, что забыл, не успел! Поди!.. Нет, поди сюда! – громко сказал он. – Знаешь ли но- вость, Захар? Поздравь: Андрей Иванович же- нился! – Ах, батюшка! Привёл бог дожить до эта- кой радости! Поздравляем, батюшка, Андрей Иваныч; дай бог вам несчётные годы жить, де- ток наживать. Ах, господи, вот радости! Захар кланялся, улыбался, сипел, хрипел. Штольц вынул ассигнацию и подал ему. – На вот тебе, да купи себе сюртук, – ска- зал он, – посмотри, ты точно нищий. – На ком, батюшка? – спросил Захар, ловя руки Штольца. – На Ольге Сергевне – помнишь? – сказал Обломов. – На Ильинской барышне! Господи! Какая славная барышня! Поделом бранили меня то- гда Илья Ильич, старого пса! Грешен, виноват: всё на вас сворачивал. Я тогда и людям ильинским рассказал, а не Никита! Точно, что клевета вышла. Ах ты, господи, ах, боже мой!.. – твердил он, уходя в переднюю. – Ольга зовёт тебя в деревню к себе го- стить: любовь твоя простыла, неопасно: ревновать не станешь. Поедем. Обломов вздохнул. – Нет, Андрей, – сказал он, – не любви и не ревности я боюсь, а всё-таки к вам не поеду. – Чего ж ты боишься? – Боюсь зависти: ваше счастье будет для меня зеркалом, где я всё буду видеть свою горькую и убитую жизнь; а ведь уж я жить иначе не стану, не могу. – Полно, милый Илья! Нехотя станешь жить, как живут около тебя. Будешь считать, хозяй- ничать, читать, слушать музыку. Как у ней те- перь выработался голос! Помнишь Casta diva? Обломов замахал рукой, чтоб он не напоми- нал. – Едем же! – настаивал Штольц. – Это её воля; она не отстанет. Я устану, а она нет. Это такой огонь, такая жизнь, что даже подчас до- стаётся мне. Опять забродит у тебя в душе прошлое. Вспомнишь парк, сирень и будешь пошевеливаться… – Нет, Андрей, нет, не поминай, не шевели, ради бога! – серьёзно перебил его Обломов. – Мне больно от этого, а не отрадно. Воспомина- ния – или величайшая поэзия, когда они – воспоминания о живом счастье, или – жгучая боль, когда они касаются засохших ран… Пого- ворим о другом. Да, я не поблагодарил тебя за твои хлопоты о моих делах, о деревне. Друг мой! Я не могу, не в силах; ищи благодарности в своём собственном сердце, в своём счастье – в Ольге… Сергевне, а я… я… не могу! Прости, что сам я до сих пор не избавил тебя от хло- пот. Но вот скоро весна, я непременно отправ- люсь в Обломовку… – А знаешь, что делается в Обломовке? Ты не узнаешь её! – сказал Штольц. – Я не писал к тебе, потому что ты не отвечаешь на письма. Мост построен, дом прошлым летом возведён под крышу. Только уж об убранстве внутри ты хлопочи сам, по своему вкусу – за это не бе- русь. Хозяйничает новый управляющий, мой человек. Ты видел в ведомости расходы… Обломов молчал. – Ты не читал их? – спросил Штольц, глядя на него. – Где они? – Постой, я после обеда сыщу; надо Захара спросить. – Ах Илья, Илья! Не то смеяться, не то пла- кать. – После обеда сыщем. Давай обедать! Штольц поморщился, садясь за стол. Он вспомнил ильин день: устриц, ананасы, дупе- лей; а теперь видел толстую скатерть, судки для уксуса и масла без пробок, заткнутые бу- мажками; на тарелках лежало по большому чёрному ломтю хлеба, вилки с изломанными черенками. Обломову подали уху, а ему суп с крупой и варёного цыплёнка, потом следовал жёсткий язык, после баранина. Явилось крас- ное вино. Штольц налил полстакана, попробо- вал, поставил стакан на стол и больше уж не пробовал. Илья Ильич выпил две рюмки смо- родинной водки, одну за другой, и с жадно- стью принялся за баранину. – Вино никуда не годится! – сказал Штольц. – Извини, второпях не успели на ту сторону сходить, – говорил Обломов. – Вот, не хочешь ли смородинной водки? Славная, Андрей, по- пробуй! – Он налил ещё рюмку и выпил. Штольц с изумлением поглядел на него, но промолчал. – Агафья Матвеевна сама настаивает: слав- ная женщина! – говорил Обломов, несколько опьянев. – Я, признаться, не знаю, как я буду в деревне жить без неё: такой хозяйки не найдёшь. Штольц слушал его, немного нахмурив бро- ви. – Ты думаешь, это кто всё готовит? Анисья? Нет! – продолжал Обломов. – Анисья за цып- лятами ходит, да капусту полет в огороде, да полы моет; а это всё Агафья Матвеевна дела- ет. Штольц не ел ни баранины, ни вареников, положил вилку и смотрел, с каким аппетитом ел это всё Обломов. – Теперь ты уж не увидишь на мне рубашки наизнанку, – говорил дальше Обломов, с аппе- титом обсасывая косточку, – она всё осмотрит, всё увидит, ни одного нештопанного чулка нет – и всё сама. А кофе как варит! Вот я угощу тебя после обеда. Штольц слушал молча, с озабоченным лицом. – Теперь брат её съехал, жениться вздумал, так хозяйство, знаешь, уж не такое большое, как прежде. А бывало так у ней всё и кипит в руках! С утра до вечера так и летает: и на ры- нок и в Гостиный двор… Знаешь, я тебе ска- жу, – плохо владея языком, заключил Обло- мов, – дай мне тысячи две-три, так я бы тебя не стал потчевать языком да бараниной; цело- го бы осётра подал, форелей, филе первого сорта. А Агафья Матвеевна без повара чудес бы наделала – да! Он выпил ещё рюмку водки. – Да выпей, Андрей, право выпей: славная водка! Ольга Сергевна тебе этакой не сдела- ет! – говорил он нетвёрдо. – Она споёт Casta diva, а водки сделать не умеет так! И пирога такого с цыплятами и грибами не сделает! Так пекли только бывало в Обломовке да вот здесь! И что ещё хорошо, так это то, что не по- вар; тот бог знает какими руками заправляет пирог; а Агафья Матвеевна – сама опрятность! Штольц слушал внимательно, навострив уши. – А руки-то у неё были белые, – продолжал значительно отуманенный вином Обломов, – поцеловать не грех! Теперь стали жёстки, по- тому что всё сама! Сама крахмалит мне рубаш- ки! – с чувством, почти со слезами произнёс Обломов. – Ей-богу, так, я сам видел. За дру- гим жена так не смотрит – ей-богу! Славная баба Агафья Матвеевна! Эх, Андрей! Переез- жай-ко сюда с Ольгой Сергеевной, найми здесь дачу: то-то бы зажили! В роще чай бы стали пить, в ильинскую пятницу на Порохо- вые бы Заводы пошли, за нами бы телега с припасами да с самоваром ехала. Там, на тра- ве, на ковре легли бы! Агафья Матвеевна вы- учила бы и Ольгу Сергевну хозяйничать, право выучила бы. Теперь вот только плохо пошло: брат переехал; а если б нам дали три-четыре тысячи, я бы тебе таких индеек наставил тут… – Ты получаешь пять от меня! – сказал вдруг Штольц. – Куда ж ты их деваешь? – А долг? – вдруг вырвалось у Обломова. Штольц вскочил с места. – Долг? – повторил он. – Какой долг? И он, как грозный учитель, глядел на пря- чущегося ребёнка. Обломов вдруг замолчал. Штольц пересел к нему на диван. – Кому ты должен? – спросил он. Обломов немного отрезвился и опомнился. – Никому, я соврал, – сказал он. – Нет, ты вот теперь лжёшь, да неискусно. Что у тебя? Что с тобой, Илья? А! Так вот что значит баранина, кислое вино! У тебя денег нет! Куда ж ты деваешь? – Я точно должен… немного, хозяйке за припасы… – говорил Обломов. – За баранину и за язык! Илья, говори, что у тебя делается? Что это за история: брат переехал, хозяйство пошло плохо… Тут что-то неловко. Сколько ты должен? – Десять тысяч, по заёмному письму… – прошептал Обломов. Штольц вскочил и опять сел. – Десять тысяч? Хозяйке? За припасы? – по- вторил он с ужасом. – Да, много забирали; я жил очень широко… Помнишь, ананасы да персики… вот я задол- жал… – бормотал Обломов. – Да что об этом? Штольц не отвечал ему. Он соображал: «Брат переехал, хозяйство пошло плохо – и точно оно так: всё смотрит голо, бедно, гряз- но! Что ж хозяйка за женщина? Обломов хва- лит её! она смотрит за ним; он говорит о ней с жаром…» Вдруг Штольц изменился в лице, поймав ис- тину. На него пахнуло холодом. – Илья! – спросил он. – Эта женщина… что она тебе?.. – Но Обломов положил голову на стол и задремал. «Она его грабит, тащит с него всё… это все- дневная история, а я до сих пор не догадался!» – думал он. Штольц встал и быстро отворил дверь к хо- зяйке, так что та, увидя его, с испугу выро- нила ложечку из рук, которою мешала кофе. – Мне нужно с вами поговорить, – вежливо сказал он. – Пожалуйте в гостиную, я сейчас приду, – отвечала она робко. И, накинув на шею косынку, вошла вслед за ним в гостиную и села на кончике дивана. Шали уж не было на ней, и она старалась пря- тать руки под косынку. – Илья Ильич дал вам заёмное письмо? – спросил он. – Нет, – с тупым взглядом удивления отве- чала она, – они мне никакого письма не дава- ли. – Как никакого? – Я никакого письма не видала! – твердила она с тем же тупым удивлением… – Заёмное письмо! – повторил Штольц. Она подумала немного. – Вы бы поговорили с братцем, – сказала она, – а я никакого письма не видала. «Что она, дура или плутовка?» – подумал Штольц. – Но он должен вам? – спросил он. Она поглядела на него тупо, потом вдруг лицо у ней осмыслилось, даже выразило тре- вогу. Она вспомнила о заложенном жемчуге, о серебре, о салопе и вообразила, что Штольц намекает на этот долг; только никак не могла понять, как узнали об этом; она ни слова не проронила не только Обломову об этой тайне, даже Анисье, которой отдавала отчёт в каждой копейке. – Сколько он вам должен? – с беспокой- ством спрашивал Штольц. – Ничего не должны! Ни копеечки! «Скрывает передо мной, стыдится, жадная тварь, ростовщица! – думал он. – Но я добе- русь». – А десять тысяч? – сказал он. – Какие десять тысяч? – в тревожном удив- лении спросила она. – Илья Ильич вам должен десять тысяч по заёмному письму? – да или нет? – спросил он. – Они ничего не должны. Были должны по- стом мяснику двенадцать с полтиной, так ещё на третьей неделе отдали; за сливки молочни- це тоже заплатили – они ничего не должны. – Разве документа у вас на него нет? Она тупо поглядела на него. – Вы бы с братцем поговорили, – отвечала она, они живут через улицу, в доме Замыкало- ва, вот здесь, ещё погреб в доме есть. – Нет, позвольте переговорить с вами, – ре- шительно сказал он. – Илья Ильич считает себя должным вам, а не братцу… – Они мне не должны, – отвечала она, – а что я закладывала серебро, земчуг и мех, так это я для себя закладывала. Маше и себе баш- маки купила, Ванюше на рубашки да в зелен- ные лавки отдала. А на Илью Ильича ни копе- ечки не пошло. Он смотрел на неё, слушал и вникал в смысл её слов. Он один, кажется, был близок к разгадке тайны Агафьи Матвеевны, и взгляд пренебрежения, почти презрения, который он кидал на неё, говоря с ней, невольно сменился взглядом любопытства, даже участия. В закладе жемчуга, серебра он вполовину смутно прочёл тайну жертв и только не мог ре- шить, приносились ли они чистою преданно- стью или в надежде каких-нибудь будущих благ. Он не знал, печалиться ли ему или радо- ваться за Илью. Открылось явно, что он не должен ей, что этот долг есть какая-то мошен- ническая проделка её братца, но зато откры- валось многое другое… Что значат эти заклады серебра, жемчугу? – Так вы не имеете претензий на Илье Ильиче? – спросил он. – Вы потрудитесь с братцем поговорить, – отвечала она монотонно, – теперь они должны быть дома. – Вам не должен Илья Ильич, говорите вы? – Ни копеечки, ей-богу правда! – божилась она, глядя на образ и крестясь. – Вы это подтвердите при свидетелях? – При всех, хоть на исповеди! – А что зем- чуг и серебро я заложила, так это на свои рас- ходы… – Очень хорошо! – перебил её Штольц. – Завтра я побываю у вас с двумя моими знако- мыми, и вы не откажетесь сказать при них то же самое? – Вы бы лучше с братцем переговорили, – повторяла она, – а то я одета-то не так… всё на кухне, нехорошо, как чужие увидят: осудят. – Ничего, ничего; а с братцем вашим я уви- жусь завтра же, после того как вы подпишете бумагу… – Писать-то я отвыкла совсем. – Да тут немного нужно написать, всего две строки. – Нет, уж увольте; пусть вот лучше Ванюша бы написал: он чисто пишет… – Нет, вы не отказывайтесь, – настаивал он. – Если вы не подпишете бумаги, то это значит, что Илья Ильич должен вам десять ты- сяч. – Нет, они не должны ничего, ни копееч- ки, – твердила она, – ей-богу! – В таком случае, вы должны подписать бу- магу. Прощайте, до завтра. – Завтра бы вы лучше к братцу зашли… – говорила она, провожая его, – вон тут, на углу, через улицу. – Нет, и вас прошу братцу до меня ничего не говорить, иначе Илье Ильичу будет очень неприятно… – Так я не скажу им ничего! – послушно сказала она.

VII

На другой день Агафья Матвеевна дала Штольцу свидетельство, что она никакой де- нежной претензии на Обломова не имеет. С этим свидетельством Штольц внезапно явился перед братцем. Это было истинным громовым ударом для Ивана Матвеевича. Он вынул документ и пока- зал трепещущим средним пальцем правой руки, ногтем вниз, на подпись Обломова и на засвидетельствование маклера. – Закон-с, – сказал он, – моё дело сторона; я только соблюдаю интересы сестры, а какие деньги брали Илья Ильич, мне неизвестно. – Этим не кончится ваше дело, – погрозил ему, уезжая, Штольц. – Законное дело-с, а я в стороне! – оправ- дывался Иван Матвеевич, пряча руки в рукава. На другой день, только что он пришёл в присутствие, явился курьер от генерала, кото- рый немедленно требовал его к себе. – К генералу! – с ужасом повторило всё присутствие. – Зачем? Что такое? Не требует ли дела какого-нибудь? Какое именно? Ско- рей, скорей! Подшивать дела, делать описи! Что такое? Вечером Иван Матвеевич пришёл в заведе- ние сам не свой. Тарантьев уже давно ждал его там. – Что, кум? – спросил он с нетерпением. – Что! – монотонно произнёс Иван Матвее- вич. А как ты думаешь, что! – Обругали, что ли? – «Обругали!» – передразнил его Иван Мат- веевич. – Лучше бы прибили! А ты хорош! – упрекнул он. – Не сказал, что? это за немец такой! – Ведь я говорил тебе, что продувной! – Это что: продувной! Видали мы продув- ных! Зачем ты не сказал, что он в силе? Они с генералом друг другу ты говорят, вот как мы с тобой. Стал бы я связываться с этакими, если б знал! – Да ведь законное дело! – возразил Таран- тьев. – «Законное дело»! – опять передразнил его Мухояров. – Поди-ко скажи там: язык при- льпне к гортани. Ты знаешь, что генерал спро- сил меня? – Что? – с любопытством спросил Таран- тьев. – «Правда ли, что вы, с каким-то негодяем, напоили помещика Обломова пьяным и заста- вили подписать заёмное письмо на имя вашей сестры?» – Так и сказал: «с негодяем?» – спросил Та- рантьев. – Да, так и сказал… – Кто же это такой негодяй-то? – спросил опять Тарантьев. Кум поглядел на него. – Небойсь, не знаешь? – желчно сказал он. – Нешто не ты? – Меня-то как припутали? – Скажи спасибо немцу да своему земляку. Немец-то всё пронюхал, выспросил… – Ты бы, кум, на другого показал, а про меня бы сказал, что меня тут не было! – Вона! Ты что за святой! – сказал кум. – Что ж ты отвечал, когда генерал спросил: «Правда ли, что вы там, с каким-то негодяем»?.. Вот тут-то бы и обойти его. – Обойти? Обойдёшь, поди-ко! Глаза какие- то зелёные! Силился, силился, хотел выгово- рить: «Неправда, мол, клевета, ваше превос- ходительство, никакого Обломова и знать не знаю: это всё Тарантьев!..» – да с языка ней- дёт; только пал пред стопы его. – Что ж они, дело, что ли, хотят затевать? – глухо спросил Тарантьев. – Я ведь в стороне; вот ты, кум… – «В стороне»! Ты в стороне? Нет, кум, уж если в петлю лезть, так тебе первому: кто уго- варивал Обломова пить-то? Кто срамил, гро- зил?.. – Ты же научил, – говорил Тарантьев. – А ты несовершеннолетний, что ли? Я знать ничего не знаю, ведать не ведаю. – Это, кум, бессовестно! Сколько через меня перепало тебе, а мне-то всего триста ру- блей досталось… – Что ж, одному всё взять на себя? Экой ты какой ловкий! Нет, я знать ничего не знаю, – говорил он, – а меня просила сестра, по жен- скому незнанию дела, заявить письмо у макле- ра – вот и всё. Ты и Затёртый были свидетеля- ми, вы и в ответе! – Ты бы сестру-то хорошенько: как она сме- ла против брата идти? – сказал Тарантьев. – Сестра – дура; что с ней будешь делать? – Что она? – Что? Плачет, а сама стоит на своём: «Не должен, дескать, Илья Ильич, да и только, и денег она никаких ему не давала». – У тебя зато есть письмо на неё, – сказал Тарантьев, – ты не потеряешь своего… Мухояров вынул из кармана заёмное письмо на сестру, разорвал его на части и подал Та- рантьеву. – На вот, я тебе подарю, не хочешь ли? – прибавил он. – Что с неё взять? Дом, что ли, с огородишком? И тысячи не дадут: он весь раз- валивается. Да что я, нехристь, что ли, какой? По миру её пустить с ребятишками? – Стало, следствие начнётся? – робко спро- сил Тарантьев. – Вот тут-то, кум, отделаться бы подешевле: ты уж, брат, выручи! – Какое следствие? Никакого следствия не будет! Генерал было погрозил выслать из го- рода, да немец-то вступился, не хочет срамить Обломова. – Что ты, кум! Как гора с плеч! Выпьем! – сказал Тарантьев. – Выпьем? Из каких это доходов? На твои, что ль? – А твои? Сегодня, поди, целковых семь за- брал! – Что-о! Прощай доходы: что генерал-то сказал, я не договорил. – А что? – вдруг опять струсив, спросил Та- рантьев. – В отставку велел подать. – Что ты, кум! – выпуча на него глаза, ска- зал Тарантьев. – Ну, – заключил он с яро- стью, – теперь обругаю же я земляка на чём свет стоит! – Только бы тебе ругаться! – Нет, уж обругаю, как ты хочешь! – гово- рил Тарантьев. – А впрочем, правда, лучше погожу; вот что я вздумал; слушай-ко, кум! – Что ещё? – повторил в раздумье Иван Матвеевич. – Можно тут хорошее дело сделать. Жаль только, что ты съехал с квартиры… – А что? – Что! – говорил он, глядя на Ивана Матвее- вича. – Подсматривать за Обломовым да за се- строй, какие они там пироги пекут, да и того… свидетелей! Так тут и немец ничего не сдела- ет. А ты теперь вольный казак: затеешь след- ствие – законное дело! Небойсь, и немец стру- сит, на мировую пойдёт. – А что, в самом деле, можно! – отвечал Му- хояров задумчиво. – Ты неглуп на выдумки, только в дело не годишься, и Затёртый тоже. Да я найду, постой! – говорил он оживляясь. – Я им дам! Я кухарку свою на кухню к сестре подошлю: она подружится с Анисьей, всё вы- ведает, а там… Выпьем, кум! – Выпьем! – повторил Тарантьев. – А потом уж я обругаю земляка! Штольц попытался увезти Обломова, но тот просил оставить его только на месяц, так про- сил, что Штольц не мог не сжалиться. Ему ну- жен был этот месяц, по словам его, чтоб кон- чить все расчёты, сдать квартиру и так ула- дить дела с Петербургом, чтоб уж более туда не возвращаться. Потом нужно было закупить всё для уборки деревенского дома; наконец он хотел приискать себе хорошую экономку, вро- де Агафьи Матвеевны, даже не отчаивался уговорить и её продать дом и переселиться в деревню, на достойное её поприще – сложного и обширного хозяйства. – Кстати о хозяйке, – перебил его Штольц, – я хотел тебя спросить, Илья, в каких ты отно- шениях к ней… Обломов вдруг покраснел. – Что ты хочешь сказать? – торопливо спро- сил он. – Ты очень хорошо знаешь, – заметил Штольц, – иначе бы не от чего было краснеть. Послушай, Илья, если тут предостережение может что-нибудь сделать, то я всей дружбой нашей прошу: будь осторожен… – В чём? Помилуй! – защищался смущённый Обломов. – Ты говорил о ней с таким жаром, что, пра- во, я начинаю думать, что ты её… – Любишь, что ли, хочешь ты сказать! По- милуй! – перебил Обломов с принуждённым смехом. – Так ещё хуже, если тут нет никакой нрав- ственной искры, если это только… – Андрей! Разве ты знал меня безнравствен- ным человеком? – Отчего ж ты покраснел? – Оттого, что ты мог допустить такую мысль. Штольц покачал с сомнением головой. – Смотри, Илья, не упади в яму. Простая баба; грязный быт, удушливая сфера тупо- умия, грубость – фи!.. Обломов молчал. – Ну, прощай, – заключил Штольц. – Так я Иван Гончаров: «Обломов» скажу Ольге, что летом мы увидим тебя, если не у нас, так в Обломовке. Помни: она не от- станет! – Непременно, непременно, – уверительно отвечал Обломов, – даже прибавь, что если она позволит, я зиму проведу у вас. – То-то бы обрадовал! Штольц уехал в тот же день, а вечером к Обломову явился Тарантьев. Он не утерпел, чтоб не обругать его хорошенько за кума. Он не взял одного в расчёт: что Обломов, в обще- стве Ильинских, отвык от подобных ему явле- ний и что апатия и снисхождение к грубости и наглости заменились отвращением. Это бы уж обнаружилось давно и даже проявилось отча- сти, когда Обломов жил ещё на даче, но с тех пор Тарантьев посещал его реже и притом бы- вал при других, и столкновений между ними не было. – Здорово, земляк! – злобно сказал Таран- тьев, не протягивая руки. – Здравствуй! – холодно отвечал Обломов, глядя в окно. – Что, проводил своего благодетеля? – Проводил. Что же? – Хорош благодетель! – ядовито продолжал Тарантьев. – А что, тебе не нравится? – Да я бы его повесил! – с ненавистью про- хрипел Тарантьев. – Вот как! – И тебя бы на одну осину! – За что так? – Делай честно дела: если должен, так пла- ти, не увёртывайся. Что ты теперь наделал? – Послушай, Михей Андреич, уволь меня от своих сказок; долго я, по лености, по беспеч- ности, слушал тебя: я думал, что у тебя есть хоть капля совести, а её нет. Ты с пройдохой хотел обмануть меня: кто из вас хуже – не знаю, только оба вы гадки мне. Друг выручил меня из этого глупого дела… – Хорош друг! – говорил Тарантьев. – Я слышал, он и невесту у тебя поддел; благоде- тель, нечего сказать! Ну, брат, дурак ты, зем- ляк… – Пожалуйста, оставь эти нежности! – оста- новил его Обломов. – Нет, не оставлю! Ты меня не хотел знать, ты неблагодарный! Я пристроил тебя здесь, нашёл женщину-клад. Покой, удобство всякое – всё доставил тебе, облагодетельствовал кру- гом, а ты и рыло отворотил. Благодетеля нашёл: немца! На аренду имение взял; вот по- годи: он тебя облупит, ещё акций надаёт. Уж пустит по миру, помяни моё слово! Дурак, го- ворю тебе, да мало дурак – ещё и скот вдоба- вок, неблагодарный! – Тарантьев! – грозно крикнул Обломов. – Что кричишь-то? Я сам закричу на весь мир, что ты дурак, скотина! – кричал Таран- тьев. – Я и Иван Матвеич ухаживали за тобой, берегли, словно крепостные служили тебе, на цыпочках ходили, в глаза смотрели, а ты обнёс его перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба! Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния; давай вексель на его имя: ты теперь не пьян, в своём уме, давай, говорю тебе, я без того не выйду… – Что вы, Михей Андреич, кричите так? – сказали хозяйка и Анисья, выглянув из-за две- рей. – Двое прохожих остановились, слушают, что за крик… – Буду кричать, – вопил Тарантьев, – пусть срамится этот олух! Пусть обдует тебя этот мо- шенник немец, благо он теперь стакнулся с твоей любовницей… В комнате раздалась громкая оплеуха. По- ражённый Обломовым в щёку, Тарантьев мгно- венно смолк, опустился на стул и в изумлении ворочал вокруг одуревшими глазами. – Что это? Что это – а? Что это! – бледный, задыхаясь, говорил он, держась за щеку. – Бесчестье? Ты заплатишь мне за это! Сейчас просьбу генерал-губернатору: вы видели? – Мы ничего не видали! – сказали обе жен- щины в один голос. – А! Здесь заговор, здесь разбойничий при- тон! Шайка мошенников! Грабят, убивают… – Вон, мерзавец! – закричал Обломов, блед- ный, трясясь от ярости. – Сию минуту, чтоб нога твоя здесь не была, или я убью тебя, как собаку! Он искал глазами палки. – Батюшки! Разбой! Помогите! – кричал Та- рантьев. – Захар! Выбрось вон этого негодяя, и чтоб он не смел глаз казать сюда! – закричал Обло- мов. – Пожалуйте, вот вам бог, а вот двери! – го- ворил Захар, показывая на образ и на дверь. – Я не к тебе пришёл, я к куме, – вопил Та- рантьев. – Бог с вами! Мне вас не надо, Михей Ан- дреич, – сказала Агафья Матвеевна, – вы к братцу ходили, а не ко мне! Вы мне хуже горь- кой редьки. Опиваете, объедаете да ещё лае- тесь. – А! так-то, кума! Хорошо, вот брат даст вам знать! А ты заплатишь мне за бесчестье! Где моя шляпа? Чёрт с вами! Разбойники, душегуб- цы! – кричал он, идучи по двору. – Заплатишь мне за бесчестье! Собака скакала на цепи и заливалась лаем. После этого Тарантьев и Обломов не вида- лись более.

VIII

Штольц не приезжал несколько лет в Петер- бург. Он однажды только заглянул на короткое время в имение Ольги и в Обломовку. Илья Ильич получил от него письмо, в котором Ан- дрей уговаривал его самого ехать в деревню и взять в свои руки приведённое в порядок име- ние, а сам с Ольгой Сергеевной уезжал на юж- ный берег Крыма, для двух целей: по делам своим в Одессе и для здоровья жены, расстроенного после родов. Они поселились в тихом уголке, на морском берегу. Скромен и невелик был их дом. Вну- треннее устройство его имело также свой стиль, как наружная архитектура, как всё уб- ранство носило печать мысли и личного вкуса хозяев. Много сами они привезли с собой вся- кого добра, много присылали им из России и из-за границы тюков, чемоданов, возов. Любитель комфорта, может быть, пожал бы плечами, взглянув на всю наружную разноря- дицу мебели, ветхих картин, статуй с отломан- ными руками и ногами, иногда плохих, но до- рогих по воспоминанию гравюр, мелочей. Раз- ве глаза знатока загорелись бы не раз огнём жадности при взгляде на ту или другую карти- ну, на какую-нибудь пожелтевшую от времени книгу, на старый фарфор или камни и монеты. Но среди этой разновековой мебели, кар- тин, среди не имеющих ни для кого значения, но отмеченных для них обоих счастливым ча- сом, памятной минутой мелочей, в океане книг и нот веяло тёплой жизнью, чем-то раздража- ющим ум и эстетическое чувство: везде при- сутствовала или недремлющая мысль, или сия- ла красота человеческого дела, как кругом си- яла вечная красота природы. Здесь же нашла место и высокая конторка, какая была у отца Андрея, замшевые перчат- ки; висел в углу и клеёнчатый плащ около шкафа с минералами, раковинами, чучелами птиц, с образцами разных глин, товаров и про- чего. Среди всего, на почётном месте, блистал, в золоте с инкрустацией, флигель Эрара. Сеть из винограда, плющей и миртов покры- вала коттедж сверху донизу. С галереи видно было море, с другой стороны – дорога в город. Там караулила Ольга Андрея, когда он уез- жал из дома по делам, и, завидя его, спуска- лась вниз, пробегала великолепный цветник, длинную тополёвую аллею, бросалась на грудь к мужу, всегда с пылающими от радости щека- ми, с блещущим взглядом, всегда с одинаким жаром нетерпеливого счастья, несмотря на то, что уже пошёл не первый и не второй год её замужества. Штольц смотрел на любовь и на женитьбу, может быть, оригинально, преувеличенно, но, во всяком случае, самостоятельно. И здесь он пошёл свободным и, как казалось ему, про- стым путём; но какую трудную школу наблю- дения, терпения, труда выдержал он, пока вы- учился делать эти «простые шаги»! От отца своего он перенял смотреть на всё в жизни, даже на мелочи, не шутя; может быть, перенял бы от него и педантическую стро- гость, которою немцы сопровождают взгляд свой, каждый шаг в жизни, в том числе и су- пружество. Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому жизнь ста- рого Штольца, и под ней больше подразуме- вать было нечего. Но мать, своими песнями и нежным шёпотом, потом княжеский разноха- рактерный дом, далее университет, книги и свет – всё это отводило Андрея от прямой, на- чертанной отцом колеи; русская жизнь рисова- ла свои невидимые узоры и из бесцветной та- блицы делала яркую, широкую картину. Андрей не налагал педантических оков на чувства и даже давал законную свободу, ста- раясь только не терять «почвы из-под ног», задумчивым мечтам, хотя, отрезвляясь от них, по немецкой своей натуре или по чему-нибудь другому, не мог удержаться от вывода и выно- сил какую-нибудь жизненную заметку. Он был бодр телом, потому что был бодр умом. Он был резв, шаловлив в отрочестве, а когда не шалил, то занимался, под надзором отца, делом. Некогда было ему расплываться в мечтах. Не растлелось у него воображение, не испортилось сердце: чистоту и девственность того и другого зорко берегла мать. Юношей он инстинктивно берёг свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и весёлость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед жизнью, какова бы она ни была, смотреть на неё не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг и достойно вынести битву с ней. Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудрёным законам. Наблюдая со- знательно и бессознательно отражение красо- ты на воображение, потом переход впечатле- ния в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в жизнь, он вы- работал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой ис- тины и блага, сколько лжи и безобразия в её непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними? При вопросе: где ложь? – в воображении его потянулись пёстрые маски настоящего и минувшего времени. Он с улыбкой, то краснея, то нахмурившись, глядел на бесконечную ве- реницу героев и героинь любви: на дон-кихо- тов в стальных перчатках, на дам их мыслей, с пятидесятилетнею взаимною верностью в раз- луке; на пастушков с румяными лицами и про- стодушными глазами навыкате и на их Хлой с барашками. Являлись перед ним напудренные маркизы, в кружевах, с мерцающими умом глазами и с развратной улыбкой; потом застрелившиеся, повесившиеся и удавившиеся Вертеры; далее увядшие девы, с вечными слезами любви, с монастырём, и усатые лица недавних героев, с буйным огнём в глазах, наивные и сознатель- ные донжуаны, и умники, трепещущие подо- зрения в любви и втайне обожающие своих ключниц… всё, всё! При вопросе: где же истина? – он искал и вдалеке и вблизи, в воображении и глазами примеров простого, честного, но глубокого и неразрывного сближения с женщиной и не на- ходил; если, казалось, и находил, то это толь- ко казалось, потом приходилось разочаровы- ваться, и он грустно задумывался и даже отча- ивался. «Видно, не дано этого блага во всей его полноте, – думал он, – или те сердца, которые озарены светом такой любви, застенчивы: они робеют и прячутся, не стараясь оспаривать ум- ников; может быть, жалеют их, прощают им во имя своего счастья, что те топчут в грязь цве- ток, за неимением почвы, где бы он мог глубо- ко пустить корни и вырасти в такое дерево, которое бы осенило всю жизнь». Глядел он на браки, на мужей и в их отно- шениях к жёнам всегда видел сфинкса с его загадкой, всё будто что-то непонятное, недо- сказанное; а между тем эти мужья не задумы- ваются над мудрёными вопросами, идут по брачной дороге таким ровным, сознательным шагом, как будто нечего им решать и искать. «Не правы ли они? Может быть, в самом деле больше ничего не нужно», – с недоверчи- востью к себе думал он, глядя, как одни бы- стро проходят любовь как азбуку супружества или как форму вежливости, точно отдали поклон, входя в общество, и – скорей за дело! Они нетерпеливо сбывают с плеч весну жизни; многие даже косятся потом весь век на жён своих, как будто досадуя за то, что когда- то имели глупость любить их. Других любовь не покидает долго, иногда до старости, но их не покидает никогда и улыбка сатира… Наконец, бо?льшая часть вступает в брак, как берут имение, наслаждаются его суще- ственными выгодами: жена вносит лучший по- рядок в дом – она хозяйка, мать, наставница детей; а на любовь смотрят, как практический хозяин смотрит на местоположение имения, то есть сразу привыкает и потом не замечает его никогда. – Что же это: врождённая неспособность вследствие законов природы, – говорил он, – или недостаток подготовки, воспитания?.. Где же эта симпатия, не теряющая никогда есте- ственной прелести, не одевающаяся в шу- товский наряд, видоизменяющаяся, но не гас- нущая? Какой естественный цвет и краски это- го разлитого повсюду и всенаполняющего со- бой блага, этого сока жизни? Он пророчески вглядывался в даль, и там, как в тумане, появлялся ему образ чувства, а с ним и женщины, одетой его светом и сияющей его красками, образ такой простой, но свет- лый, чистый. Иван Гончаров: «Обломов» – Мечта! мечта! – говорил он, отрезвляясь, с улыбкой, от праздного раздражения мысли. Но очерк этой мечты против воли жил в его памяти. Сначала ему снилась в этом образе будущ- ность женщины вообще; когда же он увидел потом, в выросшей и созревшей Ольге, не только роскошь расцветшей красоты, но и силу, готовую на жизнь и жаждущую разуме- ния и борьбы с жизнью, все задатки его мечты, в нём возник давнишний, почти забытый им образ любви, и стала сниться в этом образе Ольга, и далеко впереди казалось ему, что в симпатии их возможна истина – без шутовско- го наряда и без злоупотреблений. Не играя вопросом о любви и браке, не пу- тая в него никаких других расчётов, денег, связей, мест, Штольц, однакож, задумывался о том, как примирится его внешняя, до сих пор неутомимая деятельность с внутреннею, се- мейною жизнью, как из туриста, негоцианта он превратится в семейного домоседа? Если он успокоится от этой внешней беготни, чем на- полнится его жизнь в домашнем быту? Воспи- тание, образование детей, направление их жизни, конечно, не лёгкая и не пустая задача, но до неё ещё далеко, а до тех пор что же он будет делать? Эти вопросы давно и часто тревожили его, и он не тяготился холостою жизнью; не приходи- ло ему в голову, как только забьётся его серд- це, почуя близость красоты, надеть на себя брачные цепи. Оттого он как будто пренебре- гал даже Ольгой-девицей, любовался только ею, как милым ребёнком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум, новую, смелую мысль, меткое наблюдение над жизнью и про- должал в её душе, не думая и не гадая, живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу и свои небрежные уроки. А по временам, видя, что в ней мелькают не совсем обыкновенные черты ума, взгляды, что нет в ней лжи, не ищет она общего поклоне- ния, что чувства в ней приходят и уходят про- сто и свободно, что нет ничего чужого, а всё своё, и это своё так смело, свежо и прочно – он недоумевал, откуда далось ей это, не узна- вал своих летучих уроков и заметок. Останови он тогда внимание на ней, он бы сообразил, что она идёт почти одна своей до- рогой, оберегаемая поверхностным надзором тётки от крайностей, но что не тяготеют над ней, многочисленной опекой, авторитеты семи нянек, бабушек, тёток, с преданиями рода, фа- милии, сословия, устаревших нравов, обычаев, сентенций; что не ведут её насильно по изби- той дорожке, что она идёт по новой тропе, по которой ей приходилось пробивать свою колею собственным умом, взглядом, чувством. А природа её ничем этим не обидела; тётка не управляет деспотически её волей и умом, и Ольга многое угадывает, понимает сама, осто- рожно вглядывается в жизнь, вслушивается… между прочим, и в речи, советы своего друга… Он этого не соображал ничего и только ждал от неё многого впереди, но далеко впереди, не проча никогда её себе в подруги. А она, по самолюбивой застенчивости, – долго не давала угадывать себя, и только по- сле мучительной борьбы за границей он с изумлением увидел, в какой образ простоты, силы и естественности выросло это многообе- щавшее и забытое им дитя. Там мало-помалу открывалась перед ним глубокая бездна её души, которую приходилось ему наполнять и никогда не наполнить. Сначала долго приходилось ему бороться с живостью её натуры, прерывать лихорадку мо- лодости, укладывать порывы в определённые размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога, жизнь била клю- чом, слышался новый вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздражённое воображение, уни- мать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением – он спешил вручить ей ключ к нему. Вера в случайности, туман галлюцинации исчезали из жизни. Светла и свободна, откры- валась перед ней даль, и она, как в прозрач- ной воде, видела в ней каждый камешек, рыт- вину и потом чистое дно. – Я счастлива! – шептала она, окидывая вз- глядом благодарности свою прошедшую жизнь, и, пытая будущее, припоминала свой девиче- ский сон счастья, который ей снился когда-то в Швейцарии, ту задумчивую, голубую ночь, и видела, что сон этот, как тень, носится в жиз- ни. «За что мне это выпало на долю?» – сми- ренно думала она. Она задумывалась, иногда даже боялась, не оборвалось бы это счастье. Шли годы, а они не уставали жить. Настала и тишина, улеглись и порывы; кривизны жизни стали понятны, выносились терпеливо и бодро, а жизнь всё не умолкала у них. Ольга довоспиталась уже до строгого пони- мания жизни; два существования, её и Андрея, слились в одно русло; разгула диким страстям быть не могло: всё было у них гармония и ти- шина. Казалось бы, заснуть в этом заслуженном покое и блаженствовать, как блаженствуют обитатели затишьев, сходясь трижды в день, зевая за обычным разговором, впадая в тупую дремоту, томясь с утра до вечера, что всё передумано, переговорено и переделано, что нечего больше говорить и делать, и что «тако- ва уж жизнь на свете». Снаружи и у них делалось всё, как у других. Вставали они хотя не с зарёй, но рано; любили долго сидеть за чаем, иногда даже будто лени- во молчали, потом расходились по своим углам или работали вместе, обедали, ездили в поля, занимались музыкой… как все, как мечтал и Обломов… Только не было дремоты, уныния у них, без скуки и без апатии проводили они дни; не было вялого взгляда, слова; разговор не кон- чался у них, бывал часто жарок. По комнатам разносились их звонкие голо- са, доходили до сада, или тихо передавали они, как будто рисуя друг перед другом узор своей мечты, неуловимое для языка первое движение, рост возникающей мысли, чуть слышный шёпот души… И молчание их было – иногда задумчивое счастье, о котором одном мечтал бывало Обло- мов, или мыслительная работа в одиночку над нескончаемым, задаваемым друг другу матери- алом… Часто погружались они в безмолвное удив- ление перед вечно новой и блещущей красо- той природы. Их чуткие души не могли при- выкнуть к этой красоте: земля, небо, море – всё будило их чувство, и они молча сидели ря- дом, глядели одними глазами и одной душой на этот творческий блеск и без слов понимали друг друга. Не встречали они равнодушно утра; не мог- ли тупо погрузиться в сумрак тёплой, звёзд- ной, южной ночи. Их будило вечное движение мысли, вечное раздражение души и потреб- ность думать вдвоём, чувствовать, говорить!.. Но что же было предметом этих жарких спо- ров, тихих бесед, чтений, далёких прогулок? Да всё. Ещё за границей Штольц отвык чи- тать и работать один: здесь, с глазу на глаз с Ольгой, он и думал вдвоём. Его едва-едва ста- вало поспевать за томительною торопливостью её мысли и воли. Вопрос, что он будет делать в семейном быту, уж улёгся, разрешился сам собою. Ему пришлось посвятить её даже в свою трудовую, деловую жизнь, потому что в жизни без движе- ния она задыхалась, как без воздуха. Какая-нибудь постройка, дела по своему или обломовскому имению, компанейские опе- рации – ничто не делалось без её ведома или участия. Ни одного письма не посылалось без прочтения ей, никакая мысль, а ещё менее ис- полнение не проносилось мимо неё; она знала всё, и всё занимало её, потому что занимало его. Сначала он делал это потому, что нельзя было укрыться от неё: писалось письмо, шёл разговор с поверенным, с какими-нибудь под- рядчиками – при ней, на её глазах; потом он стал продолжать это по привычке, а наконец это обратилось в необходимость и для него. Её замечание, совет, одобрение или неодо- брение стали для него неизбежною поверкою: он увидел, что она понимает точно так же, как он, соображает, рассуждает не хуже его… За- хар обижался такой способностью в своей жене, и многие обижаются, – а Штольц был счастлив! А чтение, а ученье – вечное питание мысли, её бесконечное развитие! Ольга ревновала к каждой непоказанной ей книге, журнальной статье, не шутя сердилась или оскорблялась, когда он не заблагорассудит показать ей что- нибудь, по его мнению, слишком серьёзное, скучное, непонятное ей, называла это педан- тизмом, пошлостью, отсталостью, бранила его «старым немецким париком». Между ними по этому поводу происходили живые, раздражи- тельные сцены. Она сердилась, а он смеялся, она ещё пуще сердилась и тогда только мирилась, когда он перестанет шутить и разделит с ней свою мысль, знание или чтение. Кончалось тем, что всё, что нужно и хотелось знать, читать ему, то надобилось и ей. Он не навязывал ей учёной техники, чтоб потом, с глупейшею из хвастливостей, гор- диться «учёной женой». Если б у ней вырва- лось в речи одно слово, даже намёк на эту претензию, он покраснел бы пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный в области знания, но ещё недо- ступный для женского современного воспита- ния вопрос. Ему только хотелось, а ей вдвое, чтоб не было ничего недоступного – не веде- нию, а её пониманию. Он не чертил ей таблиц и чисел, но говорил обо всём, многое читал, не обегая педантиче- ски и какой-нибудь экономической теории, со- циальных или философских вопросов, он гово- рил с увлечением, с страстью: он как будто рисовал ей бесконечную, живую картину зна- ния. После из памяти её исчезали подробно- сти, но никогда не сглаживался в восприимчи- вом уме рисунок, не пропадали краски и не потухал огонь, которым он освещал творимый ей космос. Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в её глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в её со- знание и понимание, переработалась у ней в уме и выглядывает из её слов, не сухая и су- ровая, а с блеском женской грации, и особен- но если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисован- ного опускалась, как жемчужина, на светлое дно её жизни. Как мыслитель и как художник, он ткал ей разумное существование, и никогда ещё в жизни не бывал он поглощён так глубоко, ни в пору ученья, ни в те тяжёлые дни, когда бо- ролся с жизнью, выпутывался из её изворотов и крепчал, закаливая себя в опытах муже- ственности, как теперь, нянчась с этой неу- молкающей, вулканической работой духа сво- ей подруги! – Как я счастлив! – говорил Штольц про себя и мечтал по-своему, забегал вперёд, когда минуют медовые годы брака. Вдали ему опять улыбался новый образ, не эгоистки Ольги, не страстно любящей жены, не матери-няньки, увядающей потом в бесцвет- ной, никому не нужной жизни, а что-то другое, высокое, почти небывалое… Ему грезилась мать-создательница и участ- ница нравственной и общественной жизни це- лого счастливого поколения. Он с боязнью задумывался, достанет ли у ней воли и сил… и торопливо помогал ей поко- рять себе скорее жизнь, выработать запас му- жества на битву с жизнью – теперь именно, пока они оба молоды и сильны, пока жизнь щадила их или удары её не казались тяжелы, пока горе тонуло в любви. Мрачились их дни, но ненадолго. Неудачи в делах, утрата значительной суммы денег – всё это едва коснулось их. Это стоило им лишних хлопот, разъездов, потом скоро забылось. Смерть тётки вызвала горькие, искренние слёзы Ольги и легла тенью на её жизнь на ка- кие-нибудь полгода. Самое живое опасение и вечную заботу ро- ждали болезни детей; но лишь миновало опа- сение, возвращалось счастье. Его тревожило более всего здоровье Ольги: она долго оправлялась после родов, и хотя оправилась, но он не переставал этим трево- житься. Страшнее горя он не знал. – Как я счастлива! – твердила и Ольга тихо, любуясь своей жизнью, и в минуту такого со- знания иногда впадала в задумчивость… осо- бенно с некоторого времени, после трёх-че- тырёх лет замужества. Странен человек! Чем счастье её было пол- нее, тем она становилась задумчивее и даже… боязливее. Она стала строго замечать за собой и уловила, что её смущала эта тишина жизни, её остановка на минутах счастья. Она насиль- ственно стряхивала с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно иска- ла шума, движения, забот, просилась с мужем в город, пробовала заглянуть в свет, в люди, но ненадолго. Суета света касалась её слегка, и она спе- шила в свой уголок сбыть с души какое-нибудь тяжёлое, непривычное впечатление и снова уходила то в мелкие заботы домашней жизни, по целым дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась с Андреем в чтение, в толки о «серьёзном и скучном», или читали поэтов, поговаривали о поездке в Италию. Она боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию. Но как она ни стара- лась сбыть с души эти мгновения периодиче- ского оцепенения, сна души, к ней нет-нет, да подкрадётся сначала грёза счастья, окружит её голубая ночь и окуёт дремотой, потом опять Иван Гончаров: «Обломов» настанет задумчивая обстановка, будто отдых жизни, а затем… смущение, боязнь, томление, какая-то глухая грусть, послышатся какие-то смутные, туманные вопросы в беспокойной го- лове. Ольга чутко прислушивалась, пытала себя, но ничего не выпытала, не могла добиться, чего по временам просит, чего ищет душа, а только просит и ищет чего-то, даже будто – страшно сказать – тоскует, будто ей мало было счастливой жизни, будто она уставала от неё и требовала ещё новых, небывалых явлений, за- глядывала дальше вперёд… «Что ж это? – с ужасом думала она. – Ужели ещё нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг жизни? Ужели тут всё… всё…» – говорила душа её и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озира- лась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шопота души… Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак. Природа говорила всё одно и то же; в ней видела она непрерывное, но однообразное течение жизни, без начала, без конца. Она знала, у кого спросить об этих трево- гах, и нашла бы ответ, но какой? Что, если это ропот бесплодного ума или, ещё хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского серд- ца! Боже! Она, его кумир, – без сердца, с чёр- ствым, ничем не довольным умом! Что ж из неё выйдет? Ежели синий чулок! Как она падёт, когда откроются перед ним эти новые, небыва- лые, но, конечно, известные ему страдания! Она пряталась от него или выдумывала бо- лезнь, когда глаза её, против воли, теряли бархатную мягкость, глядели как-то сухо и го- рячо, когда на лице лежало тяжёлое облако, и она, несмотря на все старания, не могла при- нудить себя улыбнуться, говорить, равнодуш- но слушала самые горячие новости политиче- ского мира, самые любопытные объяснения нового шага в науке, нового творчества в ис- кусстве. Между тем ей не хотелось плакать, не было внезапного трепета, как в то время, когда иг- рали нервы, пробуждались и высказывались её девические силы. Нет, это не то! – Что же это? – с отчаянием спрашивала она, когда вдруг становилась скучна, равно- душна ко всему, в прекрасный задумчивый ве- чер или за колыбелью, даже среди ласк и ре- чей мужа… Она вдруг как будто окаменеет и смолкнет, потом с притворной живостью суетится, чтоб скрыть свой странный недуг, или сошлётся на мигрень и ляжет спать. Но нелегко ей было укрыться от зоркого вз- гляда Штольца: она знала это и внутренне с такою же тревогой готовилась к разговору, когда он настанет, как некогда готовилась к исповеди прошедшего. Разговор настал. Они однажды вечером гуляли по тополёвой аллее. Она почти повисла у него на плече и глубоко молчала. Она мучилась своим неведо- мым припадком, и, о чём он ни заговаривал, она отвечала коротко. – Нянька говорит, что Оленька кашляла но- чью. Не послать ли завтра за доктором? – спросил он. – Я напоила её тёплым и завтра не пущу гу- лять, а там посмотрим! – отвечала она моно- тонно. Они прошли до конца аллеи молча. – Что ж ты не отвечала на письмо своей приятельницы, Сонечки? – спросил он. – А я всё ждал, чуть не опоздал на почту. Это уж третье письмо её без ответа. – Да, мне хочется скорей забыть её… – ска- зала она и замолчала. – Я кланялся от тебя Бичурину, – заговорил Андрей опять, – ведь он влюблён в тебя, так авось утешится хоть этим немного, что пшени- ца его не поспеет на место в срок. Она сухо улыбнулась. – Да, ты сказывал, – равнодушно отозва- лась она. – Что ты, спать хочешь? – спросил он. У ней стукнуло сердце, и не в первый раз, лишь только начинались вопросы, близкие к делу. – Нет ещё, – с искусственной бодростью сказала она, – а что? – Нездорова? – спросил он опять. – Нет. Что тебе так кажется? – Ну, так скучаешь! Она крепко сжала ему обеими руками пле- чо. – Нет, нет! – отнекивалась она фальши- во-развязным голосом, в котором, однако, зву- чала как будто в самом деле скука. Он вывел её из аллеи и оборотил лицом к лунному свету. – Погляди на меня! – сказал он и присталь- но смотрел ей в глаза. – Можно подумать, что ты… несчастлива! Такие странные у тебя глаза сегодня, да и не сегодня только… Что с тобой, Ольга? Он повёл её за талию опять в аллею. – Знаешь что: я… проголодалась! – сказала она, стараясь засмеяться. – Не лги, не лги! Я этого не люблю! – с при- творной строгостью прибавил он. – Несчастлива! – с упрёком повторила она, остановив его в аллее. – Да, несчастлива тем разве… что уж слишком счастлива! – досказа- ла она с такой нежной, мягкой нотой в голосе, что он поцеловал её. Она стала смелее. Предположение, хотя лёгкое, шуточное, что она может быть несчаст- лива, неожиданно вызвало её на откровен- ность. – Не скучно мне и не может быть скучно: ты это знаешь и сам, конечно, не веришь своим словам; не больна я, а… мне грустно… бывает иногда… вот тебе – несносный человек, если от тебя нельзя спрятаться! Да, грустно, и я не знаю отчего! Она положила ему голову на плечо. – Вот что! Отчего же? – спросил он её тихо, наклонившись к ней. – Не знаю, – повторила она. – Однакож должна быть причина, если не во мне, не кругом тебя, так в тебе самой. Ино- гда такая грусть не что иное, как зародыш бо- лезни… Здорова ли ты? – Да, может быть, – серьёзно сказала она, – это что-нибудь в этом роде, хотя я ничего не чувствую. Ты видишь, как я ем, гуляю, сплю, работаю. Вдруг как будто найдёт на меня что- нибудь, какая-то хандра… мне жизнь покажет- ся… как будто не всё в ней есть… Да нет, ты не слушай: это всё пустое. – Говори, говори! – пристал он с живо- стью. – Ну, не всё есть в жизни: что ещё? – Иногда я как будто боюсь, – продолжала она, – чтоб это не изменилось, не кончилось… не знаю сама! Или мучусь глупою мыслью: что ж будет ещё?.. Что ж это счастье… вся жизнь… – говорила она всё тише-тише, сты- дясь этих вопросов, – все эти радости, горе… природа – шептала она, – всё тянет меня куда- то ещё; я делаюсь ничем недовольна… Боже мой! мне даже стыдно этих глупостей… это мечтательность… Ты не замечай, не смотри… – прибавила она умоляющим голосом, ласкаясь к нему. – Эта грусть скоро проходит, и мне опять станет так светло, весело, как вот опять стало теперь! Она жалась к нему так робко и ласково, стыдясь в самом деле и как будто прося про- щения «в глупостях». Долго спрашивал её муж, долго передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, вы- сказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом – как исчезал этот ми- раж – всё, всё, что могла припомнить, заме- тить. Штольц молча опять пошёл по аллее, скло- нив голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены. Она заглядывала ему в глаза, но ничего не видела; и когда, в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и, в свою очередь, вывела его на лунный свет и вопросительно посмотрела ему в глаза. – Что ты? – застенчиво спросила она. – Смеёшься моим глупостям – да? Это очень глу- по, эта грусть – не правда ли? Он молчал. – Что ж ты молчишь? – спросила она с не- терпением. – Ты долго молчала, хотя, конечно, знала, что я давно замечал за тобой; дай же мне по- молчать и подумать. Ты мне задала нелёгкую задачу. – Вот ты теперь станешь думать, а я буду мучиться, что ты выдумаешь один про себя. Напрасно я сказала! – прибавила она. – Лучше говори что-нибудь… – Что ж я тебе скажу? – задумчиво говорил он. – Может быть, в тебе проговаривается ещё нервическое расстройство: тогда доктор, а не я, решит, что с тобой. Надо завтра послать… Если же не то… – начал он и задумался. – Что «если же не то», говори! – нетерпели- во пристала она. Он шёл, всё думая. – Да ну! – говорила она, тряся его за руку. – Может быть, это избыток воображения: ты слишком жива… а может быть, ты созрела до той поры… – вполголоса докончил он почти про себя. – Говори, пожалуйста, вслух, Андрей! Тер- петь не могу, когда ты ворчишь про себя! – жаловалась она. – Я насказала ему глупостей, а он повесил голову и шепчет что-то под нос! Мне даже страшно с тобой, здесь, в темноте… – Что сказать – я не знаю… «грусть находит, какие-то вопросы тревожат»: что из этого пой- мёшь? Мы поговорим опять об этом и посмот- рим: кажется, надо опять купаться в море… – Ты сказал про себя: «Если же… может быть… созрела»: что у тебя за мысль была? – спрашивала она. – Я думал… – говорил он медленно, задум- чиво высказываясь и сам не доверяя своей мысли, как будто тоже стыдясь своей речи, – вот видишь ли… бывают минуты… то есть я хочу сказать, если это не признак какого-ни- будь расстройства, если ты совершенно здоро- ва, то, может быть, ты созрела, подошла к той поре, когда остановился рост жизни… когда загадок нет, она открылась вся… – Ты, кажется, хочешь сказать, что я соста- рилась? – живо перебила она. – Не смей! – Она даже погрозила ему. – Я ещё молода, сильна… – прибавила она выпрямляясь. Он засмеялся. – Не бойся, – сказал он, – ты, кажется, не располагаешь состариться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бо- роться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление – если это только то, что я думаю, – скорее при- знак силы… Поиски живого, раздражённого ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о её тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так – это не глупости. Она вздохнула, но, кажется, больше от ра- дости, что опасения её кончились и она не па- дает в глазах мужа, а напротив… – Но ведь я счастлива; ум у меня не праз- ден; я не мечтаю; жизнь моя разнообразна – чего же ещё? К чему эти вопросы? – говорила она. – Это болезнь, гнёт! Да, пожалуй, гнёт для тёмного, слабого ума, не подготовленного к нему. Эта грусть и, во- просы, может быть, многих свели с ума; иным они являются как безобразные видения, как бред ума… – Счастье льётся через край, так хочется жить… а тут вдруг примешивается какая-то го- речь… – А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того, что терпи, ещё люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они – переполненный из- быток, роскошь жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости. – Но с ними не справишься: они дают тоску и равнодушие… почти ко всему… – нереши- тельно прибавила она. – А надолго ли? Потом освежают жизнь, – говорил он. – Они приводят к бездне, от кото- рой не допросишься ничего, и с большей лю- бовью заставляют опять глядеть на жизнь… Они вызывают на борьбу с собой уже испытан- ные силы, как будто затем, чтоб не давать им уснуть… – Мучиться каким-то туманом, призрака- ми! – жаловалась она. – Всё светло, а тут вдруг ложится на жизнь какая-то зловещая тень! Ужели нет средств? – Как не быть: опора в жизни! А нет её, так и без вопросов тошно жить! – Что ж делать? Поддаться и тосковать? – Ничего, – сказал он, – вооружаться твёр- достью и терпеливо, настойчиво идти своим путём. Мы не Титаны с тобой, – продолжал он, обнимая её, – мы не пойдём, с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу с мятежными во- просами, не примем их вызова, склоним голо- вы и смиренно переживём трудную минуту, и опять потом улыбнётся жизнь, счастье и… – А если… они никогда не отстанут: грусть будет тревожить всё больше, больше?.. – спра- шивала она. – Что ж? примем её как новую стихию жиз- ни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг чело- вечества. На тебя брызнула одна капля… Всё это страшно, когда человек отрывается от жиз- ни… когда нет опоры. А у нас… Дай бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не при- знак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то со- мнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей… Он не договорил, а она, как безумная, бро- силась к нему в объятия и, как вакханка, в Иван Гончаров: «Обломов» страстном забытьи замерла на мгновение, об- вив ему шею руками. – Ни туман, ни грусть, ни болезнь, ни… даже смерть! – шептала она восторженно, опять счастливая, успокоенная, весёлая. Ни- когда, казалось ей, не любила она его так страстно, как в эту минуту. – Смотри, чтоб судьба не подслушала твоего ропота, – заключил он суеверным замечанием, внушённым нежною предусмотрительностью, – и не сочла за неблагодарность! Она не любит, когда не ценят её даров. До сих пор ты ещё познавала жизнь, а придётся испытывать её… Вот погоди, когда разыграется она, настанут горе и труд… а они настанут – тогда… не до этих вопросов… Береги силы! – прибавил тихо, почти про себя, Штольц в ответ на её страст- ный порыв. В словах его звучала грусть, как будто он уже видел вдали и «горе и труд». Она молчала, мгновенно поражённая груст- ным звуком его голоса. Она безгранично вери- ла ему, верила и его голосу. Она заразилась его задумчивостью, сосредоточилась, ушла в себя. Опершись на него, машинально и медленно ходила она по аллее, погружённая в упорное молчание. Она боязливо, вслед за мужем, гля- дела в даль жизни, туда, где, по словам его, настанет пора «испытаний», где ждут «горе и труд». Ей стал сниться другой сон, не голубая ночь, открывался другой край жизни, не про- зрачный и праздничный, в затишье, среди без- граничного обилия, наедине с ним… Нет, там видела она цепь утрат, лишений, омываемых слезами, неизбежных жертв, жизнь поста и невольного отречения от рождающихся в праздности прихотей, вопли и стоны от но- вых, теперь неведомых им чувств; снились ей болезни, расстройство дел, потеря мужа… Она содрогалась, изнемогала, но с муже- ственным любопытством глядела на этот новый образ жизни, озирала его с ужасом и измеряла свои силы… Одна только любовь не изменяла ей и в этом сне, она стояла верным стражем и новой жизни; но и она была не та! Нет её горячего дыхания, нет светлых лучей и голубой ночи; через годы всё казалось игра- ми детства перед той далёкой любовью, кото- рую восприняла на себя глубокая и грозная жизнь. Там не слыхать поцелуев и смеха, ни трепетно-задумчивых бесед в боскете, среди цветов, на празднике природы и жизни… Всё «поблёкло и отошло». Та неувядающая и негибнущая любовь ле- жала могуче, как сила жизни, на лицах их – в годину дружной скорби светилась в медленно и молча обменённом взгляде совокупного стра- дания, слышалась в бесконечном взаимном терпении против жизненной пытки, в сдержан- ных слезах и заглушённых рыданиях… В туманную грусть и вопросы, посещавшие Ольгу, тихо вселились другие, хотя отдалён- ные, но ясные, определённые и грозные сны… Под успокоительным и твёрдым словом мужа, в безграничном доверии к нему отдыха- ла Ольга и от своей загадочной, не всем зна- комой грусти и от вещих и грозных снов буду- щего, шла бодро вперёд. После «тумана» наставало светлое утро, с заботами матери, хозяйки: там манил к себе цветник и поле, там кабинет мужа. Только не с беззаботным самонаслаждением играла она жизнью, а с затаённой и бодрой мыслью жила она, готовилась, ждала… Она росла всё выше, выше… Андрей видел, что прежний идеал его женщины и жены недо- сягаем, но он был счастлив и бледным отраже- нием его в Ольге: он не ожидал никогда и это- го. Между тем и ему долго, почти всю жизнь предстояла ещё немалая забота поддерживать на одной высоте своё достоинство мужчины в глазах самолюбивой, гордой Ольги не из по- шлой ревности, а для того, чтоб не помрачи- лась эта хрустальная жизнь; а это могло бы случиться, если б хоть немного поколебалась её вера в него. Многим женщинам не нужно ничего этого: раз вышедши замуж, они покорно принимают и хорошие и дурные качества мужа, безусловно мирятся с приготовленным им положением и сферой или так же покорно уступают первому случайному увлечению, сразу признавая не- возможным или не находя нужным противить- ся ему: «Судьба, дескать, страсти, женщина – создание слабое» и т. д. Даже если муж и превышает толпу умом – этой обязательной силой в мужчине, такие женщины гордятся этим преимуществом мужа, как каким-нибудь дорогим ожерельем, и то в таком только случае, если ум этот остаётся слеп на их жалкие, женские проделки. А если он осмелится прозирать в мелочную комедию их лукавого, ничтожного, иногда порочного су- ществования, им делается тяжело и тесно от этого ума. Ольга не знала этой логики покорности сле- пой судьбе и не понимала женских страстишек и увлечений. Признав раз в избранном челове- ке достоинство и права на себя, она верила в него и потому любила, а переставала верить – переставала и любить, как случилось с Обло- мовым. Но там ещё шаги её были нерешительны, воля шатка; она только что вглядывалась и вдумывалась в жизнь, только приводила в со- знание стихии своего ума и характера и соби- рала материалы; дело создания ещё не начи- налось, пути жизни угаданы не были. Но теперь она уверовала в Андрея не слепо, а с сознаньем, и в нём воплотился её идеал мужского совершенства. Чем больше, чем со- знательнее она веровала в него, тем труднее было ему держаться на одной высоте, быть ге- роем не ума её и сердца только, но и вообра- жения. А она веровала в него так, что не при- знавала между ним и собой другого посредни- ка, другой инстанции, кроме бога. Оттого она не снесла бы понижения ни на волос признанных ею достоинств; всякая фальшивая нота в его характере или уме произвела бы потрясающий диссонанс. Разру- шенное здание счастья погребло бы её под развалинами, или, если б ещё уцелели её силы, она бы – искала… Да нет, такие женщины не ошибаются два раза. После упадка такой веры, такой любви возрождение невозможно. Штольц был глубоко счастлив своей напол- ненной, волнующейся жизнью, в которой цве- ла неувядаемая весна, и ревниво, деятельно, зорко возделывал, берёг и лелеял её. Со дна души поднимался ужас тогда только, когда он вспоминал, что Ольга была на волос от гибели, что эта угаданная дорога – их два существова- ния, слившиеся в одно, могли разойтись; что незнание путей жизни могло дать исполниться гибельной ошибке, что Обломов… Он вздрагивал. Как! Ольга в той жизни, ко- торую Обломов ей готовил! Она – среди пере- ползанья изо дня в день, деревенская барыня, нянька своих детей, хозяйка – и только! Все вопросы, сомнения, вся лихорадка жиз- ни уходила бы на заботы по хозяйству, на ожидания праздников, гостей, семейных съез- дов, на родины, крестины, в апатию и сон мужа! Брак был бы только формой, а не содержа- нием, средством, а не целью; служил бы широ- кой и неизменной рамкой для визитов, приёма гостей, обедов и вечеров, пустой болтовни?.. Как же она вынесет эту жизнь? Сначала бьётся, отыскивая и угадывая тайну жизни, плачет, мучится, потом привыкает, толстеет, ест, спит, тупеет… Нет, не так бы с ней было: она – плачет, мучится, чахнет и умирает в объятиях любяще- го, доброго и бессильного мужа… Бедная Оль- га! А если огонь не угаснет, жизнь не умрёт, если силы устоят и запросят свободы, если она взмахнёт крыльями, как сильная и зоркая ор- лица, на миг полоненная слабыми руками, и ринется на ту высокую скалу, где видит орла, который ещё сильнее и зорче её?.. Бедный Илья! – Бедный Илья! – сказал однажды Андрей вслух, вспомнив прошлое. Ольга при этом имени вдруг опустила руки с вышиваньем на колени, откинула голову назад и глубоко задумалась. Восклицание вызвало воспоминание. – Что с ним? – спросила она потом. – Ужели нельзя узнать? Андрей пожал плечами. – Подумаешь, – сказал он, – что мы живём в то время, когда не было почт, когда люди, разъехавшись в разные стороны, считали друг друга погибшими и в самом деле пропадали без вести. – Ты бы написал опять к кому-нибудь из своих приятелей: узнали бы, по крайней мере… – Ничего не узнали бы, кроме того, что мы уже знаем: жив, здоров, на той же квартире – это я и без приятелей знаю. А что с ним, как он переносит свою жизнь, умер ли он нрав- ственно или ещё тлеет искра жизни – этого по- сторонний не узнает… – Ах, не говори так, Андрей: мне страшно и больно слушать! Мне и хотелось бы, и боюсь знать… Она готова была заплакать. – Весной будем в Петербурге – узнаем сами. – Этого мало, что узнаем, надо сделать всё… – А я разве не делал? Мало ли я его угова- ривал, хлопотал за него, устроил его дела – а он хоть бы откликнулся на это! При свидании готов на всё, а чуть с глаз долой – прощай: опять заснул. Возишься, как с пьяницей! – Зачем с глаз долой? – нетерпеливо возра- зила Ольга. – С ним надо действовать реши- тельно: взять его с собой в карету и увезти. Теперь же мы переселяемся в имение; он бу- дет близко от нас… мы возьмём его с собой. – Вот далась нам с тобой забота! – рассу- ждал Андрей, ходя взад и вперёд по комна- те. – И конца ей нет! – Ты тяготишься ею? – сказала Ольга. – Это новость! Я в первый раз слышу твой ропот на эту заботу. – Я не ропщу, – отвечал Андрей, – а рассу- ждаю. – А откуда взялось это рассуждение? Ты со- знался себе самому, что это скучно, беспокой- но – да? Она поглядела на него пытливо. Он покачал отрицательно головой: – Нет, не беспокойно, а бесполезно: это я иногда думаю. – Не говори, не говори! – остановила его она. – Я опять, как на той неделе, буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба к нему, так из любви к челове- ку ты должен нести эту заботу. Если ты уста- нешь, я одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я заплачу горько, если увижу его убитого, мёрт- вого! Может быть, слёзы… – Воскресят, ты думаешь? – перебил Ан- дрей. – Нет, не воскресят к деятельности, по крайней мере заставят его оглянуться вокруг себя и переменить свою жизнь на что-нибудь лучшее. Он будет не в грязи, а близ равных себе, с нами. Я только появилась тогда – и он в одну минуту очнулся и застыдился… – Уж не любишь ли ты его по-прежнему? – спросил Андрей шутя. – Нет! – не шутя, задумчиво, как бы глядя в прошедшее, говорила Ольга. – Я люблю его не по-прежнему, но есть что-то, что я люблю в нём, чему я, кажется, осталась верна и не из- менюсь, как иные… – Кто же иные? Скажи, ядовитая змея, уяз- ви, ужаль: я, что ли? Ошибаешься. А если хо- чешь знать правду, так я и тебя научил любить его и чуть не довёл до добра. Без меня ты бы прошла мимо его, не заметив. Я дал тебе по- нять, что в нём есть и ума не меньше других, только зарыт, задавлен он всякою дрянью и заснул в праздности. Хочешь, я скажу тебе, отчего он тебе дорог, за что ты ещё любишь его? Она кивнула в знак согласия головой. – За то, что в нём дороже всякого ума: честное, верное сердце! Это его природное зо- лото; он невредимо пронёс его сквозь жизнь. Он падал от толчков, охлаждался, заснул, на- конец, убитый, разочарованный, потеряв силу жить, но не потерял честности и верности. Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи. Не обольстит его ни- какая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь мир отра- вится ядом и пойдёт навыворот – никогда Об- ломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно… Это хру- стальная, прозрачная душа; таких людей мало; они редки; это перлы в толпе! Его серд- ца не подкупишь ничем; на него всюду и везде можно положиться. Вот чему ты осталась вер- на и почему забота о нём никогда не будет тя- жела мне. Многих людей я знал с высокими качествами, но никогда не встречал сердца чище, светлее и проще; многих любил я, но никого так прочно и горячо, как Обломова. Узнав раз, его разлюбить нельзя. Так это? Уга- дал? Ольга молчала, потупя глаза на работу. Ан- дрей задумался. – Ужель не всё тут? Что же ещё? Ах!.. – оч- нувшись, весело прибавил потом. – Совсем за- был «голубиную нежность»… Ольга засмеялась, проворно оставила своё шитьё, подбежала к Андрею, обвила его шею руками, несколько минут поглядела лучистыми глазами прямо ему в глаза, потом задумалась, положив голову на плечо мужа. В её воспоми- нании воскресло кроткое, задумчивое лицо Обломова, его нежный взгляд, покорность, по- том его жалкая стыдливая улыбка, которою он при разлуке ответил на её упрёк… и ей стало так больно, так жаль его… – Ты его не оставишь, не бросишь? – гово- рила она, не отнимая рук от шеи мужа. – Никогда! Разве бездна какая-нибудь откроется неожиданно между нами, стена вста- Иван Гончаров: «Обломов» нет… Она поцеловала мужа. – В Петербурге ты возьмёшь меня к нему? Он нерешительно молчал. – Да? да? – настойчиво требовала она отве- та. – Послушай, Ольга, – сказал он, стараясь освободить шею от кольца её рук, – прежде надо… – Нет, скажи: да, обещай, я не отстану! – Пожалуй, – отвечал он, – но только не в первый, а во второй раз: я знаю, что с тобой будет, если он… – Не говори, не говори!.. – перебила она. – Да, ты возьмёшь меня: вдвоём мы сделаем всё. Один ты не сумеешь, не захочешь! – Пусть так; но ты расстроишься и, может быть, надолго, – сказал он, не совсем доволь- ный, что Ольга вынудила у него согласие. – Помни же, – заключила она, садясь на своё место, – что ты отступишься только тогда, когда «откроется бездна или встанет стена между ним и тобой». Я не забуду этих слов.

IX

Мир и тишина покоятся над Выборгской сто- роной, над её немощёными улицами, деревян- ными тротуарами, над тощими садами, над за- росшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной верёвкой на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, вы- сокие каблуки прошедшего по тротуару писа- ря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором, в саду, мгновенно выскочит и в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым; раздаётся визг и хохот кача- ющихся на качелях девушек. Всё тихо в доме Пшеницыной. Войдёшь на дворик и будешь охвачен живой идиллией: куры и петухи засуетятся и побегут прятаться в углы; собака начнёт скакать на цепи, зали- ваясь лаем; Акулина перестанет доить корову, а дворник остановится рубить дрова, и оба с любопытством посмотрят на посетителя. – Кого вам? – спросит он и, услыхав имя Ильи Ильича или хозяйки дома, молча укажет крыльцо и примется опять рубить дрова, а по- сетитель по чистой, усыпанной песком тропин- ке пойдёт к крыльцу, на ступеньках которого постлан простой, чистый коврик, дёрнет за медную, ярко вычищенную ручку колокольчи- ка, и дверь отворит Анисья, дети, иногда сама хозяйка или Захар – Захар после всех. Всё в доме Пшеницыной дышало таким оби- лием и полнотой хозяйства, какой не бывало и прежде, когда Агафья Матвеевна жила одним домом с братцем. Кухня, чуланы, буфет – всё было установ- лено поставцами с посудой, большими и не- большими, круглыми и овальными блюдами, соусниками, чашками, грудами тарелок, горшками чугунными, медными и глиняными. В шкафах разложено было и своё, дав- ным-давно выкупленное и никогда не закла- дываемое теперь серебро и серебро Обломова. Целые ряды огромных, пузатых и миньятюр- ных чайников и несколько рядов фарфоровых чашек, простых, с живописью, с позолотой, с девизами, с пылающими сердцами, с китайца- ми. Большие стеклянные банки с кофе, кори- цей, ванилью, хрустальные чайницы, садки с маслом, с уксусом. Потом целые полки загромождены были пачками, склянками, коробочками с домашни- ми лекарствами, с травами, примочками, пла- стырями, спиртами, камфарой, с порошками, с куреньями; тут же было мыло, снадобья для чищенья кружев, выведения пятен и прочее, и прочее – всё, что найдёшь в любом доме вся- кой провинции, у всякой домовитой хозяйки. Когда Агафья Матвеевна внезапно отворит дверь шкафа, исполненного всех этих принад- лежностей, то сама не устоит против букета всех наркотических запахов и на первых по- рах на минуту отворотит лицо в сторону. В кладовой к потолку привешены были око- рока, чтоб не портили мыши, сыры, головы са- хару, провесная рыба, мешки с сушёными гри- бами, купленными у чухонца орехами. На полу стояли кадки масла, большие кры- тые корчаги с сметаной, корзины с яйцами – и чего-чего не было! Надо перо другого Гомера, чтоб исчислить с полнотой и подробностью всё, что скоплено было во всех углах, на всех полках этого маленького ковчега домашней жизни. Кухня была истинным палладиумом дея- тельности великой хозяйки и её достойной по- мощницы, Анисьи. Всё было в доме и всё под рукой, на своём месте, во всём порядок и чи- стота, можно бы сказать, если б не оставался один угол в целом доме, куда никогда не про- никал ни луч света, ни струя свежего воздуха, ни глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара. Комнатка его была без окна, и вечная тем- нота способствовала к устройству из человече- ского жилья тёмной норы. Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твёрдо объявлял, что это не женское дело разбирать, где и как должны лежать щётки, вакса и сапоги, что ни- кому дела нет до того, зачем у него платье ле- жит в куче на полу, а постель в углу за печ- кой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а не она. А что касается веника, досок, двух кирпичей, днища бочки и двух по- лен, которые он держит у себя в комнате, так ему без них в хозяйстве обойтись нельзя, а по- чему – он не объяснял; далее, что пыль и пау- ки ему не мешают и, словом, что он не суёт носа к ним в кухню, следовательно не желает, чтоб и его трогали. Анисью, которую он однажды застал там, он обдал таким презрением, погрозил так серьёз- но локтем в грудь, что она боялась загляды- вать к нему. Когда дело было перенесено в высшую инстанцию, на благоусмотрение Ильи Ильича, барин пошёл было осмотреть и распо- рядиться как следует, построже, но, всунув в дверь к Захару одну голову и поглядев с мину- ту на всё, что там было, он только плюнул и не сказал ни слова. – Что, взяли? – промолвил Захар Агафье Матвеевне и Анисье, которые пришли с Ильёй Ильичом, надеясь, что его участие поведёт к какой-нибудь перемене. Потом он усмехнулся по-своему, во всё лицо, так что брови и бакен- барды подались в стороны. В прочих комнатах везде было светло, чисто и свежо. Старые, полинялые занавески исчез- ли, а окна и двери гостиной и кабинета осеня- лись синими и зелёными драпри и кисейными занавесками с красными фестонами – всё ра- бота рук Агафьи Матвеевны. Подушки белели, как снег, и горой возвы- шались чуть не до потолка; одеяла шёлковые, стёганые. Целые недели комната хозяйки была загро- мождена несколькими раскинутыми и пристав- ленными один к другому ломберными столами, на которых расстилались эти одеяла и халат Ильи Ильича. Агафья Матвеевна собственноручно кроила, подкладывала ватой и простёгивала их, припа- дая к работе своею крепкой грудью, впиваясь в неё глазами, даже ртом, когда надо было откусить нитку, и трудилась с любовью, с неу- томимым прилежанием, скромно награждая себя мыслью, что халат и одеяла будут обле- кать, греть, нежить и покоить великолепного Илью Ильича. Он целые дни, лёжа у себя на диване, лю- бовался, как обнажённые локти её двигались взад и вперёд, вслед за иглой и ниткой. Он не раз дремал под шипенье продеваемой и треск откушенной нитки, как бывало в Обломовке. – Полноте работать, устанете! – унимал он её. – Бог труды любит! – отвечала она, не отво- дя глаз и рук от работы. Кофе подавался ему так же тщательно, чи- сто и вкусно, как вначале, когда он, несколько лет назад, переехал на эту квартиру. Суп с по- трохами, макароны с пармезаном, кулебяка, ботвинья, свои цыплята – всё это сменялось в строгой очереди одно другим и приятно разно- образило монотонные дни маленького домика. В окна с утра до вечера бил радостный луч солнца, полдня на одну сторону, полдня на другую, не загораживаемый ничем благодаря огородам с обеих сторон. Канарейки весело трещали; ерань и порой приносимые детьми из графского сада гиацин- ты изливали в маленькой комнатке сильный запах, приятно мешавшийся с дымом чистой гаванской сигары да корицы или ванили, кото- рую толкла, энергически двигая локтями, хо- зяйка. Илья Ильич жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только ме- нялись обычные фазисы дня и ночи и времён года; других перемен, особенно крупных слу- чайностей, возмущающих со дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало. С тех пор как Штольц выручил Обломовку от воровских долгов братца, как братец и Та- рантьев удалились совсем, с ними удалилось и всё враждебное из жизни Ильи Ильича. Его окружали теперь такие простые, добрые, лю- бящие лица, которые все согласились своим существованием подпереть его жизнь, помо- гать ему не замечать её, не чувствовать. Агафья Матвеевна была в зените своей жиз- ни; она жила и чувствовала, что жила полно, как прежде никогда не жила, но только выска- зать этого, как и прежде, никогда не могла, или, лучше, ей в голову об этом не приходило. Она только молила бога, чтоб он продлил веку Илье Ильичу и чтоб избавил его от всякой «скорби, гнева и нужды», а себя, детей своих и весь дом предавала на волю божию. Зато лицо её постоянно высказывало одно и то же счастье, полное, удовлетворённое и без жела- ний, следовательно редкое и при всякой дру- гой натуре невозможное. Она пополнела: грудь и плечи сияли тем же довольством и полнотой, в глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость. К ней воротились то достоинство и спокой- ствие, с которыми она прежде властвовала над домом, среди покорных Анисьи, Акулины и дворника. Она по-прежнему не ходит, а будто плавает от шкафа к кухне, от кухни к кладо- вой и мерно, неторопливо отдаёт приказания с полным сознанием того, что делает. Анисья стала ещё живее прежнего, потому что работы стало больше: всё она движется, суетится, бегает, работает, всё по слову хозяй- ки. Глаза у ней даже ярче, и нос, этот говоря- щий нос, так и выставляется прежде всей её особы, так и рдеет заботой, мыслями, намере- ниями, так и говорит, хотя язык и молчит. Обе они одеты каждая сообразно досто- инству своего сана и должностей. У хозяйки завёлся большой шкаф с рядом шёлковых пла- тьев, мантилий и салопов; чепцы заказыва- лись на той стороне, чуть ли не на Литейном, башмаки не с Апраксина, а из Гостиного дво- ра, а шляпка – представьте, из Морской! И Анисья, когда отстряпает, а особенно в воскресенье, надевает шерстяное платье. Только Акулина всё ходит с заткнутым за пояс подолом, да дворник не может, даже в летние каникулы, расстаться с полушубком. Про Захара и говорить нечего: этот из серо- го фрака сделал себе куртку, и нельзя решить, какого цвета у него панталоны, из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом спит, си- дит у ворот, тупо глядя на редких прохожих, или, наконец, сидит в ближней мелочной ла- вочке и делает всё то же и так же, что делал прежде, сначала в Обломовке, потом в Горохо- вой. А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и всё бо- лее и более обживаясь в нём, он наконец ре- шил, что ему некуда больше идти, нечего ис- кать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни. Он смотрел на настоящий свой быт, как продолжение того же обломовского существо- вания, только с другим колоритом местности и, отчасти, времени. И здесь, как в Обломовке, ему удавалось дёшево отделываться от жизни, выторговать у ней и застраховать себе невоз- мутимый покой. Он торжествовал внутренне, что ушёл от её докучливых, мучительных требований и гроз, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезап- ные удары великих скорбей, где играют лож- ные надежды и великолепные призраки сча- стья, где гложет и снедает человека собствен- ная мысль и убивает страсть, где падает и тор- жествует ум, где сражается в непрестанной битве человек и уходит с поля битвы истерзан- ный и всё недовольный и ненасытимый. Он, не испытав наслаждений, добываемых в борьбе, мысленно отказался от них и чувствовал покой в душе только в забытом уголке, чуждом дви- жения, борьбы и жизни. А если закипит ещё у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполнен- ные мечты, если в совести зашевелятся упрёки за прожитую так, а не иначе жизнь – он спит непокойно, просыпается, вскакивает с посте- ли, иногда плачет холодными слезами без- надёжности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни, как плачут по дорогом усоп- шем, с горьким чувством сознания, что не до- вольно сделали для него при жизни. Потом он взглянет на окружающее его, вку- сит временных благ и успокоится, задумчиво глядя, как тихо и покойно утопает в пожаре зари вечернее солнце, наконец решит, что жизнь его не только сложилась, но и создана, даже предназначена была так просто, немуд- рёно, чтоб выразить возможность идеально по- койной стороны человеческого бытия. Иван Гончаров: «Обломов» Другим, думал он, выпадало на долю выра- жать её тревожные стороны, двигать создаю- щими и разрушающими силами: у всякого своё назначение! Вот какая философия выработалась у обло- мовского Платона и убаюкивала его среди во- просов и строгих требований долга и назначе- ния! И родился и воспитан он был не как гла- диатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе ни тревог счастья, ни ударов жизни – следова- тельно, он выразил собою один её край, и до- биваться, менять в ней что-нибудь или каяться – нечего. С летами волнения и раскаяние являлись реже, и он тихо и постепенно укладывался в простой и широкий гроб остального своего су- ществования, сделанный собственными рука- ми, как старцы пустынные, которые, отворо- тясь от жизни, копают себе могилу. Он уж перестал мечтать об устройстве име- ния и о поездке туда всем домом. Поставлен- ный Штольцем управляющий аккуратно присы- лал ему весьма порядочный доход к рожде- ству, мужики привозили хлеба и живности, и дом процветал обилием и весельем. Илья Ильич завёл даже пару лошадей, но, из свойственной ему осторожности, таких, что они только после третьего кнута трогались от крыльца, а при первом и втором ударе одна лошадь пошатнётся и ступит в сторону, потом вторая лошадь пошатнётся и ступит в сторону, потом уже, вытянув напряжённо шею, спину и хвост, двинутся они разом и побегут, кивая го- ловами. На них возили Ваню на ту сторону Невы, в гимназию, да хозяйка ездила за разными покупками. На масленице и на святой вся семья и сам Илья Ильич ездили на гулянье кататься и в ба- лаганы; брали изредка ложу и посещали, так- же всем домом, театр. Летом отправлялись за город, в ильинскую пятницу – на Пороховые Заводы, и жизнь че- редовалась обычными явлениями, не внося гу- бительных перемен, можно было бы сказать, если б удары жизни вовсе не достигали ма- леньких мирных уголков. Но, к несчастью, гро- мовой удар, потрясая основания гор и огром- ные воздушные пространства, раздаётся и в норке мыши, хотя слабее, глуше, но для норки ощутительно. Илья Ильич кушал аппетитно и много, как в Обломовке, ходил и работал лениво и мало, тоже как в Обломовке. Он, несмотря на нарас- тающие лета, беспечно пил вино, смородино- вую водку и ещё беспечнее и подолгу спал по- сле обеда. Вдруг всё это переменилось. Однажды, после дневного отдыха и дремо- ты, он хотел встать с дивана – и не мог, хотел выговорить слово – и язык не повиновался ему. Он в испуге махал только рукой, призы- вая к себе на помощь. Живи он с одним Захаром, он мог бы теле- графировать рукой до утра и наконец умереть, о чём узнали бы на другой день, но глаз хо- зяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе. И только эта догадка озарила её, Анисья ле- тела уже на извозчике за доктором, а хозяйка обложила голову ему льдом и разом вытащила из заветного шкафчика все спирты, примочки – всё, что навык и наслышка указывали ей употребить в дело. Даже Захар успел в это время надеть один сапог и так, об одном сапо- ге, ухаживал вместе с доктором, хозяйкой и Анисьей около барина. Илью Ильича привели в чувство, пустили кровь и потом объявили, что это был апоплек- сический удар и что ему надо повести другой образ жизни. Водка, пиво и вино, кофе, с немногими и редкими исключениями, потом всё жирное, мясное, пряное было ему запрещено, а вместо этого предписано ежедневное движение и уме- ренный сон только ночью. Без ока Агафьи Матвеевны ничего бы этого не состоялось, но она умела ввести эту систе- му тем, что подчинила ей весь дом и то хитро- стью, то лаской отвлекала Обломова от соблазнительных покушений на вино, на по- слеобеденную дремоту, на жирные кулебяки. Чуть он вздремнёт, падал стул в комнате, так, сам собою, или с шумом разбивалась ста- рая, негодная посуда в соседней комнате, а не то зашумят дети – хоть вон беги! Если это не поможет, раздавался её кроткий голос: она звала его и спрашивала о чем-нибудь. Дорожка сада продолжена была в огород, и Илья Ильич совершал утром и вечером по ней двухчасовое хождение. С ним ходила она, а нельзя ей, так Маша, или Ваня, или старый знакомый, безответный, всему покорный и на всё согласный Алексеев. Вот Илья Ильич идёт медленно по дорожке, опираясь на плечо Вани. Ваня уж почти юно- ша, в гимназическом мундире, едва сдержива- ет свой бодрый, торопливый шаг, подлажи- ваясь под походку Ильи Ильича. Обломов не совсем свободно ступает одной ногой – следы удара. – Ну, пойдём, Ванюша, в комнату! – сказал он. Они было направились к двери. Навстречу им появилась Агафья Матвеевна. – Куда это вы так рано? – спросила она, не давая войти. – Что за рано! Мы раз двадцать взад и вперёд прошли, а ведь отсюда до забора пять- десят сажен – значит, две версты. – Сколько раз прошли? – спросила она Ва- нюшу. Тот было замялся. – Не ври, смотри у меня! – грозила она, гля- дя ему в глаза. – Я сейчас увижу. Помни воскресенье, не пущу в гости. – Нет, маменька. Право, мы раз… двена- дцать прошли. – Ах ты, плут этакой! – сказал Обломов. – Ты всё акацию щипал, а я считал всякий раз… – Нет, походите ещё: у меня и уха не гото- ва! – решила хозяйка и захлопнула перед ними дверь. И Обломов волей-неволей отсчитал ещё во- семь раз, потом уже пришёл в комнату. Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на своё место, один на дива- не, около него, справа на стуле, Агафья Мат- веевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребёнок лет трёх. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова. – Вот постойте, дайте ещё я положу вам ёр- шика: жирный такой попался! – говорила Ага- фья Матвеевна, подкладывая Обломову в та- релку ёршика. – Хорошо бы к этому пирог! – сказал Обло- мов. – Забыла, право забыла! А хотела ещё с ве- чера, да память у меня словно отшибло! – схитрила Агафья Матвеевна. – И вам тоже, Иван Алексеич, забыла капу- сты к котлетам приготовить, – прибавила она, обращаясь к Алексееву. – Не взыщите. И опять схитрила. – Ничего-с: я всё могу есть, – сказал Алек- сеев. – Что это, в самом деле, не приготовят ему ветчины с горошком или бифштекс? – спросил Обломов. – Он любит… – Сама ходила, смотрела, Илья Ильич, не было хорошей говядины!.. Зато вам кисель из вишнёвого сиропа велела сделать: знаю, что вы охотник, – добавила она, обращаясь к Алексееву. Кисель был безвреден для Ильи Ильича, и потому его должен был любить и есть на всё согласный Алексеев. После обеда никто и ничто не могло откло- нить Обломова от лежанья. Он обыкновенно ложился тут же на диване на спину, но только полежать часок. Чтоб он не спал, хозяйка на- ливала тут же, на диване, кофе, тут же играли на ковре дети, и Илья Ильич волей-неволей должен был принимать участие. – Полно дразнить Андрюшу: он сейчас заплачет! – журил он Ванечку, когда тот драз- нил ребёнка. – Машенька, смотри, Андрюша ушибётся об стул! – заботливо предостерегал он, когда ребёнок залезал под стулья. И Маша бросалась доставать «братца», как она называла его. Всё замолкло на минуту, хозяйка вышла на кухню посмотреть, готов ли кофе. Дети присмирели. В комнате послышалось храпе- нье, сначала тихое, как под сурдиной, потом громче, и когда Агафья Матвеевна появилась с дымящимся кофейником, её поразило храпе- нье, как в ямской избе. Она с упрёком покачала головой Алексееву. – Я будил, да они не слушают! – сказал в своё оправдание Алексеев. Она быстро поставила кофейник на стол, схватила с пола Андрюшу и тихонько посадила его на диван к Илье Ильичу. Ребёнок пополз по нём, добрался до лица и схватил за нос. – А! Что? Кто это? – беспокойно говорил оч- нувшийся Илья Ильич. – Вы задремали, а Андрюша влез да разбу- дил вас, – ласково сказала хозяйка. – Когда же я задремал? – оправдывался Об- ломов, принимая Андрюшу в объятия. – Разве я не слыхал, как он ручонками карабкался ко мне? Я всё слышу! Ах, шалун этакой: за нос поймал! Вот я тебя! Вот постой, постой! – гово- рил он, нежа и лаская ребёнка. Потом спустил его на пол и вздохнул на всю комнату. – Расскажите что-нибудь, Иван Алексеич! – сказал он. – Всё переговорили, Илья Ильич; нечего рассказывать, – отвечал тот. – Ну, как нечего? Вы бываете в людях: нет ли чего новенького? Я думаю, читаете? – Да-с, иногда читаю, или другие читают, разговаривают, а я слушаю. Вот вчера у Алек- сея Спиридоныча сын, студент, читал вслух… – Что ж он читал? – Про англичан, что они ружья да пороху кому-то привезли. Алексей Спиридоныч сказа- ли, что война будет. – Кому же они привезли? – В Испанию или в Индию – не помню, толь- ко посланник был очень недоволен. – Какой же посланник? – спросил Обломов. – Вот уж это забыл! – сказал Алексеев, под- нимая нос к потолку и стараясь вспомнить. – С кем война-то? – С турецким пашой, кажется. – Ну, что ещё нового в политике? – спросил, помолчав, Илья Ильич. – Да пишут, что земной шар всё охлаждает- ся: когда-нибудь замёрзнет весь. – Вона! Разве это политика? – сказал Обло- мов. Алексеев оторопел. – Дмитрий Алексеич сначала упомянули по- литику, – оправдывался он, – а потом всё сподряд читали и не сказали, когда она кон- чится. Я знаю, что уж это литература пошла. – Что же он о литературе читал? – спросил Обломов. – Да читал, что самые лучшие сочинители Дмитриев, Карамзин, Батюшков и Жуковский… – А Пушкин? – Пушкина нет там. Я сам тоже подумал, от- чего нет! Ведь он хений, – сказал Алексеев, произнося г, как х. Последовало молчание. Хозяйка принесла работу и принялась сновать иглой взад и вперёд, поглядывая по временам на Илью Ильича, на Алексеева и прислушиваясь чутки- ми ушами, нет ли где беспорядка, шума, не бранится ли на кухне Захар с Анисьей, моет ли посуду Акулина, не скрипнула ли калитка на дворе, то есть не отлучился ли дворник в «за- ведение». Обломов тихо погрузился в молчание и за- думчивость. Эта задумчивость была не сон и не бдение: он беспечно пустил мысли бродить по воле, не сосредоточивая их ни на чём, по- койно слушал мерное биение сердца и изредка ровно мигал, как человек, ни на что не устрем- ляющий глаз. Он впал в неопределённое, зага- дочное состояние, род галлюцинации. На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему ка- жется, что он переживает в другой раз когда- то и где-то прожитой момент. Во сне ли он ви- дел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица сидят около него, какие сидели то- гда, те же слова были произнесены уже одна- жды: воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наво- дит раздумье. То же было с Обломовым теперь. Его осеня- ет какая-то бывшая уже где-то тишина, кача- ется знакомый маятник, слышится треск отку- шенной нитки; повторяются знакомые слова и шёпот: «Вот никак не могу попасть ниткой в иглу: на-ка ты, Маша, у тебя глаза повострее!» Он лениво, машинально, будто в забытьи, глядит в лицо хозяйки, и из глубины его воспоминаний возникает знакомый, где-то ви- денный им образ. Он добирался, когда и где слышал он это… И видится ему большая тёмная, освещённая сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная мать и её гости: они шьют молча; отец ходит молча. Настоящее и прошлое слились и пере- мешались. Грезится ему, что он достиг той обетованной земли, где текут реки мёду и молока, где едят незаработанный хлеб, ходят в золоте и сере- бре… Слышит он рассказы снов, примет, звон та- релок и стук ножей, жмётся к няне, прислуши- вается к её старческому, дребезжащему голо- су: «Милитриса Кирбитьевна!» – говорит она, указывая ему на образ хозяйки. Кажется ему, то же облачко плывёт в синем небе, как тогда, тот же ветерок дует в окно и играет его волосами, обломовский индейский петух ходит и горланит под окном. Вон залаяла собака: должно быть, гость Иван Гончаров: «Обломов» приехал. Уж не Андрей ли приехал с отцом из Верхлёва? Это был праздник для него. В самом деле, должно быть он: шаги ближе, ближе, отворяется дверь… «Андрей!» – говорит он. В самом деле, перед ним Андрей, но не мальчик, а зрелый мужчина. Обломов очнулся: перед ним наяву, не в галлюцинации, стоял настоящий, действитель- ный Штольц. Хозяйка быстро схватила ребёнка, стащила свою работу со стола, увела детей; исчез и Алексеев. Штольц и Обломов остались вдвоём, молча и неподвижно глядя друг на друга. Штольц так и пронзал его глазами. – Ты ли это, Андрей? – спросил Обломов едва слышно от волнения, как спрашивает только после долгой разлуки любовник свою подругу. – Я, – тихо сказал Андрей. – Ты жив, здо- ров? Обломов обнял его, крепко прижимаясь к нему. – Ах! – произнёс он в ответ продолжитель- но, излив в этом ах всю силу долго таившейся в душе грусти и радости и никогда, может быть, со времени разлуки не изливавшейся ни на кого и ни на что. Они сели и опять пристально смотрели друг на друга. – Здоров ли ты? – спросил Андрей. – Да, теперь слава богу. – А был болен? – Да, Андрей, у меня удар был… – Возможно ли? Боже мой! – с испугом и участием сказал Андрей. – Но без послед- ствий? – Да, только левой ногой не свободно вла- дею… – отвечал Обломов. – Ах, Илья, Илья! Что с тобой? Ведь ты опу- стился совсем! Что ты делал это время? Шутка ли, пятый год пошёл, как мы не видались! Обломов вздохнул. – Что ж ты не ехал в Обломовку? Отчего не писал? – Что говорить тебе, Андрей? Ты знаешь меня и не спрашивай больше! – печально ска- зал Обломов. – И всё здесь, на этой квартире? – говорил Штольц, оглядывая комнату, – и не съезжал? – Да, всё здесь… Теперь уж я и не съеду! – Как, решительно нет? – Да, Андрей… решительно. Штольц пристально посмотрел на него, за- думался и стал ходить по комнате. – А Ольга Сергеевна? Здорова ли? Где она? Помнит ли?.. Он не договорил. – Здорова и помнит тебя, как будто вчера расстались. Я сейчас скажу тебе, где она. – А дети? – И дети здоровы… Но скажи, Илья: ты шу- тишь, что останешься здесь? А я приехал за тобой, с тем чтоб увезти туда, к нам, в де- ревню… – Нет, нет! – понизив голос и поглядывая на дверь, заговорил Обломов, очевидно встрево- женный. – Нет, пожалуйста, ты и не начинай, не говори… – Отчего? Что с тобой? – начал было Штольц. – Ты знаешь меня: я давно задал себе эту задачу и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные дела, а теперь я свободен. Ты должен жить с нами, вблизи нас: мы с Оль- гой так решили, так и будет. Слава богу, что я застал тебя таким же, а не хуже. Я не надеял- ся… Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо жить иначе, ты понимаешь как. Обломов с нетерпением слушал эту тираду. – Не кричи, пожалуйста, тише! – упрашивал он. – Там… – Что там? – Услышат… хозяйка подумает, что я в самом деле хочу уехать… – Ну, так что ж? Пусть её думает! – Ах, как это можно! – перебил Обломов. – Послушай, Андрей! – вдруг прибавил он реши- тельным, небывалым тоном, – не делай напрасных попыток, не уговаривай меня: я останусь здесь. Штольц с изумлением поглядел на своего друга. Обломов спокойно и решительно глядел на него. – Ты погиб, Илья! – сказал он. – Этот дом, эта женщина… весь этот быт… Не может быть: едем, едем! Он хватал его за рукав и тащил к двери. – Зачем ты хочешь увезти меня? Куда? – го- ворил, упираясь, Обломов. – Вон из этой ямы, из болота, на свет, на простор, где есть здоровая, нормальная жизнь! – настаивал Штольц строго, почти по- велительно. – Где ты? Что ты стал? Опомнись! Разве ты к этому быту готовил себя, чтоб спать, как крот в норе? Ты вспомни всё… – Не напоминай, не тревожь прошлого: не воротишь! – говорил Обломов с мыслью на лице, с полным сознанием рассудка и воли. – Что ты хочешь делать со мной? С тем миром, куда ты влечёшь меня, я распался навсегда; ты не спаяешь, не составишь две разорванные половины. Я прирос к этой яме больным ме- стом: попробуй оторвать – будет смерть. – Да ты оглянись, где и с кем ты? – Знаю, чувствую… Ах, Андрей, всё я чув- ствую, всё понимаю: мне давно совестно жить на свете! Но не могу идти с тобой твоей доро- гой, если б даже захотел… Может быть, в по- следний раз было ещё возможно. Теперь… (он опустил глаза и промолчал с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою твоей дружбы – это бог видит, но не стою твоих хлопот. – Нет, Илья, ты что-то говоришь, да не до- говариваешь. И всё-таки я увезу тебя, именно потому и увезу, что подозреваю… Послушай, – сказал он, – надень что-нибудь, и поедем ко мне, просиди у меня вечер. Я тебе расскажу много-много: ты не знаешь, что закипело у нас теперь, ты не слыхал?.. Обломов смотрел на него вопросительно. – Ты не видишься с людьми, я и забыл: пой- дём, я всё расскажу тебе… Знаешь, кто здесь у ворот, в карете, ждёт меня… Я позову сюда! – Ольга! – вдруг вырвалось у испуганного Обломова. Он даже изменился в лице. – Ради бога, не допускай её сюда, уезжай. Прощай, прощай, ради бога! Он почти толкал Штольца вон; но тот не двигался. – Я не могу пойти к ней без тебя: я дал сло- во, слышишь, Илья? Не сегодня, так завтра… ты только отсрочишь, но не отгонишь меня… Завтра, послезавтра, а всё-таки увидимся! Обломов молчал, опустив голову и не смея взглянуть на Штольца. – Когда же? Меня Ольга спросит. – Ах, Андрей, – сказал он нежным, умоляю- щим голосом, обнимая его и кладя голову ему на плечо. – Оставь меня совсем… забудь… – Как, навсегда? – с изумлением спросил Штольц, устраняясь от его объятий и глядя ему в лицо. – Да! – прошептал Обломов. Штольц отступил от него на шаг. – Ты ли это, Илья? – упрекал он. – Ты от- талкиваешь меня, и для неё, для этой женщи- ны!.. Боже мой! – почти закричал он, как от внезапной боли. – Этот ребёнок, что я сейчас видел… Илья, Илья! Беги отсюда, пойдём, пой- дём скорее! Как ты пал! Эта женщина… что она тебе… – Жена! – покойно произнёс Обломов. Штольц окаменел. – А этот ребёнок – мой сын! Его зовут Ан- дреем, в память о тебе! – досказал Обломов разом и покойно перевёл дух, сложив с себя бремя откровенности. Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумлёнными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась без- дна», воздвиглась «каменная стена», и Обло- мова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почув- ствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после раз- луки увидеть друга и узнаёт, что его давно уже нет, что он умер. – Погиб! – машинально, шопотом сказал он. – Что ж я скажу Ольге? Обломов услыхал последние слова, хотел что-то сказать и не мог. Он протянул к Андрею обе руки, и они обнялись молча, крепко, как обнимаются перед боем, перед смертью. Это объятие задушило их слова, слёзы, чувства… – Не забудь моего Андрея! – были послед- ние слова Обломова, сказанные угасшим голо- сом. Андрей молча, медленно вышел вон, медленно, задумчиво шёл он двором и сел в карету, а Обломов сел на диван, опёрся локтя- ми на стол и закрыл лицо руками. «Нет, не забуду я твоего Андрея, – с гру- стью, идучи двором, думал Штольц. – Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обло- мовка не в глуши больше, что до неё дошла очередь, что на неё пали лучи солнца! Не ска- жу тебе, что года через четыре она будет стан- цией дороги, что мужики твои пойдут работать насыпь, а потом по чугунке покатится твой хлеб к пристани… А там… школы, грамота, а дальше… Нет, перепугаешься ты зари нового счастья, больно будет непривычным глазам. Но поведу твоего Андрея, куда ты не мог идти… и с ним будем проводить в дело наши юношеские мечты». – Прощай, старая Обло- мовка! – сказал он, оглянувшись в последний раз на окна маленького домика. – Ты отжила свой век! – Что там? – спросила Ольга с сильным бие- нием сердца. – Ничего! – сухо, отрывисто отвечал Ан- дрей. – Он жив, здоров? – Да, – нехотя отозвался Андрей. – Что ж ты так скоро воротился? Отчего не позвал меня туда и его не привёл? Пусти меня! – Нельзя! – Что ж там делается? – с испугом спраши- вала Ольга. – Разве «бездна открылась»? Ска- жешь ли ты мне? Он молчал. – Да что такое там происходит? – Обломовщина! – мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание.

X

Прошло лет пять. Многое переменилось и на Выборгской стороне: пустая улица, ведущая к дому Пшеницыной, обстроилась дачами, между которыми возвышалось длинное, каменное, казённое здание, мешавшее солнечным лучам весело бить в стёкла мирного приюта лени и спокойствия. И сам домик обветшал немного, глядел не- брежно, нечисто, как небритый и немытый че- ловек. Краска слезла, дождевые трубы места- ми изломались: оттого на дворе стояли лужи грязи, через которые, как прежде, брошена была узенькая доска. Когда кто войдёт в ка- литку, старая арапка не скачет бодро на цепи, а хрипло и лениво лает, не вылезая из конуры. А внутри домика какие перемены! Там властвует чужая женщина, резвятся не преж- ние дети. Там опять появляется по временам красное, испитое лицо буйного Тарантьева и нет более кроткого, безответного Алексеева. Не видать ни Захара, ни Анисьи: новая толстая кухарка распоряжается на кухне, нехотя и гру- бо исполняя тихие приказания Агафьи Матве- евны, да та же Акулина, с заткнутым за пояс подолом, моет корыта и корчаги; тот же сон- ный дворник и в том же тулупе праздно дожи- вает свой век в конуре. Мимо решётчатого за- бора в урочные часы раннего утра и обеден- ной поры мелькает опять фигура «братца» с большим пакетом под мышкой, в резиновых калошах зимой и летом. Что же стало с Обломовым? Где он? Где? – На ближайшем кладбище под скромной урной покоится тело его, между кустов, в затишье. Ветви сирени, посаженные дружеской рукой, дремлют над могилой да безмятежно пахнет полынь. Кажется, сам ангел тишины охраняет сон его. Как зорко ни сторожило каждое мгновение его жизни любящее око жены, но вечный по- кой, вечная тишина и ленивое переползанье изо дня в день тихо остановили машину жизни. Илья Ильич скончался, по-видимому, без боли, без мучений, как будто остановились часы, ко- торые забыли завести. Никто не видел последних его минут, не слыхал предсмертного стона. Апоплексический удар повторился ещё раз, спустя год, и опять миновал благополучно: только Илья Ильич стал бледен, слаб, мало ел, мало стал выхо- дить в садик и становился всё молчаливее и задумчивее, иногда даже плакал. Он предчув- ствовал близкую смерть и боялся её. Несколько раз делалось ему дурно и прохо- дило. Однажды утром Агафья Матвеевна при- несла было ему, по обыкновению, кофе и – за- стала его так же кротко покоящимся на одре смерти, как на ложе сна, только голова немного сдвинулась с подушки да рука судо- рожно прижата была к сердцу, где, по-видимо- му, сосредоточилась и остановилась кровь. Три года вдовеет Агафья Матвеевна: в это время всё изменилось на прежний лад. Братец занимались подрядами, но разорились и посту- пили кое-как, разными хитростями и поклона- ми, на прежнее место секретаря в канцелярии, «где записывают мужиков», и опять ходят пешком в должность и приносят четвертаки, полтинники и двугривенные, наполняя ими да- леко спрятанный сундучок. Хозяйство пошло такое же грубое, простое, но жирное и обиль- ное, как в прежнее время, до Обломова. Первенствующую роль в доме играла супру- га братца, Ирина Пантелеевна, то есть она предоставляла себе право вставать поздно, пить три раза кофе, переменять три раза пла- тье в день и наблюдать только одно по хозяй- ству: чтоб её юбки были накрахмалены как можно крепче. Более она ни во что не входи- ла, и Агафья Матвеевна по-прежнему была жи- вым маятником в доме: она смотрела за кухней и столом, поила весь дом чаем и кофе, обши- Иван Гончаров: «Обломов» вала всех, смотрела за бельём, за детьми, за Акулиной и за дворником. Но отчего же так? Ведь она госпожа Обло- мова, помещица; она могла бы жить отдельно, независимо, ни в ком и ни в чём не нуждаясь? Что ж могло заставить её взять на себя обузу чужого хозяйства, хлопот о чужих детях, обо всех этих мелочах, на которые женщина обре- кает себя или по влечению любви, по святому долгу семейных уз, или из-за куска насущного хлеба? Где же Захар, Анисья, её слуги по всем правам? Где, наконец, живой залог, оставлен- ный ей мужем, маленький Андрюша? Где её дети от прежнего мужа? Дети её пристроились, то есть Ванюша кон- чил курс науки и поступил на службу; Ма- шенька вышла замуж за смотрителя какого-то казённого дома, а Андрюшу выпросили на вос- питание Штольц и жена и считают его членом своего семейства. Агафья Матвеевна никогда не равняла и не смешивала участи Андрюши с судьбою первых детей своих, хотя в сердце своём, может быть бессознательно, и давала им всем равное место. Но воспитание, образ жизни, будущую жизнь Андрюши она отделяла целой бездной от жизни Ванюши и Машеньки. – Те что? Такие же замарашки, как я сама, – небрежно говорила она, – они родились в чёр- ном теле, а этот, – прибавляла она почти с уважением об Андрюше и с некоторою если не робостью, то осторожностью лаская его, – этот – барчонок! Вон он какой беленький, точно наливной; какие маленькие ручки и ножки, а волоски, как шёлк. Весь в покойника! Поэтому она беспрекословно, даже с неко- торою радостью, согласилась на предложение Штольца взять его на воспитание, полагая, что там его настоящее место, а не тут, «в черноте», с грязными её племянниками, детка- ми братца. С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она ни- когда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и за- мыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе. – А ваша хозяйка всё плачет по муже, – го- ворил кухарке лавочник на рынке, у которого брали в дом провизию. – Всё грустит по муже, – говорил староста, указывая на неё просвирне в кладбищенской церкви, куда каждую неделю приходила мо- литься и плакать безутешная вдова. – Всё ещё убивается! – говорили в доме братца. Однажды вдруг к ней явилось неожиданно нашествие всего семейства братца, с детьми, даже с Тарантьевым, под предлогом сострада- ния. Полились пошлые утешения, советы «не губить себя, поберечь для детей» – всё, что говорено было ей лет пятнадцать назад, по случаю смерти первого мужа, и что произвело тогда желанное действие, а теперь производи- ло в ней почему-то тоску и отвращение. Ей стало гораздо легче, когда заговорили о другом и объявили ей, что теперь им можно опять жить вместе, что и ей будет легче «сре- ди своих горе мыкать», и им хорошо, потому что никто, как она, не умеет держать дома в порядке. Она просила срока подумать, потом убива- лась месяца два ещё и наконец согласилась жить вместе. В это время Штольц взял Андрю- шу к себе, и она осталась одна. Вон она, в тёмном платье, в чёрном шерстя- ном платке на шее, ходит из комнаты в кухню, как тень, по-прежнему отворяет и затворяет шкафы, шьёт, гладит кружева, но тихо, без энергии, говорит будто нехотя, тихим голосом, и не по-прежнему смотрит вокруг беспечно перебегающими с предмета на предмет глаза- ми, а с сосредоточенным выражением, с зата- ившимся внутренним смыслом в глазах. Мысль эта села невидимо на её лицо, кажется, в то мгновение, когда она сознательно и долго вглядывалась в мёртвое лицо своего мужа, и с тех пор не покидала её. Она двигалась по дому, делала руками всё, что было нужно, но мысль её не участвовала тут. Над трупом мужа, с потерею его, она, ка- жется, вдруг уразумела свою жизнь и задума- лась над её значением, и эта задумчивость легла навсегда тенью на её лицо. Выплакав потом живое горе, она сосредоточилась на со- знании о потере: всё прочее умерло для неё, кроме маленького Андрюши. Только когда ви- дела она его, в ней будто пробуждались при- знаки жизни, черты лица оживали, глаза на- полнялись радостным светом и потом залива- лись слезами воспоминаний. Она была чужда всего окружающего: рас- сердится ли братец за напрасно истраченный или невыторгованный рубль, за подгорелое жаркое, за несвежую рыбу, надуется ли не- вестка за мягко накрахмаленные юбки, за не- крепкий и холодный чай, нагрубит ли толстая кухарка, Агафья Матвеевна не замечает ниче- го, как будто не о ней речь, не слышит даже язвительного шёпота: «Барыня, помещица!» Она на всё отвечает достоинством своей скорби и покорным молчанием. Напротив, в святки, в светлый день, в весёлые вечера масленицы, когда всё ликует, поёт, ест и пьёт в доме, она вдруг, среди об- щего веселья, зальётся горячими слезами и спрячется в свой угол. Потом опять сосредоточится и иногда даже смотрит на братца и на жену его как будто с гордостью, с сожалением. Она поняла, что проиграла и просияла её жизнь, что бог вложил в её жизнь душу и вы- нул опять; что засветилось в ней солнце и по- меркло навсегда… Навсегда, правда; но зато навсегда осмыслилась и жизнь её: теперь уж она знала, зачем она жила и что жила не напрасно. Она так полно и много любила: любила Об- ломова – как любовника, как мужа и как бари- на; только рассказать никогда она этого, как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы её вокруг. Где бы она нашла язык? В лек- сиконе братца, Тарантьева, невестки не было таких слов, потому что не было понятий; толь- ко Илья Ильич понял бы её, но она ему ни- когда не высказывала, потому что не понимала тогда сама и не умела. С летами она понимала своё прошедшее всё больше и яснее и таила всё глубже, станови- лась всё молчаливее и сосредоточеннее. На всю жизнь её разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда идти. Только когда приезжал на зиму Штольц из деревни, она бежала к нему в дом и жадно глядела на Андрюшу, с нежной робостью лас- кала его и потом хотела бы сказать что-нибудь Андрею Ивановичу, поблагодарить его, нако- нец выложить перед ним всё, всё, что сосредо- точилось и жило неисходно в её сердце: он бы понял, да не умеет она и только бросится к Ольге, прильнёт губами к её рукам и зальётся потоком таких горячих слёз, что и та невольно заплачет с нею, а Андрей, взволнованный, по- спешно уйдёт из комнаты. Их всех связывала одна общая симпатия, одна память о чистой, как хрусталь, душе по- койника. Они упрашивали её ехать с ними в деревню, жить вместе, подле Андрюши – она твердила одно: «Где родились, жили век, тут надо и умереть». Напрасно давал ей Штольц отчёт в управле- нии имением, присылал следующие ей доходы – всё отдавала она назад, просила беречь для Андрюши. – Это его, а не моё, – упрямо твердила она, – ему понадобится; он барин, а я проживу и так.

XI

Однажды, около полудня, шли по деревян- ным тротуарам на Выборгской стороне два господина; сзади их тихо ехала коляска. Один из них был Штольц, другой – его приятель, ли- тератор, полный, с апатическим лицом, задум- чивыми, как будто сонными глазами. Они по- равнялись с церковью; обедня кончилась, и народ повалил на улицу; впереди всех нищие. Коллекция их была большая и разнообразная. – Я бы хотел знать, откуда нищие берутся? – сказал литератор, глядя на нищих. – Как откуда? Из разных щелей и углов на- ползают… – Я не то спрашиваю, – возразил литера- тор, – я хотел бы знать: как можно сделаться нищим, стать в это положение? Делается ли это внезапно или постепенно, искренне или фальшиво?.. – Зачем тебе? Не хочешь ли писать «Mysteres de Petersbourg»? – Может быть… – лениво зевая, проговорил литератор. – Да вот случай: спроси любого – за рубль серебром он тебе продаст всю свою историю, а ты запиши и перепродай с барышом. Вот ста- рик, тип нищего, кажется, самый нормальный. Эй, старик! Поди сюда! Старик обернулся на зов, снял шапку и подошёл к ним. – Милосердые господа! – захрипел он. – По- могите бедному, увечному в тридцати сраже- ниях, престарелому воину… – Захар! – с удивлением сказал Штольц. – Это ты? Захар вдруг замолчал, потом, прикрыв гла- за рукой от солнца, пристально поглядел на Штольца. – Извините, ваше превосходительство, не признаю… ослеп совсем! – Забыл друга своего барина, Штольца, – упрекнул Штольц. – Ах, ах, батюшка, Андрей Иваныч! Госпо- ди, слепота одолела! Батюшка, отец родной! Он суетился, ловил руку Штольца и, не пой- мав, поцеловал полу его платья. – Привёл господь дожить до этакой радости меня, пса окаянного… – завопил он, не то пла- ча, не то смеясь. Всё лицо его как будто прожжено было ба- гровой печатью от лба до подбородка. Нос был, сверх того, подёрнут синевой. Голова со- всем лысая; бакенбарды были по-прежнему большие, но смятые и перепутанные, как вой- лок, в каждой точно положено было по комку снега. На нём была ветхая, совсем полинявшая шинель, у которой недоставало одной полы; обут он был в старые, стоптанные калоши на босу ногу; в руках держал меховую совсем об- тёртую шапку. – Ах ты, господи милосердый! Какую ми- лость сотворил мне сегодня для праздника… – Что ты это в каком положении? Отчего? Тебе не стыдно? – строго спросил Штольц. – Ах, батюшка, Андрей Иваныч! Что ж де- лать? – тяжело вздохнув, начал Захар. – Чем питаться? Бывало, когда Анисья была жива, так я не шатался, был кусок и хлеба, а как она померла в холеру – царство ей небесное, – братец барынин не захотели держать меня, звали дармоедом. Михей Андреич Тарантьев всё норовил, как пойдёшь мимо, сзади ногой ударить: житья не стало! Попрёков сколько перенёс. Поверите ли, сударь, кусок хлеба в горло не шёл. Кабы не барыня, дай бог ей здо- ровье! – прибавил Захар крестясь, – давно бы сгиб я на морозе. Она одежонку на зиму даёт и хлеба сколько хочешь, и на печке угол – всё по милости своей давала. Да из-за меня и её стали попрекать, я и ушёл куда глаза глядят! Вот теперь второй год мыкаю горе… – Зачем на место не шёл? – спросил Штольц. – Где, батюшка, Андрей Иваныч, нынче ме- сто найдёшь? Был на двух местах, да не потра- фил. Всё не то теперь, не по-прежнему: хуже стало. В лакеи грамотных требуют; да и у знатных господ нет уж этого, чтоб в передней битком набито было народу. Всё по одному, редко где два лакея. Сапоги сами снимают с себя: какую-то машинку выдумали! – с сокру- шением продолжал Захар. – Срам, стыд, про- падает барство! Он вздохнул. – Вот определился было я к немцу, к купцу, в передней сидеть; всё шло хорошо, а он меня послал к буфету служить: моё ли дело? Одна- жды понёс посуду, какую-то богемскую, что ли, полы-то гладкие, скользкие – чтоб им про- валиться! Вдруг ноги у меня врозь, вся посуда, как есть с подносом, и грянулась оземь: ну, и прогнали! Вдругорядь одной старой графине видом понравился: «почтенный на взгляд», го- ворит, и взяла в швейцары. Должность хоро- шая, старинная: сиди только важнее на стуле, положи ногу на ногу, покачивай, да не отвечай сразу, когда кто придёт, а сперва зарычи, а потом уж пропусти или в шею вытолкай, как понадобится; а хорошим гостям, известно: бу- лавой наотмашь, вот так! – Захар сделал рукой наотмашь. – Оно лестно, что говорить! Да ба- рыня попалась такая неугодливая – бог с ней! Раз заглянула ко мне в каморку, увидала кло- па, растопалась, раскричалась, словно я выду- мал клопов! Когда без клопа хозяйство быва- ет! В другой раз шла мимо меня, почудилось ей, что вином от меня пахнет… такая, право! И отказала. – А ведь в самом деле пахнет, так и несёт! – сказал Штольц. – С горя, батюшка, Андрей Иваныч, ей-богу с горя, – засипел Захар, сморщившись горь- ко. – Пробовал тоже извозчиком ездить. На- нялся к хозяину, да ноги ознобил: сил-то мало, стар стал! Лошадь попалась злющая; од- нажды под карету бросилась, чуть не изломала меня; в другой раз старуху смял, в часть взя- ли… – Ну, полно, не бродяжничай и не пьян- ствуй, приходи ко мне, я тебе угол дам, в де- ревню поедем – слышишь? – Слышу, батюшка, Андрей Иваныч, да… Он вздохнул. – Ехать-то неохота отсюда, от могилки-то! Наш-то кормилец-то, Илья Ильич, – завопил он, – опять помянул его сегодня, царство ему Иван Гончаров: «Обломов» небесное! Этакого барина отнял господь! На радость людям жил, жить бы ему сто лет… – всхлипывал и приговарнвал Захар, морщась. – Вот сегодня на могилке у него был; как в эту сторону приду, так и туда, сяду, да и сижу; слёзы так и текут… Этак-то иногда задумаюсь, притихнет всё, и почудится, как будто кличет: «Захар! Захар!» Инда мурашки по спине побе- гут! Не нажить такого барина! А вас-то как лю- бил – помяни, господи, его душеньку во цар- ствии своём! – Ну, приходи на Андрюшу взглянуть: я тебя велю накормить, одеть, а там как хо- чешь! – сказал Штольц и дал ему денег. – Приду; как не прийти взглянуть на Андрея Ильича? Чай, великонек стал! Господи! Радо- сти какой привёл дождаться господь! Приду, батюшка, дай бог вам доброго здоровья и не- счётные годы… – ворчал Захар вслед уезжав- шей коляске. – Ну, ты слышал историю этого нищего? – сказал Штольц своему приятелю. – А что это за Илья Ильич, которого он по- минал? – спросил литератор. – Обломов: я тебе много раз про него гово- рил. – Да, помню имя: это твой товарищ и друг. Что с ним сталось? – Погиб, пропал ни за что. Штольц вздохнул и задумался. – А был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден, нежен, и – про- пал! – Отчего же? Какая причина? – Причина… какая причина! Обломовщи- на! – сказал Штольц. – Обломовщина! – с недоумением повторил литератор. – Что это такое? – Сейчас расскажу тебе, дай собраться с мыслями и памятью. А ты запиши: может быть, кому-нибудь пригодится. И он рассказал ему, что здесь написано. и гг.